Уста и Марьям

- -
- 100%
- +
— Слушайте меня внимательно, — сказал Мурад. — Ахмеда Шапиевича убил консультант.
— Мурад, сядь, — сказал Загидов мягко. — Тебе плохо. Ты выпил?
— Я не пью. Слушайте. Вчера вечером на Родопском бульваре был человек. Иностранец. В сером пальто. С пуделем. Он сказал: завтра в одиннадцать сорок вам отрежут голову. Он назвал время. Он назвал место. Он сказал про масло. Он назвал водителя — из Ботлихского района, права во вторник. Всё сошлось. Всё до последнего.
В зале стало очень тихо, насколько это было возможно при лезгинке.
— Он знал заранее, — сказал Мурад. — Понимаете? Не догадался. Знал.
— Так, — сказал Мурсалов, входя обратно и оценивая обстановку одним взглядом. — Мурад Батыров, да?
— Он ещё вчера рассказывал про Гуниб, — говорил Мурад, обращаясь уже ко всем сразу и не видя никого. — Про Барятинского. Про подагру. Про то, как тот сидел с разрезанным сапогом и боялся, что заметят. Про стрижа. Откуда он это знает?! Он говорит: я лично при этом присутствовал!
— Кто присутствовал? — спросила Штурман Нафисат.
— ОН! — заорал Мурад.
Он схватил со стола чайник и с размаху поставил обратно так, что чай выплеснулся на скатерть, и заорал уже совсем:
— Его надо ловить!! Сейчас!! Он в городе!! Он в отеле на Гамзатова!! Их четверо, у них рыжий с клыком, и кот, который ездит в сотой маршрутке!! Звоните куда надо, у вас у всех есть кому звонить!! Мурсалов, ты же всем звонишь, звони!!
— У него нож, — сказал кто-то очень тихо и очень отчётливо.
Это была ошибка.
Слово упало в зал, и зал мгновенно перестал быть залом писателей и стал тем, чем в такую минуту становится любое помещение с людьми: двенадцатью телами, из которых восемь встали, три отодвинулись к стене, а одно, принадлежавшее драматургу Шахмандарову, оказалось под столом с непонятной для его комплекции быстротой.
— Какой нож?! — крикнул Мурад. — Это сувенир!! Я его верну!!
Он выдернул кинжал из-за пояса, чтобы показать, что тот бутафорский, и не заточен, и вообще с бирюзой.
Хуже он придумать не мог.
Кто-то закричал. За стеной, наоборот, лезгинка пошла на второй круг, и с той стороны в стену радостно застучали, приняв шум за конкуренцию.
Из-за спин к Мураду шагнул человек лет тридцати двух, в светлом пиджаке, — поэт Рустам Ханмагомедов, писавший стихи ко всем государственным датам и потому имевший в республике устойчивое положение.
— Мурадик, — сказал он тем особым, тёплым, липким голосом, каким разговаривают с сумасшедшими и с очень пьяными. — Мурадик, брат. Давай сюда игрушку. Давай, дорогой. Мы всё поняли. Мы завтра всё сделаем. Мы позвоним. Дай сюда, а?
Мурад посмотрел на него.
Он посмотрел на светлый пиджак, на аккуратную бородку, на телефон в руке, которым Ханмагомедов уже, между делом, снимал, — и увидел вдруг всё сразу и очень ясно.
— Ты, — сказал Мурад. — Ты. Ты завтра напишешь стих на смерть Ахмеда Шапиевича. Восемь строф. С рефреном. И тебе за него дадут место в делегации.
Ханмагомедов побледнел, потому что первая строфа у него уже была.
— И ты будешь читать его в филармонии, — сказал Мурад, — и все будут кивать. Типичный грантоед.
И ударил его по лицу открытой ладонью.
Дальше пошло быстро и некрасиво.
Мурада взяли впятером. Он не сопротивлялся — он вырывался, что совсем не одно и то же: он рвался не от них, а к двери, и кричал уже без слов. Кинжал улетел под батарею. Папаха покатилась под стол, к Шахмандарову.
В дверях, заслонив проём, неслышно возник Абдулхалик Абдулхаликович.
Он постоял секунду, оценивая.
