12 сибирских стульев

- -
- 100%
- +
— Что ж, — сказал он наконец, растягивая слова, как привык ещё в пятом классе гимназии. — Может быть, как-нибудь съезжу. Посмотрю ваши… прииски.
— Орёл! — заревел Ангелов и всё-таки поцеловал его, в ухо, потому что Ипполит Матвеевич успел отвернуться.
Пройдёт пятнадцать лет. Двуногие сибирские медведи будут выдавать Ипполиту Матвеевичу беженское пособие в одной очереди с полтавскими переселенцами. Будут звать его за глаза «рассейским» и смотреть на него на базаре с тем самым любопытством, с каким он смотрел сейчас на Ангелова. А Ангелов, кстати, к тому времени будет заседать в правлении Закупсбыта, ездить в Лондон на переговоры и, проходя мимо Ипполита Матвеевича по Любинскому проспекту, его не узнает.
Но в масленицу 1913 года никто этого знать не мог. Голые дамы кутались в шали и пили шампанское. Ангелов заказал ещё ящик. Человек-загадка Стэнс за стеной угадывал мысли публики, и всем по-прежнему выходило, что они думают о деньгах.
4.
Событие это, взволновавшее передовые круги барановского общества, окончилось так же, как оканчивались все подобные события: двадцатью пятью рублями штрафа и статейкой в местной либеральной газете «Общественная мысль» под осторожным заглавием «Приключения предводителя».
Статейка была написана возвышенным слогом и начиналась так:
«В нашем богоспасаемом городе что ни событие, то:
— Сенсация!
И, как нарочно, в каждой сенсации замешаны именно:
— Влиятельные лица…»
Далее говорилось о «нравах некоторых представителей благородного сословия», о «приезжих толстосумах из отдалённых окраин, развращающих местное общество золотом сомнительного происхождения», что было камнем в огород Ангелова, и о «бессилии полиции перед сильными мира сего». Статья, в которой упоминались инициалы Ипполита Матвеевича, заканчивалась неизбежным: «Бывали хуже времена, но не было подлей» — и была подписана популярным в городе фельетонистом Принцем Датским.
В тот же день чиновник для особых поручений при градоначальнике позвонил в редакцию и с устрашающей любезностью попросил господина Принца Датского прибыть в канцелярию к четырём часам дня для объяснений.
Принц Датский сразу затосковал и уже не смог дописать очередного фельетона о подозрительной затяжке переговоров по сдаче городского театра под спектакли московской оперетты. В назначенное время венценосный журналист сидел в приёмной градоначальника и, смущаясь, думал о том, как он, заикающийся настолько, что его не смогли излечить даже курсы знаменитого профессора, будет объясняться с градоначальником, человеком вспыльчивым и ничего не понимающим в газетной технике.
Градоначальник говорил, презрительно растягивая слова и с особенным удовольствием всматриваясь в синеватое лицо Принца Датского, который тщетно силился выговорить необыкновенно трудные для него слова: «Ваше высокопревосходительство». Беседа кончилась тем, что градоначальник поднялся из-за стола и сказал:
— Для вашего спокойствия рекомендую о таких вещах больше не заикаться.
Принц Датский, успевший к этому времени одолеть «ваше высокопревосходительство», зашипел особенно сильно, позволил себе улыбнуться и, почти выворачиваясь наизнанку от усилия, вытряхнул из себя ответ:
— Т-т-то-те-т-так я же в-в-в-ообще з-заикаюсь!
Остроумие Принца было оценено довольно дорого. Газета заплатила сто рублей штрафа и о дальнейших похождениях Ипполита Матвеевича уже ничего не писала.
Сам Принц Датский прожил в Барановске ещё пять лет, а в восемнадцатом году исчез. Говорили, что он подался куда-то на восток, где, по слухам, газеты можно было закрыть только решением суда, а градоначальников не было вовсе.
5.
Неожиданные поступки были свойственны Ипполиту Матвеевичу с детства.
Ипполит Матвеевич Воробьянинов родился в 1875 году в Барановском уезде, в поместье своего отца Матвея Александровича, страстного любителя голубей. Покуда сын рос, болел детскими болезнями и вырабатывал первые взгляды на жизнь, Матвей Александрович гонял длинным бамбуковым шестом голубей, а по вечерам, запахнувшись в халат, писал сочинение о разновидностях и привычках любимых птиц. Все крыши усадебных построек были устланы хрупким голубиным помётом. Любимый голубь Матвея Александровича Фредерик со своей супругой Манькой обитали в отдельной благоустроенной голубятне, лучше которой не было ни одного жилья в окрестных деревнях.
