Уста и Марьям

- -
- 100%
- +
И тут он увидел, как из кроссовера выходит Курбанов.
— Ахмед Шапиевич!! — заорал Мурад, кидаясь через дорогу. — Не ходите туда!! Там масло!!
Всё остальное заняло секунды четыре.
Ахмед Шапиевич обернулся на крик, увидел бегущего к нему через проезжую часть парня в чёрной футболке и, не понимая ещё ничего, кроме того, что парень бежит прямо под машины, сделал то единственное, что делает человек, когда на него бегут: инстинктивно шагнул назад.
Он шагнул назад с плитки на асфальт, левой ногой, в самую середину жирного серого пятна, которое к тому времени было идеально размазано на десяти квадратных метрах.
Нога ушла.
Он взмахнул руками, шляпа отлетела, и он сел, а потом лёг — очень нелепо, боком, поперёк выезда.
Самосвал шёл со стороны бетонного завода, гружёный морским песком под самый верх и ещё немного сверху. За рулём сидел парень двадцати трёх лет из Ботлихского района, работавший третий месяц. Он увидел человека на дороге метров за двадцать и сделал всё правильно: он ударил по тормозам изо всех сил.
И этим убил его.
Потому что колёса встали на масле.
Двадцать шесть тонн пошли юзом, ровно, беззвучно, почти торжественно, как большая лодка, отходящая от причала, — и, не задев лежащего человека вовсе, всей массой вошли в стоявшую у ворот «газель», с которой как раз сгружали листы профнастила для чьего-то забора.
Стопка листов, перетянутая одной ослабшей стропой, поехала.
Верхний лист — три метра длиной, оцинкованный, с ребром жёсткости по краю, острый, как бывает остра только дешёвая кровельная сталь, — сорвался, встал вертикально, прошёл по воздуху метра четыре и лёг.
Крик поднялся такой, какого рынок не слышал никогда.
Он был не сплошной, а слоями: сначала визг женщин у ближних прилавков, потом низкий рёв мужчин от фур, потом сирена чьей-то сработавшей сигнализации, потом — уже над всем этим — один отдельный, высокий, отчаянный женский голос, который выкрикивал что-то одно и то же, снова и снова, с балкона пятого этажа дома, стоящего боком к воротам:
— Растительное!! Пять литров!! Я говорила, уберите!! Я вчера говорила!!
Мурад стоял посреди улицы.
Он видел всё. Он видел даже то, чего видеть не мог, — например, что шляпа Ахмеда Шапиевича, отлетев, легла тульёй вниз и в неё сразу насыпался песок с самосвала.
Он не мог сдвинуться с места. Ноги были чужие.
Люди бежали. Кто-то накрывал курткой, кто-то орал в телефон, кто-то снимал. Уже через минуту у ворот стояло восемь человек с поднятыми телефонами, и через восемь минут это было во всех пабликах республики, и в комментариях уже писали, что власти довели, что песок возят незаконно, что дороги убитые, что а вы куда смотрели, — и никто, ни один человек из четырёхсот тысяч, посмотревших ролик в этот день, не написал главного.
А главное было простое.
Ахмеду Шапиевичу Курбанову отрезали голову в одиннадцать сорок.
Мурад посмотрел на телефон. На экране стояло: 11:41.
И тогда его повело.
Он повернулся кругом — медленно, как под водой, — и увидел ровно то, что должен был увидеть.
Метрах в тридцати, у прилавка с урбечом, спиной к катастрофе, стоял человек в дорогом сером пальто и разговаривал с продавщицей. Он держал в руке банку и рассматривал её на свет, наклоняя, как рассматривают вино.
Рядом сидел чёрный пудель.
— Э! — сказал Мурад. — Э!!!
Он рванулся туда, расталкивая людей, и налетел на кого-то, кого раньше здесь не было.
Перед ним стоял длинный, невероятно худой гражданин в клетчатом пиджаке не по сезону, в жокейской кепочке и треснувшем пенсне на одном стёклышке. Усишки у него были куриные, вид глумливый.
— Куда, дорогой? — спросил гражданин сочувственно. — Туда нельзя, там жарко.
— Кто это?! — задыхаясь, крикнул Мурад и ткнул пальцем в сторону пальто. — Кто он такой?!