Потом сказал, не повышая голоса, и его услышали все:
— В большом зале свадьба. Двести человек. Если оттуда кто-нибудь сюда заглянет, я закрою оба зала до понедельника.
И все сразу стали тихими.
— Мурсалов, — сказал Халик. — Звони.
Мурсалов позвонил. Мурсалов всегда знал, кому звонить.
Скорая приехала через двадцать пять минут, что для Махачкалы было почти неприлично быстро, и приехала не одна, а вместе с полицейским экипажем, вызванным кем-то отдельно и уже написавшим в отчёте слово «холодное».
Мурада вывели через служебный ход, чтобы не мимо свадьбы.
Он шёл спокойно.
Он шёл спокойно потому, что за эти двадцать пять минут понял вещь, окончательно его успокоившую: объяснять бесполезно. Никто из них ни на секунду не задумался о том, откуда иностранец знал время. Их интересовало только одно — кто теперь будет председателем.
В машину с ним сел Рустам Ханмагомедов — сел добровольно, потому что был человек не злой, а щёку у него жгло, и ему было стыдно, и ехать было надо.
Машина ушла по Буйнакского, потом по Гамзатова, потом наверх, за город, туда, где над Махачкалой стоит чёрная спина Тарки-Тау и где под её склоном, за кипарисами, светятся окна клиники.
А в Доме Асхабова заседание правления ДАГЛИТа возобновилось в девятнадцать двадцать и завершилось в девятнадцать сорок пять, приняв решение единогласно.
За стеной играла зурна.
Двести человек в большом зале праздновали свадьбу, и это было хорошо, и никто из них не знал, что в этом же доме сегодня хоронили и делили, и никто из сидевших в малом зале не знал, что через пять дней оба зала, и кухня, и кабинет Халика, и таблички на дверях, и список от две тысячи девятнадцатого года, в котором изменений не было, — сгорят дотла за сорок минут.
Глава 6. Шизофрения, как и было сказано
Клиника стояла за городом, у самого подножия Тарки-Тау, в кипарисах, и состояла из двух зданий.
Первое было новое.
Его построили по федеральной программе и открыли в прошлом году: облицовка натуральным камнем, тонированное стекло, автоматические двери, два лифта, крытая колоннада у входа и газон, который поливали в четыре утра, потому что днём вода не доходила. В вестибюле висел большой экран, на котором беззвучно шло видео про здоровый образ жизни, и стоял живой фикус в кадке.
Второе здание было старое. Тысяча девятьсот шестьдесят второго года, четыре этажа, решётки, коричневая краска до половины стены. Оно стояло за новым, и в нём лежали все.
В новом лежали одиннадцать человек на восемьдесят коек.
Мурада Батырова привезли в новое, потому что Мурсалов позвонил.
В приёмном покое — светлом, пахнущем свежим ремонтом и хлоркой — сидела за стойкой женщина в бирюзовом халате и заполняла в компьютере форму, а рядом, на стуле для сопровождающих, сидел поэт Рустам Ханмагомедов и держался за щёку.
— Фамилия, имя, отчество больного.
— Батыров Мурад Шамильевич, — сказал Ханмагомедов.
Женщина подняла голову.
— Как отчество?
— Шамильевич.
Женщина посмотрела на неподвижно сидящего в углу Мурада, потом на монитор, и напечатала.
— Год рождения. Место работы.
— Поэт, — сказал Ханмагомедов.
— Такого нет в списке.
— Ну... член ДАГЛИТа.
— Не работает, — сказала женщина и напечатала. — Кем доставлен?
— Скорой.
— Обстоятельства.
Ханмагомедов открыл рот и закрыл.
— Он, — сказал он наконец, — сегодня вечером в ресторане... сообщил, что смерть председателя правления была предсказана иностранным консультантом. Возбудился. Был с холодным оружием. Сувенирным, — быстро прибавил он. — С бирюзой.
— Ударил кого-нибудь?
— Меня, — сказал Ханмагомедов.
— Заявление писать будете?
— Нет.
— Хорошо, — сказала женщина с одобрением, и в этом одобрении Ханмагомедов вдруг с отвращением расслышал, что его пожалели.
Профессор Даудов вышел в приёмный покой без халата, в рубашке с закатанными рукавами, — маленький, сухой человек лет шестидесяти пяти, с очень внимательными глазами и с той идеально ровной интонацией, которая появляется у врача после тридцати лет работы в этом отделении и уже не выключается нигде, включая собственную кухню.