На девятом году жизни мальчика Ипполита определили в приготовительный класс Барановской дворянской гимназии. Там он узнал, что, кроме красивых и приятных вещей — пенала, скрипящего и пахучего кожаного ранца, переводных картинок и упоительного катания на лаковых перилах гимназической лестницы, — есть ещё единицы, двойки, двойки с плюсом и тройки с двумя минусами.
О том, что он лучше других мальчиков, Ипполит узнал уже на вступительном экзамене по арифметике. На вопрос, сколько получится яблок, если из левого кармана вынуть три яблока, а из правого девять, сложить их вместе, а потом разделить на три, Ипполит ничего не ответил, потому что решить этой задачи не смог. Экзаменатор собрался было записать Воробьянинову Ипполиту двойку, но батюшка, сидевший за столом вместе с прочими экзаменаторами, завздыхал и сообщил: «Это Матвея Александровича сын, очень бойкий мальчик». Экзаменатор записал три, и бойкий мальчик был принят.
В Барановске были две гимназии: дворянская и городская. Воспитанники дворянской питали традиционную вражду к питомцам городской. Они называли их «карандашами» и гордились своими фуражками с красным околышем, за что, в свою очередь, получили позорное прозвище «баклажан». Не один «карандаш» принял мученический венец из «фонарей» и «бланшей» от руки кровожадных «баклажан». Озлобленные «карандаши» устраивали на «баклажан»-одиночек облавы и с гиканьем обстреливали дворянчиков из дальнобойных рогаток. «Баклажан»-одиночка, тряся ранцем, спасался в переулок и долго ещё сидел в подъезде какого-нибудь дома, бледный и потерявший одну калошу. Взятая в плен калоша забрасывалась победителями на крышу по возможности высокого дома.
Были ещё в Барановске кадеты, которых гимназисты называли «сапогами». Но жили они в двух верстах от города, в своём корпусе, и вели жизнь загадочную и даже легендарную. Ипполит завидовал кадетам, их голубым погончикам с наляпанным по трафарету жёлтым вензелем, их бляхам с накладными орлами. Но, лишённый по воле отца возможности получить воспитание воина, сидел в гимназии, получал тройки с двумя минусами и пускался на самые неслыханные предприятия.
6.
В третьем классе Ипполит остался на второй год.
Как-то перед самыми экзаменами, во время большой перемены, три гимназиста забрались в актовый зал и долго лазили там, с восторгом осматривая стол, покрытый сверкающим зелёным сукном, тяжёлые малиновые портьеры с бамбошками и кадки с пальмами. Гимназист Савицкий, сын небогатого землемера, известный в гимназических кругах сорвиголова, радостно плюнул в вазон с фикусом. Ипполит и третий гимназист, Пыхтеев-Какуев, чуть не умерли от смеха.
— А фикус ты можешь поднять? — с почтением спросил Ипполит.
— Ого! — ответил силач Савицкий.
— А ну, подыми!
Савицкий сейчас же начал трудиться над фикусом.
— Не подымешь! — шептали Ипполит с Пыхтеевым-Какуевым.
Савицкий, с красной мордочкой и взмокшими нахохленными волосами, продолжал копошиться у фикуса. Вдруг произошло самое ужасное. Савицкий оторвался от фикуса и спиной налетел на колонну красного дерева с золотыми ложбинками, на которой стоял мраморный бюст Александра Первого, Благословенного. Бюст зашатался, слепые глаза царя укоризненно посмотрели на притихших гимназистов, и Благословенный, постояв секунду под углом в сорок пять градусов, как самоубийца в реку, кинулся головой вниз.
Падение императора, хотя и заглушённое лежавшим на полу кавказским ковром, имело роковые последствия. От лица царя отделился сверкающий, как рафинад, кусок, в котором гимназисты с ужасом узнали нос. Холодея, товарищи подняли бюст и поставили его на прежнее место. Первым убежал Пыхтеев-Какуев.
— Что ж теперь будет, Воробьянинов? — спросил Савицкий.
— Это не я разбил, — быстро ответил Ипполит.