— Это? — Клетчатый обернулся, посмотрел и снял кепочку. — Это консультант. Очень уважаемый специалист. По истории и смежным вопросам.
— Он знал!! Он вчера сказал!! Слово в слово!! И про масло, и про самосвал, и про время!!
— Ай-яй-яй, — сказал клетчатый и покачал головой. — Какое совпадение. Прямо мурашки.
— Это не совпадение!! Он его убил!!
— Ну, знаете, — обиженно сказал клетчатый и надел кепочку, — так каждого можно. Метеоролог тоже дождь предсказывает. Что ж его теперь, за наводнение сажать?
Он сказал это последнее слово, и Мурад посмотрел на него уже совсем дико.
— Ты кто? — тихо спросил Мурад.
— Я? Переводчик, — скромно сказал клетчатый. — При иностранце. Курбан меня зовут. — И, наклонившись к самому уху Мурада, доверительно прибавил: — Побежали бы вы за ним, молодой человек. Он в ту сторону пошёл. Через рынок, потом на Ирчи Казака, потом к морю. Если поторопитесь — застанете. А не поторопитесь — не застанете.
Мурад оглянулся.
Серого пальто у прилавка с урбечом не было. Была продавщица, была банка, поставленная обратно в ряд, и никого.
— Стоять!! — заорал Мурад и кинулся в толпу.
Так началась погоня.
Глава 4. Погоня
Рынок — плохое место для погони.
Мурад понял это на пятом шаге, когда его развернуло тележкой с дынями, а на седьмом он уже полз, согнувшись, под чьим-то навесом, между ящиками с абрикосом, и человек в резиновом фартуке кричал ему в спину слова, которых Мурад не заслужил.
Рынок жил своей жизнью, отделённой от смерти двадцатью метрами и жестяной стеной. Здесь ещё не знали. Здесь взвешивали брынзу.
Он вылетел с той стороны, на Ирчи Казака, где вдоль тротуара тянутся прилавки Восточного базара — специи, сухофрукты, чай, чётки, — и сразу увидел всех троих.
Они шли не спеша, метрах в сорока впереди, и не оглядывались.
Впереди — серое пальто. Рядом, приплясывая и что-то рассказывая, — клетчатый в жокейской кепочке. И третьим, чуть сзади, шёл чёрный пудель, ростом с телёнка, и нёс в зубах бумажный пакет.
— Стоять!!! — заорал Мурад.
Он заорал так, что на него обернулся весь ряд.
Никто из троих не обернулся.
Мурад побежал, и произошла вещь, которую он потом описывал следователю четыре раза и каждый раз путался.
Троица дошла до угла и там разделилась.
Серое пальто свернуло направо, в переулок, и переулок этот, когда Мурад добежал до угла, оказался пустым от начала до конца, а он был метров восемьдесят длиной, и деться там было некуда, потому что с обеих сторон шёл глухой профнастиловый забор.
Клетчатый пошёл прямо и, не доходя до перекрёстка, вошёл в подъезд девятиэтажки. Мурад видел это ясно.
А пудель остановился на краю тротуара, поднял морду и стал ждать.
К остановке подкатила маршрутка сотого маршрута.
И пудель, отставив пакет, поднялся на задние лапы, взялся передней за поручень и полез в салон.
— Э! Куда?! — сказал водитель, полуобернувшись. — С собаками нельзя!
Пудель молча протянул ему смятую полтинник.
Водитель взял.
Он взял её совершенно машинально, как берут двадцать раз в час, посмотрел на неё, потом на пассажира, потом опять на купюру, и было видно, как в течение примерно двух секунд в нём происходила огромная внутренняя работа, после которой он сказал:
— Проходи, не стой в проходе.
Дверь закрылась. Маршрутка ушла на Акушинского, увозя чёрного пуделя, который сидел на переднем сиденье прямо, как экзаменатор.
Женщина на остановке перекрестилась. Другая женщина на остановке сказала: «Астагфируллах». Третья сняла на телефон, но потом посмотрела запись, ничего там не увидела и удалила.
Мурад стоял на углу и понимал, что теряет их.
И тут в нём случилось то самое, что случается с людьми в такие минуты: он вдруг с полной, ослепительной ясностью сообразил, куда идти.
