Гарусный платок

- -
- 100%
- +
Потянулась низина, вся в лозняке, боярышнике и черемушнике. Низина помалу переходила в гору, и начинался высокий сумрачный, казалось, бредущий в гору лес.
– Слезу-ка я, паря, – сказал дед, – тут коню обоих не взять.
Снега здесь не было, и дед проваливался в зыбкий мох. Миньке казалось, что и мягко ступающий дед, и Гнедко, от которого так сладко, так по-домашнему пахнет, и сойка, по-сорочьи шныряющая меж кореньев и валежин, и легкий ветерок, и лесные звуки – все рвется к вершине, к той предполагаемой площадке, с которой откроется взору весь мир. Какая-то песня так и озаряла Миньку изнутри, и не было в ней слов, был только зов – подниматься туда, вверх.
– Вот это гора, деда! – радостно воскликнул Минька.
Дед повернулся, поправил лекарскую лосиную сумку и, стащив с головы шапку, открыл потный скатанный серый чуб. В минуту добрую, ласково попрекая за какой-то давнишний грех, бабка теребила деда за этот чуб, заставляя склоняться до ее плеча, и дед виновато хихикал, глаза его молодо сверкали, он подмигивал Миньке. «Вот как нашего брата». Такие веселые глаза Минька увидел у деда тогда, помолодевшие глаза, хоть и дышал он тяжело.
– Крутенькая горка, Миня, – улыбнулся дед, обнажая ровные и целые до одного зубы, шапкой вытирая пот с шеи и лица.
Не дошли они до перевала, а уже потянуло легким дымком, и там, в распадке, явственно почуялось, что дымок тот – вкусный запах печеной картошки, и все вокруг сразу породнело и одомашнилось.
Бабы встретили их радостной насмешкой.
– Вот и мужики явились!
Деда повертывали так и так, оглядывали и смеялись, сумку его веселая баба себе на бок прицепила и напрашивалась подругам познахарить, полечить их недуги. Молодая баба привлекла к себе Миньку, поцеловала, приговаривая:
– Мужичок-то какой сладкий. Такой и у меня растет. Как он там? Как он будет хозяйничать дома?
Третья баба обеспокоилась:
– Куда мы их поместим? Шалаш-то наш тесный.
А молодая баба перебила:
– Мужикам всегда место найдется. Мужик, он ведь сухонький, махонький. Ляжет меж бабок – и не видно, не слышно его.
– Командиру положена отдельная помещения, – сказал дед, – ему надо думать в тиши, бумаги писать и строгости блюсти.
С теми словами и снял дед с себя полушубок – он и весной ходил в нем – и, оставшись в пиджаке, принялся строить шалаш. Минька помогал усердно. Топором-маломерком поотрубал сучья пихты, ими и укрыли они свой крохотный шалаш, не шалаш, а берложку, и узкий лаз оставили. Внутренность шалаша толстым слоем веток устлали, ветоши вязанку натолкали, а как Минька опробовал жилье, покатавшись в нем, дед собрал совет.
– Вы, бабоньки, спите не шибко крепко, – советовал дед. – Пробуждайтесь раз и другой. И спя шевелитесь, сугревайте себя, а то простынете. Я той войной тем и спасся от простуд, что спал чутко.
– С тобой, дедонька, мы никак не заболеем. Сумка-то у те вон как полнешенька, – пошутила одна баба, но дед будто и не слышал ее.
– Ишо меняйтесь, как спите, – продолжал он. – Мы с дружками в германскую-то вот так сугревались: часок я в середке, часок товарищ. Одна шинель под боком, другой ноги накрываем, а третьей одеваемся. Ишо спинами друг к другу старайтесь спать. Брюхо, оно хлебное, само согреется, а спину греть надо.
Затем дед дознался, кто и что привез из еды, и учреждал порядок поварства.
– По очереди, по очереди, девоньки. И кто лучше изготовит. Мы с Минькой отсюда выпадам – это нам не по силам. Мы дров заготовлять будем. А насчет орехов – тут учить вас нечему, сами знаете, как собирать.