Он покинул актовый зал вторым. Оставшись один, Савицкий, не надеясь ни на что, пытался водворить нос на прежнее место. Нос не приставал. Тогда Савицкий пошёл в уборную и утопил нос в дыре.
Во время урока греческого в третий класс вошёл директор Сизик. Сизик сделал знак греку оставаться на месте и произнёс ту же самую речь, которую только что по очереди произносил в пяти старших классах. У директора не было зубов.
— Гошпода, — заявил он, — кто ражбил бюшт гошударя в актовом жале?
Класс молчал.
— Пожор! — рявкнул директор, обрызгивая слюной «зубрил», сидевших на передних партах.
«Зубрилы» преданно смотрели в глаза Сизику. Взгляд их выражал горькое сожаление о том, что они не знают имени преступника.
— Пожор! — повторил директор. — Имейте в виду, гошпода, што ешли в чечение чаша виновный не шожнаеча, вешь клаш будет оштавлен на второй год. Те же, которые шидят второй год, будут ишключены.
Третий класс не знал, что Сизик говорил то же самое во всех классах, и поэтому его слова вызвали ужас. Конец урока прошёл в полном смятении. Грека никто не слушал. Ипполит смотрел на Савицкого.
— Сизик врёт, — грустно говорил Савицкий, — пугает. Нельзя всех оставить на второй год.
Пыхтеев-Какуев плакал, положив голову на парту.
— А мы-то за что? — кричали «зубрилы», преданно глядя на грека.
— Ну, дети, дети, дети! — взывал грек.
Но паника только увеличивалась. Плакал уже не один Пыхтеев-Какуев. Доведённые до отчаяния «зубрилы» рыдали. Звонок, возвестивший конец урока, прозвучал среди взрывов всеобщего отчаяния. «Зубрила» Мурзик прочёл молитву после учения, икая от горя.
После урока Савицкий, не добившись никакого толку от заплаканного Пыхтеева-Какуева, пошёл искать Ипполита, но Ипполита нигде не было.
На другой день Савицкий был исключён из гимназии. Пыхтеев-Какуев получил тройку из поведения с предупреждением и вызовом родителей. Родитель, мелкопоместный владетель, приехал на бегунках, запряжённых неподкованной лошадкой, и после разговора с директором утащил сына в шинельную, где и отодрал самым зверским образом в присутствии массы любопытных из старших классов. Рёв маленького Пыхтеева-Какуева был слышен даже за городской чертой.
Савицкого же отец, землемер, не стал драть. Он посмотрел на сына долгим взглядом, вздохнул и отправил его к своему брату в Томск, где были, как он выразился, «гимназии попроще и директора с зубами». В Барановске говорили, что мальчика сослали в Сибирь без приговора, и некоторое время пугали этим других гимназистов. Ипполит Матвеевич больше никогда о Савицком не слышал и вскоре забыл даже его лицо.
А Савицкий не забыл ничего.
7.
Ипполит продолжал учиться. Гимназические его годы сопровождали обычные события и вещи.
В гимназию он приезжал в фаэтоне с фонарями и толстым кучером, который величал его по имени и отчеству. Липки и резинки водились у него самые лучшие и дорогие. Играл он в пёрышки всегда счастливо, потому что перья покупали ему целыми коробками, и с таким резервом он мог играть до бесконечности, беря противников «на выдержку». Завтракать он ездил домой. Это вызывало зависть, и он этим гордился. В пятом классе он уже говорил, слегка растягивая слова, что не помешало ему снова сесть на второй год. В шестом классе была выкурена первая папироса. Зима прошла в гимназических балах, где Ипполит, показывая белую шёлковую подкладку мундира, вертелся в мазурке и пил в гардеробной ром. В седьмом классе его мучили квадратные уравнения, «чёртова лестница» (объём пирамиды), параллелограмм скоростей и «Метаморфозы» Овидия. А в восьмом классе он узнал «Логику», «Христианские нравоучения» и лёгкую венерическую болезнь.
Отец его сильно одряхлел. Длинный бамбуковый шест уже дрожал в его руках, а сочинение о свойствах голубиной породы перевалило за середину. Матвей Александрович умер, так его и не закончив. Ипполит Матвеевич, кроме шестнадцати голубиных стай и совершенно иссохшего, ставшего похожим на попугая Фредерика, получил двадцать тысяч годового дохода и огромное, плохо поставленное хозяйство.