— Здравствуйте, — сказал он Мураду. — Меня зовут Расул Магомедович.
— Здравствуйте, — сказал Мурад.
— Вы понимаете, где вы находитесь?
— В психушке.
— В республиканской клинике. Вы понимаете, почему вас сюда привезли?
— Потому что я сказал правду, — сказал Мурад.
Даудов сел напротив, не на стул, а на край низкого столика, что почему-то сразу убрало половину напряжения.
— Расскажите, — сказал он.
И Мурад рассказал.
Он рассказал хорошо. Он рассказал последовательно, без единого лишнего слова: бульвар, тархун, пустая аллея, разговор о поэме, иностранец, разные глаза, пудель. Кант. Вопрос о том, кто управляет. Одиннадцать сорок. Аминат, пять литров, вчера. Водитель двадцати трёх лет из Ботлихского района. Утренний звонок про гостя. Ролик. Рынок. Профнастил.
Он говорил минут двенадцать. Ханмагомедов слушал, и щека у него горела всё сильнее, потому что рассказ был убийственно связный.
Даудов не перебивал.
— Хорошо, — сказал он, когда Мурад кончил. — Теперь я задам несколько вопросов, и вы отвечайте как есть, а не как правильно. Договорились?
— Договорились.
— Вы спали в ночь на сегодня?
— Нет.
— Сколько вы спали за последнюю неделю?
Мурад подумал.
— Часа по четыре. Может, по три.
— Что вы ели сегодня?
— Ничего.
— Пили?
— Воду. У мечети дали.
— В море заходили?
— Да.
— Сколько по времени были на солнце босиком?
— Часа четыре, — сказал Мурад. — Может, пять.
— Понятно, — сказал Даудов. — А теперь скажите: что вы хотите, чтобы мы сделали?
— Я хочу, чтобы его нашли, — сказал Мурад. — Он в отеле на Гамзатова. Их четверо. Пусть придут и посмотрят.
— Допустим, — сказал Даудов, — я вас сейчас отпускаю. Прямо сейчас, вот дверь. Куда вы пойдёте?
— В полицию.
— Хорошо. Вы приходите в дежурную часть, ночь, вы мокрый, босой, в сланцах, с папахой, вас уже сегодня один раз с ножом задерживали. Вы говорите: товарищ дежурный, гражданин в сером пальто заранее знал время смерти редактора Курбанова, потому что он присутствовал при пленении имама Шамиля. Что будет дальше?
Мурад молчал.
— Дальше вас привезут сюда, — сказал Даудов. — Только уже во второй корпус и уже без разговоров. Это я вам не угрожаю. Это я вам описываю механизм.
— Значит, надо молчать.
— Пока — да.
— Значит, вы мне не верите.
Даудов посмотрел на него.
— Я вам верю, — сказал он, — в том смысле, в каком это имеет отношение к моей работе. Я верю, что вы это видели. Что вы это слышали. Что вы это помните дословно. У меня нет ни малейших оснований думать, что вы врёте.
— Тогда что?
— Тогда вот что, — сказал Даудов. — Мурад, вы кричали ему?
В приёмном покое стало тихо.
На экране в вестибюле беззвучно бегал по дорожке улыбающийся человек.
— Что? — сказал Мурад.
— Вы бежали к нему через дорогу и кричали. Так?
— Я хотел его предупредить.
— Я знаю, что вы хотели, — сказал Даудов. — Я спрашиваю: он обернулся на ваш крик?
Мурад открыл рот.
Он вдруг обнаружил, что в комнате очень мало воздуха и что кондиционер, оказывается, дует прямо ему в мокрое плечо, и что он мёрзнет с трёх часов дня, а заметил только сейчас.
— Он шагнул назад, — сказал Мурад.
— Да.
— Он шагнул назад, потому что я на него бежал.
— Да, — сказал Даудов.
— Значит, это я.
— Нет, — сказал Даудов очень твёрдо. — Вот тут — нет. Вы попытались спасти человека и попали в ту же секунду, в которую он всё равно попадал. Это не одно и то же, и я вам это объясню столько раз, сколько понадобится, хоть сто. Но я вам это объясню, когда вы поспите. Потому что сейчас вы меня не слышите.