Клетчатый вошёл в подъезд. Значит, они там. Значит, они прячутся в квартире. Значит — и это было уже совсем очевидно, до смешного очевидно, — в квартире номер сорок семь, потому что Курбанову было сорок семь лет и он вчера сам это сказал.
Мурад никогда потом не мог объяснить, откуда взялось сорок семь.
Он влетел в подъезд. Лифт не работал — свет опять срезали. Он пошёл пешком, и на седьмом этаже, задыхаясь, нашёл дверь с криво привинченной цифрой.
Дверь была не заперта.
Он вошёл.
В прихожей пахло жареным луком и лаком для волос. На стене висел ковёр, на ковре — сувенирный кинжал в ножнах с бирюзой и рядом на крючке папаха, здоровенная, чёрная, из тех, что покупают гостям на память и которые потом висят годами. У самой двери, на гвоздике, — маленький кожаный тумар, треугольником, потемневший от рук.
Из ванной шёл шум воды.
— Магомед, это ты? — крикнул женский голос. — Хлеб взял?
— Где он?! — крикнул Мурад.
Дверь ванной приоткрылась. Оттуда, в халате, с полотенцем на голове и с зелёной маской на лице, выглянула женщина лет шестидесяти.
Она посмотрела на Мурада.
Мурад посмотрел на неё.
Она закричала.
Она закричала так, как кричат женщины в этом городе, когда им есть что сказать: длинно, изобретательно и на двух языках. Из кухни вышел парень лет девятнадцати с телефоном, оценил обстановку и, ни слова не говоря, начал снимать.
— Где иностранец?! — заорал Мурад. — В сером пальто! С собакой!
— Какая собака?! — кричала женщина. — Ты кто?! Я милицию!!
— Тут никого нет, брат, — сказал парень, не опуская телефона. — Ты этажом ошибся.
Мурад окинул взглядом квартиру, и внезапно ему стало ясно и другое: что квартира ни при чём, что они, конечно, ушли, что искать их надо не здесь, — но что голыми руками их брать нельзя.
Он сорвал с гвоздика тумар и надел на шею.
Он снял со стены кинжал.
И, подумав долю секунды, снял папаху.
— Верну, — сказал он твёрдо. — Клянусь.
И вышел.
Женщина осталась стоять с зелёным лицом. Парень опустил телефон и сказал в тишину:
— Мам. Это же Безземельный. Который на баттлах.
Через двадцать минут поэт Мурад Батыров, в чёрной футболке, широких штанах, папахе и с сувенирным кинжалом за поясом, стоял на Родопском бульваре и смотрел на железнодорожную насыпь.
Он был совершенно уверен — с той же нездешней, тяжёлой уверенностью, — что троица ушла к морю.
Он перелез через ограждение, пересёк пути там, где переходить нельзя и где переходят все, и спустился на пляж.
Море лежало плоское, серо-голубое, тяжёлое. Народу было немного: жара стояла такая, что даже местные ушли по домам до пяти. Метрах в двухстах компания жарила шашлык прямо на песке. Дальше стоял портовый кран, а ещё дальше, в дымке, — сухогруз на рейде.
Никого в сером пальто не было.
Мурад дошёл до самой воды.
И тут его накрыло.
Оно накрыло его не мыслью, а картинкой, и картинка была такая: Ахмед Шапиевич оборачивается на его крик, и в глазах у Ахмеда Шапиевича нет ничего, кроме нормального человеческого недоумения, и он делает шаг назад.
Шаг назад.
Потому что кто-то бежал на него и орал.
Мурад сел на песок.
Он сидел довольно долго, минуты три, а потом встал, снял папаху, положил её на песок вместе с кинжалом, аккуратно, рядом, поставил кроссовки — белые, за которые он бился каждый вечер щёткой и зубной пастой, — и пошёл в море.
Он вошёл в одежде, по колено, по пояс, а потом лёг лицом вниз и поплыл.
Вода была холоднее, чем должна быть в августе, — на глубине у берега бьют ключи, и в этом месте всегда семнадцать. Она вошла в уши, в нос, в футболку, и на секунду стало так хорошо и так пусто, что он подумал: вот и всё.
Он проплыл метров сто пятьдесят, лёг на спину и посмотрел в белое небо.
«Он же сказал, — подумал Мурад. — Вчера сказал. Поплавать полностью одетым. Он и это сказал».