Начало самостоятельной жизни молодой Воробьянинов ознаменовал блестяще организованным кутежом с пьяной стрельбой по голубям и облавой на деревенских девок. Голубей, правда, в тот раз не убили ни одного: стреляли все мимо, кроме Фредерика, которого никто не трогал, потому что он был слишком стар и только смотрел на стрельбу с крыши, как отставной генерал на маневры молодёжи. Девки визжали и особенно не сопротивлялись.
Образование своё Ипполит Матвеевич считал законченным. Он не пошёл ни в университет, ни на государственную службу. От военной его избавила общая слабость здоровья, поразительная в таком цветущем на вид человеке. Он так и остался неслужащим дворянином, золотой рыбкой себе на уме, неверным женихом и волокитой по натуре. Позже, когда умер старый уездный предводитель, дворяне Барановского уезда выбрали предводителем его — не за заслуги, которых не было, а за то, что у него был лучший в уезде повар и самый большой в губернии погреб.
Он переустроил родительский особняк в Барановске на свой лад, завёл камердинера с баками, трёх лакеев, повара-француза и большой штат кухонной прислуги. Шедевром повара было филе из налима «Вам-Блям». Что значило это название, не знал никто, включая повара, но филе было превосходное, и губернатор, отведав его однажды, сказал, что такого не едят даже в Петербурге.
Так шла жизнь. Сибирь была далеко, за тысячи вёрст, за Уралом, где-то между каторгой и медведями. Ипполит Матвеевич думал о ней не чаще, чем о Луне. И когда через полгода после масленицы из Омска пришло письмо от Ангелова с фотографией продающегося дома на Любинском проспекте, с колоннами и мезонином, Ипполит Матвеевич купил его, не глядя, по телеграфу — просто потому, что дом был дешёв, колонны красивы, а в Сибири, как писал Ангелов, «золото под ногами».
Он и представить себе не мог, что именно в этот дом, через пять лет, ему придётся бежать.

Глава VI. Продолжение предыдущей
1.
Благотворительные базары в Барановске отличались большой пышностью и изобретательностью, которую наперебой проявляли дамы избранного барановского общества. Базары эти устраивались то в виде московского трактира, то на манер кавказского аула, где черкешенки с двойными подбородками и в корсетах торговали в пользу приютских детей шампанским «Аи» по цене, неслыханной даже на таких заоблачных высотах.
В тот год дамы превзошли себя. Рядом с кавказским аулом вырос павильон «Сибирская каторга». Устроила его супруга вице-губернатора, прочитавшая зимой «Записки из Мёртвого дома» и находившая их очень трогательными. Павильон был обтянут серой мешковиной, изображавшей острожный частокол. Над входом висела надпись славянской вязью: «Добро пожаловать в Нерчинск». Внутри барановские дамы в собольих шапках и в кандалах из позолоченного картона продавали пельмени, кедровые орехи и всё то же шампанское «Аи», которое здесь называлось «сибирской водой». Время от времени одна из дам звенела картонными кандалами, и публика аплодировала. Говорили, что это очень похоже на настоящее.
Ипполит Матвеевич, обойдя павильон, остановился у входа и громко, так, чтобы слышали дамы, произнёс:
— В Сибири, господа, всего два времени года: зима и ссылка.
Дамы засмеялись. Вице-губернаторша сказала, что он злой. Шутка понравилась Ипполиту Матвеевичу самому, и он повторял её потом лет двадцать, пока уже в в самой Сибири не выяснилось, что там бывает ещё и весна, и лето, и, что хуже всего, ежегодные перевыборы правлений.
Но настоящая его судьба ждала не в «Нерчинске», а по соседству, под вывеской: «Настоящи кавказски духан. Нормальни кавказски удовольсти». Здесь он познакомился с женой нового окружного прокурора, Еленой Станиславовной Боур.
Прокурор был стар, но жена его, по уверению секретаря суда, грешившего стишками, была «сама юность волнующая, сама младость ликующая, к поцелуям зовущая, вся такая воздушная».
«Зовущая к поцелуям» Елена Станиславовна имела на голове чёрную бархатную тарелочку с шёлковой розеткой цветов французского флага, что должно было изображать полный наряд молодой черкесской девицы. На плече воздушная прокурорша держала картонный кувшин, оклеенный золотой бумагой, из которого торчало горлышко шампанской бутылки.
— Разришиты стаканчик шампански! — галантно сказал Ипполит Матвеевич.