— Я слышу.
— Вы не слышите, — сказал Даудов. — Вы сейчас ищете, кто виноват, и вам гораздо легче, чтобы это был человек в сером пальто, чем чтобы это было масло, песок и стропа. Вам легче, чтобы был замысел. С замыслом можно бороться. Со стропой бороться нельзя.
И вот тут Мурад встал.
Он встал очень спокойно, и Ханмагомедов, знавший его семь лет, впервые понял, что сейчас будет плохо.
— Значит, шизофрения, — сказал Мурад.
— Я вам никакого диагноза не ставил, — сказал Даудов.
— Поставите.
Он повернулся и пошёл — не к двери, потому что у двери стояли двое санитаров, а к окну.
Окно было новое, из тонированного стеклопакета, красивое, во всю стену.
Оно открывалось на пять сантиметров. По нормативу. Ограничитель.
Мурад дёрнул раму раз, другой, потом ударил в неё плечом, потом ещё раз, и стеклопакет спокойно, без всякого выражения, отработал сертификат.
Его взяли сзади, аккуратно и без злобы, как берут люди, которые делают это по десять раз в неделю. Он рванулся один раз и обмяк.
— Двадцать пятая палата, — сказал Даудов. — Нет. Сто семнадцатая.
Уже когда его вели по коридору и когда игла вошла в плечо, Мурад повернул голову, и перед ним качнулись жёлтые круглые глаза, глядевшие на него сверху вниз, с полным знанием всего, — и он совершенно ясно, отчётливее, чем сегодняшний крик на рынке, услышал у самого уха весёлый треснувший голос:
— Шизофрения, дорогой. Как пить дать шизофрения.
Он хотел ответить и уснул.
Ханмагомедов вышел на улицу в двадцать минут третьего ночи.
Такси не было, и он вызвал его, и оно ехало восемнадцать минут, и всё это время он стоял под колоннадой нового корпуса, между камнем и газоном, и слушал цикад.
Ему было плохо.
Ему было плохо не оттого, что ударили по лицу, — это как раз забылось бы к пятнице. Ему было плохо от одной фразы, которую сказал этот мокрый идиот и которую невозможно было выкинуть из головы, потому что она была правдой не наполовину, а целиком.
Он завтра напишет стих на смерть Ахмеда Шапиевича.
Восемь строф.
С рефреном.
Первая строфа уже была. Она пришла сама, часа в четыре дня, между звонком Мурсалову и звонком жене, — пришла легко, как приходили все его строфы, и была ровно такая, какая нужна: с морем, с горами, с оборванной струной пандура и с тем, что мы будем помнить.
И ему за неё дадут место в делегации.
Такси спускалось с Тарки-Тау в город, и город лежал внизу — весь, от порта до Каспийска, длинная светящаяся полоса между чёрной горой и чёрной водой, и в этот час, между тремя и четырьмя, он был почти красив и почти тих.
На привокзальной площади машина встала на светофоре.
Ханмагомедов повернул голову и увидел памятник.
Всадник в бурке и папахе сидел на коне и смотрел мимо него, на восток, туда, где через два часа должно было встать солнце. Махач Дахадаев. Тридцать six лет. Убит в восемнадцатом году, на дороге, своими же — теми, кто через неделю сам не помнил, зачем.
А через пятьдесят три года ему поставили этого коня.
А городу дали его имя.
«Вот, — подумал Ханмагомедов с внезапной, тошнотворной ясностью, — вот пример настоящей удачливости. Что бы он ни сделал и что бы с ним ни случилось — всё пошло ему на пользу, всё обратилось в славу. Его даже убили удачно. А что я сделал? Что я сделал такого, чтобы мне поставили хотя бы табличку?»
И тут же ответил себе честно, чего с ним не случалось никогда: ничего. Я не сделал ничего. Я написал за двенадцать лет двести стихотворений к датам. Они правильные. Они грамотные. Их печатают. Их читают вслух со сцены. Ни одно из них не написано потому, что нельзя было не написать.
«Цвети, мой край, под мирным небом», — вспомнил он свой собственный рефрен, и его чуть не стошнило прямо в такси.
Он попросил остановить на Буйнакского.