Так дед на первый час определял себя командиром, на том его начальничание и заканчивалось. Как варилось и что варилось, он не интересовался. От каш, картошки и куска хлеба своего отрывал Миньке лишек, щупал живот, тугой ли, ладно ли парень набрался. Глядел вослед уходящим бабам и подмигивал Миньке:
– Пускай туда идут, а мы с тобой в другой уголок заглянем.
Не лазить весной по деревьям, не бить колотом по стволам – ходи по мягкому моху и собирай в мешок шишки. Как становится мешок тяжёл – иди к шалашу и вывали. Весна в тайге больше живет в вершинах деревьев. Там свет, тепло, ветер. С вершины самого большого кедра хорошо увидеть, как пролетает весна, мельком поглядывая на мхи, на черные колодины, на роднички, которые с каждым часом становятся беспокойнее. Весна приказывает каждой насекомине: ты лезь на дерево, ты тащи соломинку, ты расправь крылья и до вершин поднимись. Беспокойная птаха прыгает на ветках, перепархивает перед самым носом Миньки и кричит: «Тут я, тут я». «Знаю, что тут», – отвечает ей Минька, а птаха уже подальше отлетела и манит и зовет к себе Миньку. «А вот где я, а вот где я». «Перестань! – крикнул ей Минька. – Некогда с тобой, лети к своему гнезду».
Ночью дед стлал лоскут медвежьей шкуры и укладывал на него Миньку, и тот прижимался спиной к груди и животу старика. Сухая ласковая рука оплетала Миньку, подсовывалась под ребрышки и грела – и было тепло, как в гнезде. А не сразу засыпал Минька: перед глазами летали птицы, стаями большими. Одна стая покружилась и отлетела к вершинам, а вот уж и другая прилетела и вьется над Минькиной головой, и каждая птица норовит сказать что-то. Минька засыпал, оглушенный кликом птичьим, а просыпался подхоложенный: деда рядом не было. Этот раз разбудил Миньку певучий незнакомый голос:
– Эй! Хто есть живой?
Минька высунул голову из лаза и увидел седока на маленькой лошаденке. Ноги седок выпростал из стремян, руки устало опустил на луку и улыбался узкими глазами и редкоусым ртом.
– Один?
– Ага, – ответил Минька. Седок руки трубой сделал, напыжился и заорал:
– Э! Э! Шибко корошо! Кончай война! Кончай война!
Первым из лесу вышел дед, и седок метнулся к нему, соскользнув с седла.
– Э! Ефимка! Дохутур! Кончай война Капыту-у-у капыту-у-у…
– Да неужели конец холере? – охнул дед и опустился на пенек.
– Капыту-у-у-ли-ро-ва-ли!
– Как ты узнал, Дьемек? – спрашивал обрадованный дед. А из лесу выскакивали бабы и бросали мешки с шишками.
– Ты о чем орал? Ты где про то слышал? – окружили они алтайца.
– Воздух! Радива! Слышал!
Седок бросил на землю кнут и пошел прыгать вокруг кедра, увешанного котелками. А бабы хлопали руками, суетно бегали подле шалаша, обнимались.
– Правда ли? Ба-бань-ки-и-и!
Алтаец все плясал, перевертывался через голову и приговаривал:
– Пра-вы-да, пра-вы-да!
И Минька не мог удержаться, прискакивал, широко расставив ноги и раскинув руки.
– Деда! Деда! Седлай Гнедка.
Бабы охали и метались по табору, бросали в сумы вещички. Коней оседлали и деда упрашивали:
– Дедонька Ефим. Ты уж останься, покарауль с Минькой орехи-то.
– Ну, дак всем ехать нельзя. Ну, дак чего поделаешь, – отвечал дед, и Минька крикнул отчаянно:
– Деда! – Так ему горько было оставаться тут в праздник.
– Мы и тут, Минька, порадуемся, – говорил дед. – Мы и тут выпьем за победу. Дьемек, привезешь водочки?
– Шетверть привезу, Ефимка.