Прокурорша нежно улыбнулась и спустила с плеча кувшин. Ипполит Матвеевич, задержав дыхание, смотрел на её голые парафиновые руки, неумело открывавшие бутылку. Он выпил свой бокал, как воду, не почувствовав вкуса. Голые руки Елены Станиславовны смешали все его мысли. Он вынул из жилетного кармана сотенный билет, положил его на край скалы из бурого папье-маше и, громко сопя, отошёл. Прокурорша улыбнулась ещё нежнее, потянула кредитку к себе и молвила музыкальным голосом:
— Бедные дети не забудут вашей щедрости.
Ипполит Матвеевич издали прижал руки к груди и поклонился на целый аршин глубже обычного. Разогнувшись, он понял, что без прокурорши ему не жить, и попросил секретаря суда представить его новому прокурору.
Прокурор был похож на обезьяну, которую непонятно зачем научили разговаривать. Прохаживаясь с Ипполитом Матвеевичем между павильоном «Нерчинск» и сидевшим на кресле чучелом орла с кружкой для пожертвований в клюве, прокурор Боур проворно чесал у себя за ухом и рассказывал последние петербургские новости. О Сибири он говорил с профессиональным знанием дела. По его словам, это было единственное место в империи, куда можно было отправить человека и быть уверенным, что он больше никогда не помешает.
2.
На следующий день Ипполит Матвеевич подкатил к подъезду Боуров на злейших в мире лошадях и провёл полчаса в приятнейшей беседе о бедственном положении приютских детей. А уже через месяц секретарь суда конфиденциально шепнул в мохнатое ухо следователя по важнейшим делам, что прокурор «кажется, стал бодаться». Следователь с усмешкой ответил: «Це дѣло треба розжуваты» — и рассказал очень интересное дело, слушавшееся в Орле и окончившееся оправданием мужа, убившего изменницу жену.
Во всём городе дамочки заливались по-соловьиному. Мужья завидовали удачливости Воробьянинова. Постники, трезвенники и идеалисты забрасывали прокурора анонимными письмами. Прокурор читал их на заседаниях суда, ловко и быстро почёсывая за ухом. С Воробьяниновым он был любезнее прежнего. Положение его было безвыходным: он ждал вскоре перевода в столицу и не мог портить карьеры пошлым убийством любовника жены.
Но Ипполит Матвеевич позволил себе совершенную бестактность. Он велел выкрасить свой экипаж в белый цвет и прокатился в нём с угоревшей от любви прокуроршей по Большой Пушкинской. Напрасно Елена Станиславовна прикрывала мраморное лицо вуалеткой, расшитой чёрными птичками: её узнали все. Город в страхе содрогнулся, но любовный эксцесс не оказал на прокурора никакого действия. Отчаявшиеся постники, трезвенники и идеалисты стали бомбардировать анонимками само министерство юстиции. Товарищ министра был поражён трусостью окружного прокурора. Все ждали дуэли. Но прокурор по-прежнему, минуя оружейный магазин, катил каждое утро к зданию судебных установлений, с грустью поглядывая на фигуру Фемиды. В одной чаше её весов он ясно видел себя санкт-петербургским прокурором, а в другой — розового и наглого Воробьянинова.
Кончилось всё совершенно неожиданно: Ипполит Матвеевич увёз прокуроршу в Париж, а прокурора перевели в Сызрань.
В Сызрани прокурор прожил долго, отправил в Сибирь человек восемьсот и в конце концов умер. Об этих восьмистах стоит сказать особо. Среди них были эсеры, социал-демократы, анархисты, студенты, бунтовавшие крестьяне и один учитель, обвинённый в чтении Кропоткина вслух. Через двадцать лет многие из них станут в Сибири гласными земств, членами правлений кооперативов, редакторами газет, а несколько человек — министрами Сибирского правительства. Прокурор Боур, сам того не подозревая, был одним из отцов сибирской демократии. Узнай он об этом, он, вероятно, почесал бы за ухом.
3.
Ипполит Матвеевич со своей подругой приехал в Париж весной 1900 года. Париж открывал Всемирную выставку. Над городом стояла башня Эйфеля, похожая на сумасшедшую табуретку. Она была построена десять лет назад, но всё ещё вызывала ужас идеалистов, постников и трезвенников богоспасаемого города Парижа.