В «Урбече» в четыре утра ещё горел свет: доедали свадьбу, домывали большой зал, и от кухни пахло так, как пахнет только там, где всю ночь варили бульон.
Абдулхалик Абдулхаликович сидел за столиком у входа в чёрном пиджаке, застёгнутый, как в шесть вечера, и считал что-то в тетради. Он никогда не спал. Никто не знал, когда он спит.
— Садись, — сказал он, не поднимая головы.
Ханмагомедов сел.
Перед ним поставили хинкал — последний, из ночного котла, самый лучший, — и чашку чая с чабрецом.
— Ешь.
Ханмагомедов взял ложку и вдруг сказал:
— Халик. Скажи честно. Я плохой поэт?
Абдулхалик Абдулхаликович закрыл тетрадь.
Он посмотрел на него длинно, спокойно, тем самым взглядом наиба в галунах, который уже перешёл на службу и ещё не привык.
— Ты хороший человек, — сказал он. — Ешь, остынет.
И Ханмагомедов ел и плакал, а Халик открыл тетрадь и продолжал считать, потому что за двадцать восемь лет в этом подвале он видел и не такое и знал точно, что единственное, что можно сделать для человека в четыре утра, — это накормить его и не смотреть.
Глава 7. Нехорошая квартира
Если бы на следующее утро Сиражутдину Багандову сказали: «Сиро! Тебя расстреляют, если ты сейчас же не встанешь», — он ответил бы слабым, чуть слышным голосом: «Расстреливайте».
Он не то что не мог встать. Ему казалось, что если он откроет глаза, то из головы что-то выльется.
Тем не менее глаза он открыл.
И первая его мысль не была мыслью о смерти, о боли или о том, где он находится.
Первая его мысль была: кто видел.
Он лежал одетый, поперёк кровати, в брюках и в одном носке. На тумбочке стоял стакан. В стакане была вода. Рядом лежал телефон.
Сиражутдин Магомедович Багандов, сорока одного года, директор Дворца торжеств «Шамхал», трижды упомянутый в республиканских новостях как «человек, который поднял сферу торжеств на новый уровень», взял телефон и, ещё не понимая, где он и какой сегодня день, начал листать.
Вчера был закрытый банкет. В отдельном кабинете, на восемь человек, по случаю подписания. Пили коньяк. Пил и он, потому что не пить было нельзя, потому что человек, который привёз коньяк, обиделся бы, а обижать его было дороже.
Он пролистал ленту, потом сторис, потом чат. Ничего.
Ни одной фотографии. Ни одного видео. Ни намёка.
И только тут, когда отпустило самое главное, Сиражутдин Магомедович позволил себе почувствовать, что умирает.
Он застонал и повернул голову.
В кресле у окна сидел человек.
Кресло это стояло в спальне всегда, и в нём никогда никто не сидел, потому что оно было куплено для интерьера. Сейчас в нём сидел незнакомый мужчина в дорогом сером пальто — в квартире, при работающем сплите, в пальто — и внимательно смотрел на Багандова.
Багандов моргнул.
Человек не исчез.
— Здравствуйте, любезнейший Сиражутдин Магомедович, — сказал человек негромко. — Вы, я вижу, нездоровы.
Багандов сел. Комната немедленно поехала.
— Вы кто? — спросил он.
— Вы меня не помните, — с сожалением констатировал незнакомец. — Это, конечно, неприятно, но, признаться, ожидаемо.
— Как вы сюда попали?
— Через дверь, — сказал незнакомец. — Как все.
Багандов посмотрел на дверь. Дверь была закрыта на два оборота изнутри, и ключ торчал.
— Хадижат! — крикнул он.
— Хадижат в селе, — отозвался незнакомец. — Вы её отпустили на десять дней. Вы это сделали в среду, в присутствии свидетелей, и очень великодушно с вашей стороны.
Это была правда. Багандов вспомнил, что это правда, и от этого стало ещё хуже.
Он попытался встать и обнаружил, что второй носок лежит на люстре.
— Слушайте, — сказал он, стараясь придать голосу твёрдость, — я вас первый раз вижу.
— И тем не менее, — сказал незнакомец, — вчера в шестнадцать сорок вы подписали со мной договор.
— Какой договор?!
— Курбан! — позвал незнакомец, не поворачивая головы. — Дай ему.