После, когда баб, как метлой, вымело из лесу и когда дед с Дьемеком ходили по табору, несвязно бормоча песню, Минька забрался на самый высокий кедр, на кроне его угнездился и оглядывал гигантские волны синего моря тайги. В какой чаще ее затаились Осинки? По ним ходит сейчас отец, ловкий и сильный, и растягивает гармонь. Всяко бывало – зимой бумага придет о смерти, а летом письмо: жив солдат, наврала лихая бумага. Не так ли могло случиться с отцом? По Миньке, конец войны – это шумное возвращение солдат, а их в одних Осинках полста будет. Вернулись, поди, уже, и разливается радость по селу, обнимаются бабы с мужиками, отцы с сыновьями, деды с внуками, и одних только Миньки с дедом там нет. Отец его, Иван Ефимович, поглядывает на тайгу и говорит: «Ах, нет отца, ах, нет сына Миньки».
Минька слез с дерева и затеребил деда:
– Ну вот! Опять жди, когда очухается. Не буду я ждать тебя. Оседлаю Гнедка и уеду, а ты оставайся. А чо! Возьму и уеду!
Не слышал дед, уснул, сморенный радостью и выпивкой, а слышал бы, сказал: «Нельзя, Миня, ехать. Реки сейчас дурят. Погоди дня два, а то утонешь». Оседлал Минька коня, взял сумы с чистым орехом и поехал.
Гнедко торопился домой, выискивая путь, свободный от веток, то и дело набегая на ручей, который тоже торопился к большой воде. А вот и калтусы, которые теперь не узнать – вода щиколотки коню закрыла, скоро и до коленей добралась, и вот уж Минька ноги поджал, а сумы волочатся по воде. А дальше, за островком-взлобком, кипит поток, заставляя Гнедка всхрапывать и опасливо прядать ушами. Минька глаза расширил от страха и надрывно закричал:
– Но, но, Гнедко-о-о-о!
И не спускал Минька глаз с того крутого берега, когда конь вдруг не достал дна копытом и повис на воде. Сумы, как подушки, надулись, всплыли, и их унесло водой, а сам Минька, сброшенный с коня, цепко вплелся руками в гриву, и вода показалась горячей, обожгла. Так его конь вынес на берег. Минька едва выпростал пальцы из гривы.
– А гостинчик-то отцу! Унесло-о-о-о! – едва выговорил Минька и опустился, рыдая, на землю…
Машина, какую Минька видел только на картинке, обогнала их, подпрыгивая кузовом и гремя железом. Гнедко шарахнулся в сторону и отвлек Миньку от воспоминаний. Прошумел слева и унесся вперед газик, клубя за собой снег. Замаячила красная труба, выросшая на горбу серого здания, и Минька затеребил Спиридона:
– Кажись, приехали. Поднимайся.
Спиридон отмахнул воротник, огляделся и выпрыгнул из саней, хлопая рукавицами, приплясывая и покрякивая.
Город был маленький, раскинувшийся в долине речки, со множеством коротких улочек и переулков, которые упирались в косогоры. В центре была гостиница, ресторан, два-три магазина. Самый большой дом был в три этажа, и тот деревянный. Но и такой город Минька видел первый раз. Маленький-то маленький, но все ж таки не деревня, хотя бы потому, что люди все торопятся, ведь надо из конца в конец пробежать километры.
– Мы сперва свои надобности исполним, Миня, а потом уж общественные, – сказал Спиридон.
Базар оказался в центре города и был тоже невелик – три порядка, крытых тесом, два магазинишка по углам. Уставших и подтощавших коней они тут же выпрягли, подвязали к саням, и кони деловито захрумкали.
Товар свой не весь Минька выставил напоказ. В прихваченный мешочек насыпал орехов и стакан наполнил. Густой и засахарившийся мед выставил в чашке, ее хоть и не вешай – ровнехонько килограмм в ней. Ягоды погодил показывать. Спиридон имел товару – два куля картофеля, один куль тут же старушка купила. Спиридон честь по чести положил его на санки и прикрутил веревочкой попонку, деньги затолкал в карман гимнастерки, на ухо шепнул Миньке:
– Ты тут поглядывай в оба. Я на минутку отлучусь.
Вернулся Спиридон с пряниками, сунул их Миньке в карман.
– Пожуй маленько, замори червяка.
Торговать было Миньке в радость. Суетливые женщины наклонялись над прилавком и сверялись о цене меда, затем удивленно ширили глаза, говорили: «Одурели, видно» – и тогда Минька предлагал:
– Дак орехов тогда купите.