Он вернулся к берегу и вышел.
Папаха лежала на месте. Кинжал лежал на месте.
Кроссовок не было.
Он постоял, глядя на две вмятины в песке, где они стояли. Потом посмотрел вдоль пляжа. Компания жарила шашлык и не смотрела в его сторону с такой демонстративностью, что всё было ясно.
Телефон в кармане штанов уже не включался. Экран мигнул один раз, показал каплю в объективе и умер.
Так поэт Мурад Батыров остался в городе Махачкале один: без телефона, без денег, без обуви, мокрый насквозь, с чужой папахой в руке и чужим сувенирным кинжалом, на котором было выбито «Дагестан».
К четырём часам он дошёл до площади.
Он шёл босиком по раскалённому тротуару короткими перебежками, от тени к тени, и люди на него оглядывались, но не так, как он ожидал. В этом городе видали всякое, и мокрый парень с папахой не тянул даже на новость дня — новостью дня было другое, и её обсуждали на каждом углу, и он трижды слышал слово «профнастил».
Он свернул к Джума-мечети, потому что решил, что искать надо там.
Логика была такая: если это шайтан, то он придёт туда, куда шайтану нельзя. Логика была дурная, но других у Мурада к этому часу не осталось.
Во дворе, в тени, было прохладно и очень тихо. Двое стариков сидели на скамейке. Молодой парень в белой рубашке подметал ступени.
Мурад остановился у ворот. Он вдруг увидел себя со стороны — мокрого, босого, с кинжалом за поясом — и понял, что дальше не пойдёт.
Парень с метлой посмотрел на него и подошёл.
— Салам, — сказал он.
— Ва алейкум салам, — сказал Мурад.
— Ты чего?
— Да так, — сказал Мурад. — Ищу человека.
Парень посмотрел на его босые ноги, на асфальт, на которым можно было жарить чуду, и ушёл. Через минуту он вернулся с бутылкой воды из холодильника и с парой резиновых сланцев сорок третьего размера.
— На. Другого нет.
— Мне не надо, — сказал Мурад.
— Надо, — сказал парень. — Асфальт шестьдесят градусов. Бери, потом занесёшь.
Мурад взял.
Он выпил всю бутылку в три приёма, стоя, и вода была такая холодная, что заломило лоб, и от этого он вдруг почти заплакал, чего с ним не бывало с двенадцати лет.
— Сегодня на Втором человека убило, — сказал парень, глядя в сторону. — Слышал?
— Слышал, — сказал Мурад.
— Начальник какой-то. Писатель, говорят.
— Редактор.
— Ааллах рахмат этсин, — сказал парень. — Ты иди, брат. Иди домой, поспи. У тебя вид нехороший.
И тогда Мурад повернулся и пошёл — не домой, а туда, куда его несло с самого утра и куда он всё равно пришёл бы, даже если бы весь город лёг поперёк.
Он пошёл на улицу Буйнакского, в старый двухэтажный особняк с чугунными балконами, известный всей республике как Дом Асхабова, где помещался ДАГЛИТ и где в полуподвале работал ресторан «Урбеч».
Он шёл в сланцах на два размера больше, в мокрых штанах, с папахой под мышкой, и в голове у него билась одна-единственная фраза, которую надо было немедленно сказать всем.
Фраза была такая: «Он был при этом. Он всё видел. Он и сейчас здесь».
Часы на здании показывали без двадцати шесть.
В «Урбече» в это время как раз накрывали столы.
Глава 5. Что было в «Урбече»
Старинный двухэтажный дом на улице Буйнакского, с чугунными балконами и толстыми стенами, помнящими землетрясение семидесятого года, назывался Домом Асхабова.
Асхабов ли когда-нибудь в нём жил — вопрос тёмный. Одни говорили, что жил, другие — что Асхабов был не человек, а трест, третьи — что дом просто надо было как-то назвать, когда его в тридцатых передали писателям, и назвали в честь того, кто подписал бумагу.
Так или иначе, дом принадлежал ДАГЛИТу.
Всякий, кто входил в прохладный после уличного пекла вестибюль, прежде всего видел объявления на доске, а затем, поднимаясь по лестнице, — таблички на дверях, и по этим табличкам можно было изучить дагестанскую словесность лучше, чем по любому учебнику.