Дверь спальни открылась сама, и вошёл длинный тип в клетчатом пиджаке, в жокейской кепочке, с треснувшим пенсне, и, приплясывая, положил на одеяло папку.
Багандов открыл папку.
Договор был.
Он был на четырёх листах, отпечатан на хорошей бумаге, с реквизитами, с указанием площадки, дат и сумм. Предметом договора значилось: «Организация и проведение семи (7) публичных презентаций региональной программы обеспечения жильём "Свой дом" в помещении Дворца торжеств "Шамхал"».
Внизу стояла его собственная подпись.
Она стояла там так уверенно, с тем самым росчерком, который он отрабатывал два года после назначения, что усомниться в ней было невозможно.
И печать.
Печать была настоящая. Печать лежала у него в сейфе на работе.
— Я не помню, — сказал Багандов очень тихо.
— Ай-яй, — сказал клетчатый сочувственно. — Вот к чему приводит. Один раз с людьми посидишь по-человечески — а наутро государственная программа.
— Какая программа?! Нет никакой программы!
— Как это нет? — Клетчатый вытащил телефон и повернул экраном. — А это что?
На экране была афиша.
Хорошая афиша, сделанная профессионально: фотография новостройки на фоне гор и моря, крупно — «СВОЙ ДОМ», ниже — «Торжественная церемония вручения сертификатов. Дворец торжеств "Шамхал". Пятница, 19:00. Вход свободный».
Афиша была опубликована вчера в двадцать один сорок.
У неё было четыре тысячи двести репостов.
Её репостнула администрация района. Её репостнули шесть пабликов. В комментариях было тысяча девятьсот сообщений, и в первых сорока люди спрашивали, нужна ли прописка, а дальше начиналось то, что начинается всегда.
— Мест нет, — доверительно сообщил клетчатый. — Мест нет со вчерашнего вечера. Приличные люди уже пишут вам в личку.
Багандов открыл свою личку.
В личке было двести тридцать одно непрочитанное. Первое сообщение было от заместителя главы района. Второе — от двоюродного брата. Третье — от женщины, которую он не знал, и в нём было написано: «Сиражутдин Магомедович, я вас умоляю, у меня трое, муж на СВО, я приду с самого утра, только скажите, что нужно».
Он выключил экран.
— Слушайте, — сказал он. — Мне надо позвонить.
— Звоните, — разрешил незнакомец в пальто.
Багандов набрал финдиректора Рамазана Ильясовича. Абонент был вне зоны. Набрал администратора Варисова — сброс. Набрал Мурсалова из ДАГЛИТа, сам не зная зачем, — и Мурсалов взял трубку и сказал:
— Сиро, ты гений. Вот это ты придумал. Тут все стоят на ушах. Мне уже три раза звонили насчёт мест в первом ряду.
— Мурсалов, — сказал Багандов. — Какая программа?
— Ты чего? — сказал Мурсалов после паузы. — Ты ещё не проспался, что ли? Ладно, потом. — И отключился.
Багандов положил телефон и посмотрел на человека в кресле уже другими глазами.
— Кто вы?
— Я специалист, — сказал тот. — Меня пригласили.
В эту секунду в спальню, толкнув дверь плечом, вошёл кот.
Он был чёрный, огромный, размером с крупную собаку, и шёл на задних лапах, а в передних нёс тарелку с чуду и стакан чая, поставленный на неё сверху. Он дошёл до туалетного столика, поставил тарелку, взял чуду, откусил и сказал набитым ртом:
— С творогом. Уважаю.
Багандов очень медленно повернул голову к креслу.
— Не обращайте внимания, — сказал незнакомец. — Он с дороги.
Из коридора шагнул четвёртый — коренастый, рыжий, с клыком, торчащим из угла рта, и с бельмом на левом глазу, — из тех, у кого уши навсегда сложились ещё в спортзале, лет в четырнадцать. От него шёл запах вчерашнего костра.
А за ним в дверном проёме, прислонившись плечом к косяку, встала рыжая девица в красном халате, и по шее у неё, наискось, шёл багровый рубец.
Она посмотрела на Багандова и улыбнулась.
Багандов не подумал ни о чём. Ни о шайтане, ни о том, что он сходит с ума.
Он подумал: если это увидят соседи, я не отмоюсь никогда.