Елена Станиславовна, напичканная сведениями, полученными в поезде от соседа по купе, молодого французского инженера, потащила Ипполита Матвеевича на выставку в первый же день. И не к башне, не к движущемуся тротуару и не к электрическому дворцу, а в русский павильон, к главной диковинке выставки.
Это был павильон Транссибирской магистрали. Публику усаживали в настоящий вагон-ресторан международного общества — с бархатными креслами, зеркалами и лакеями во фраках. Подавали стерлядь и икру. А за окнами вагона медленно ползла бесконечная живописная панорама: Москва, Волга, Урал, Омск, Иркутск, тайга, Байкал, сопки, пагоды и, наконец, Пекин. Сорок минут — и вы проехали Сибирь, не пролив ни капли шампанского. Французы были в восторге. Они впервые узнали, что Сибирь существует, и признали, что выглядит она прилично.
Елена Станиславовна тоже была в восторге.
— Это же грандиозно! — восклицала она, повторяя слова инженера. — Девять тысяч вёрст! Через всю Азию! Это смелое дерзание, Ипполит, как башня господина Эйфеля!
Ипполит Матвеевич посмотрел в окно, где мимо него проползал нарисованный Омск, ничем не примечательный, с колокольней и пожарной каланчой, и сказал:
— Девять тысяч вёрст рельсов, и всё для того, чтобы довезти масло до англичан, а арестанта до Нерчинска. Причём арестант доезжает быстрее: его не задерживают на таможне.
Лакей, подававший стерлядь, оказался русским и хихикнул. Елена Станиславовна оскорбилась за Сибирь, за господина Эйфеля и за молодого инженера. Между двумя русскими возник тяжкий спор, кончившийся тем, что Ипполит Матвеевич в сердцах купил молодого рослого сенбернара. Сенбернар доводил Елену Станиславовну до притворной истерики и прогрыз её новую ротонду, обшитую чёрным стеклярусом.
В пахнущем москательной лавкой Париже молодые люди веселились. Шатались по кабачкам, ели пьяные вишни, бывали на спектаклях «Французской комедии», пили чай из самовара, специально выписанного Ипполитом Матвеевичем из России, за что и получили от отельной прислуги кличку «молодожёнов с машиной». Неудачно съездили на рулетку. Но не говорили уже ни о бедственном положении приютских детей, ни о дерзаниях господина Эйфеля: страсть незаметно пропала, и осталась привычка к бездельной весёлой жизни вдвоём.
Елена Станиславовна сходила однажды к известной гадалке мадам де Сюри и вернулась необыкновенно взволнованной.
— Нет, ты обязательно должен к ней сходить. Она мне всё рассказала. Это удивительно. Она сказала, что я кончу свои дни на востоке, в большом городе у реки, и буду там сама гадать людям.
— В Константинополе, — сказал Ипполит Матвеевич.
— Нет, дальше.
— Дальше Константинополя ничего нет, — авторитетно сказал Ипполит Матвеевич.
Но он, проигравший накануне в безик семьсот франков заезжему россиянину, только посмотрел на свои кофейные с чёрными лампасами панталоны и неожиданно сказал:
— Едем, милая, домой. Давно пора.
4.
Барановск был завален снегом. Тяжёлые обозы шагом проходили по Большой Пушкинской. Обледенелые деревья Александровского бульвара были абонированы галками. Снежные звёзды, крестики и другие морозные знаки отличия медленно садились на нос Ипполита Матвеевича.
С вокзала он ехал на низких санках, небрежно поглядывая на новое здание биржи, сооружённое барановскими купцами в ассиро-вавилонском стиле, и на каланчу Пушкинской части с двумя большими круглыми бомбами, которые указывали на пожар средней величины.
— Кто горит, Михайла? — спросил Ипполит Матвеевич кучера.
— Балагуровы горят. Вторые сутки.
Не проехали и двух кварталов, как натолкнулись на небольшую толпу, уныло стоявшую напротив балагуровского дома. Из открытых окон второго этажа медленно выходил дым. Внезапно в окне появился пожарный и лениво прокричал вниз:
— Ваня! Дай-ка французскую лестницу.
Снег продолжал летать. Внизу никто не отзывался. Пожарный в раздумье постоял у окна, зевнул и равнодушно скрылся в дыму.
— Так он и пять суток гореть будет, — гневно сказал Ипполит Матвеевич. — Тоже… Париж.