На первом этаже, слева:
«СЕКЦИЯ ПОДСТРОЧНИКОВ. Приём вторник, четверг, с 11 до 13. Пятница — нерабочий день»
Рядом:
«ПЕРЕВОДЫ НА РУССКИЙ с аварского, даргинского, кумыкского, лезгинского, лакского, табасаранского, ногайского, рутульского, агульского, цахурского. Переводчик один. Ждите»
Дальше по коридору:
«КОМИССИЯ ПО УВЕКОВЕЧЕНИЮ ПАМЯТИ. Бюсты — второй этаж, комн. 24. Мемориальные доски — комн. 24. Присвоение имени улицам — приём заявок приостановлен: улицы закончились»
На повороте:
«ТВОРЧЕСКИЕ КОМАНДИРОВКИ. В горы — 3 суток. В Москву — 5 суток. В Стамбул — по согласованию с оргкомитетом»
И, наконец, в самом конце коридора, на двери, крашенной масляной краской в цвет, которому нет названия, висела табличка, стоившая всех остальных:
«ЗЕМЕЛЬНЫЙ ВОПРОС. Список от 2019 г. Изменений нет. НЕ СТУЧАТЬ»
Именно в этот список, под номером сто девятнадцать, был вписан дед поэта Мурада Батырова. Не в две тысячи девятнадцатом, разумеется, — тот список был всего лишь последней перепиской предыдущего, а тот — предыдущего, и так до самого первого, где дед стоял тридцать восьмым и где напротив его фамилии стояла дата: 1957.
Отсюда и псевдоним.
Ниже, в полуподвале, куда вела отдельная лестница с улицы, помещался ресторан «Урбеч».
Про «Урбеч» знали все, и знали правильно.
Там подавали лучший в республике хинкал — аварский, даргинский и лакский, три школы под одной крышей, что само по себе было чудом дипломатии; там делали курзе с творогом и с крапивой; там пекли чуду, тонкое, как бумага, и подавали к нему густой матцони в глиняных мисках; там был чай с чабрецом, привозимым из-под Хунзаха человеком, которого никто никогда не видел.
И всё это стоило столько, сколько не стоило нигде в городе, — потому что здание было муниципальное, аренду ресторан не платил с девяносто четвёртого года, а на все вопросы о том, почему не платит, отвечал бумагой, которую никто ни разу не дочитал до конца.
Правил всем этим директор ресторана Абдулхалик Абдулхаликович, для своих — Халик.
Это был человек лет пятидесяти, чёрный, широкий, с бородой, подстриженной так коротко и ровно, что она казалась нарисованной. Он ходил между столами в чёрном костюме без галстука, ступая бесшумно, и, когда останавливался у стола и наклонял голову, гость чувствовал, что ему оказана честь. Приезжие говорили, что Халик похож на портрет из музея — на одного из тех наибов в галунах, которых писали в шестидесятых годах девятнадцатого века, когда они уже перешли на службу и ещё не привыкли к этому.
Сходство было полное, включая выражение глаз.
В шесть часов вечера двадцать шестого августа в малом зале «Урбеча» сидели двенадцать человек.
Заседание правления ДАГЛИТа было назначено на шесть ещё неделю назад, повесткой значилось «О формировании делегации на международный форум "Каспий — море возможностей"», и никто его не отменил.
Отменять было некому. Отменял всегда Ахмед Шапиевич.
О том, что произошло в одиннадцать сорок у ворот Второго рынка, знали все и давно. Первое сообщение упало в общий чат правления в одиннадцать пятьдесят три. К половине первого в чате было двести сорок сообщений. К двум часам чат затих, и начались личные звонки.
Поэтому к шести вечера все двенадцать пришли уже подготовленными.
Сидели:
Загидов, автор поэмы «Единство», выдержавшей четыре издания, — в чёрной рубашке, с лицом человека, который скорбит профессионально и умеет держать это лицо часами.
Нафисат Гаджиевна Абакарова, писавшая морские романы под псевдонимом «Штурман Нафисат», ни разу в жизни не бывавшая на судне дальше прогулочного катера у маяка.
Драматург Шахмандаров, у которого одна и та же пьеса шла в трёх национальных театрах на трёх языках и в каждом считалась написанной специально для него.
Беллетрист Бесхлебников, восемнадцать книг, тираж последней — триста экземпляров, из которых сто пятьдесят он раздал сам.
Айгуми — тот самый единственный переводчик, седой, тихий, в очках с одной дужкой, работавший сорок лет и переведший больше, чем все остальные написали.
Секретарь правления Мурсалов, человек без свойств и без биографии, знавший, однако, кому звонить в любой ситуации, включая эту.
И ещё шестеро, которых можно не перечислять, потому что они и сами в этот вечер ощущали себя не вполне отдельными людьми.
На столе стояли чайники. Спиртного в «Урбече» не подавали никогда, и это придавало происходящему особую, сухую отчётливость.
— Ну что, — сказал Мурсалов. — Помянем.
Все встали.
Минута молчания длилась одиннадцать секунд.
На двенадцатой у Бесхлебникова в кармане заиграл рингтон — бодрая зурна, сорок секунд, с нарастанием, — и, пока он его выключал, все успели сесть.
— Такой человек, — сказал Загидов, садясь. — Такой человек.
— Ай, — сказала Штурман Нафисат. — Не могу.
— Он мне утром писал, — сказал Шахмандаров. — В девять сорок. Спрашивал, готов ли список.
Наступила пауза, в которой слово «список» повисло и стало медленно разбухать.
— Какой список? — спросил Загидов ровно.
— На форум.
— А, — сказал Загидов. — На форум.
— Там четырнадцать мест, — сказал Мурсалов, не поднимая глаз от чайника. — Из них четыре — Москва подтвердила, остальные наши.
— Мурсалов, — сказала Штурман Нафисат с укором. — Человек ещё не похоронен.
— Похоронят завтра до обеда, — сказал Мурсалов. — По обычаю. Я поэтому и говорю сейчас, что потом будет неудобно.
Против этого возразить было нечего, и все это понимали, и всем стало легче.
Через стену, из большого зала, ударила зурна.
Там начинался банкет: «Урбеч» держал два зала, и в большом по средам и субботам гуляли свадьбы. Сегодня была среда. Через стену пошло то плотное, счастливое, оглушительное веселье, которое в этом городе не отменяется ничем: барабан, зурна, крик тамады в микрофон, и уже через десять минут — топот, потому что пошла лезгинка.
Правление ДАГЛИТа скорбело под лезгинку.
— Надо решать по и. о., — негромко сказал Мурсалов.
— Мурсалов!
— Нафисат Гаджиевна, — сказал Мурсалов терпеливо, — если мы к завтрашнему дню не внесём фамилию, её внесут нам. И это будет не наша фамилия. Вы этого хотите?
Штурман Нафисат этого не хотела.
Никто этого не хотел.
И заседание пошло.
Оно шло тихо, вежливо и очень быстро — так, как идут только те заседания, к которым все подготовились заранее, в течение шести часов, по телефону. Обсуждали не кандидатуры, а расклады. Произносились слова «поймут наверху», «не поймут наверху», «а как на это посмотрят в министерстве», «надо, чтобы был компромисс по национальному признаку», и последнее произносилось чаще всего, потому что в правлении сидели представители пяти народов, и каждый знал арифметику наизусть.
Айгуми, единственный переводчик, не сказал за весь вечер ни слова. Он сидел, обхватив стакан обеими руками, и смотрел в стену.
Он думал о том, что Ахмед Шапиевич за двадцать лет ни разу не заплатил ему по договору вовремя и ни разу не забыл поздравить с днём рождения.
К половине седьмого сошлись на компромиссной фигуре. К без двадцати семь Мурсалов вышел в коридор звонить.
И вот тут, ровно в семь без пятнадцати, дверь малого зала распахнулась.
На пороге стоял человек.
Он был мокрый. Не потный — мокрый: с волос текло, футболка липла, штаны потемнели и обвисли, и на паркете за ним оставалась дорожка. На ногах у него были резиновые сланцы явно чужого размера. В левой руке он держал огромную чёрную папаху. На груди у него на шнурке висел кожаный тумар.
А за поясом торчал кинжал.
— Мурад? — сказал Бесхлебников.
— Слушайте меня, — сказал Мурад Батыров.
Он вошёл в зал, оставляя мокрые следы, и все двенадцать человек посмотрели на него, и в эту секунду зурна за стеной взяла особенно высоко.