Орехи шли бойко. Минька ссыпал мелочишку во внутренний карман пиджака и думал: вот как жизнь шибанула его – за прилавком он стоит наравне со взрослыми. За сто километров с продажей приехал. Люди глядят на него с любопытством и качают головой, одна старушка даже сказала:
– Районо рядом. Как позволяют малышам торговать на базаре?
Минька глядел на всех прямо и говорил громко, чтобы прогнать страх.
– Дорого, мальчик. Уступи, – просили его, и Минька отвечал:
– Мед этот горный, альпийский. – Так дед называл свой мед, таким и Минька продает.
– Какой, какой, мальчик? – переспрашивал любопытный старичок.
– Альпийский, говорю, – отвечал Минька, не моргнув.
– Издалека твой мед, мальчик.
– Цветы у нас вовсе другие, чем тут.
– Мал, а врать ловок. Откуда ты?
– Из Карагача.
– Знаю. Меды ваши отменные, лучшие меды в крае.
То ли слова старичка помогли, то ли меда на базаре больше не было, но к Миньке очередь набежала, просили продавать помалу, чтобы всем хватило. Никогда еще не было такого с Минькой, чтобы люди вниманием его оделяли. А Минька может не торопясь накладывать в чашку и деньги собирать. Спиридон тесаком выковыривает мед и шепчет Миньке:
– Пошло дело! Так мы продадимся за час – и обедать. Тут тихонький ресторанишко есть. Посидим, поважничаем. А там и за дела общественные. Ты куда деньги кладешь?
– В грудной, – шепчет Минька.
– Правильно. Подальше клади, поближе возьмешь. Приеду домой, расскажу, как ты базарничал. Где ты наобык?
– Люди научили.
– Верно, Минька. Орехи кончились?
– Все. Ягоды выставлять надо.
Гремящую мороженую клюкву Минька продавал стаканами, а Спиридон подхваливал:
– Для киселей городских лучшая ягода. Забирайте остаточки. Ночевали в Доме колхозника.
Утром в воскресный день Спиридон и Минька отправились на барахолку.
По Миньке, зря это множество людей и вещей назвали барахолкой. Товар на руках и на лотках вычищен, выскоблен, выглажен. Сапоги так и сияют, пальто так и пушатся воротниками, глаза людей посверкивают, так и норовят тебе что-то сказать. Это, если взвесить, все дорогое, все главное стащено сюда, как напоказ. Кончится праздник, и понесут добро по домам, запрячут подальше в ящики.
– Что будешь перво-наперво покупать? – поинтересовался Спиридон.
– Гарусный платок Лидке, – ответил Минька.
– Эко ты задумал.
– Это самое главное, – сказал Минька и посмотрел на Спиридона такими же бойкими глазами, какие были у всех тут.
– Давай тогда в самую толпу, может, и вынесли.
Минька скользит взглядом мимо шуб и дошек, платьев и кофт, мимо шапок и брюк галифастых, в глазах его платок плещется цветастый, большущий, расстелить, так во всю кровать будет, – и манит, и манит Миньку в глубь толкучки. Вдоль и поперек исколесили ее, а нужного платка не нашли и пошли было на выход, Спиридон посоветовал:
– Давай купим ей какую-нибудь шапочку.
Минька замотал головой, недовольный, и пошел с барахолки поперед. Тут и набежала на них женщина с папиросой во рту. На руке ее разметался гарусый платок и кистями алыми едва не касался снега. У Миньки дыхание перехватило, растерялся он на минуту, но выручил Спиридон.
– Почем же, тетка, древность такая? – обратился он к женщине.
Цену товару своему тетка знала, и, как назвала ее, Минька отвернулся, рот раскрыв: сюда бы деньги, вырученные за кули Спиридоновы, и все равно не хватило бы.
– Ну, вы, хозяюшка, заломили цену! – начал торговаться Спиридон, разглядывая платок на свет. Хоть залежен платок, но цел и крепок и ничуть не отцвел. – Товар-то немодный нынче! Кто платок такой теперь носит? Старухи одни, да и то когда их в гроб кладут.
– И-эх-х-х! Де-рев-ня! – дыхнула тетка дымом в лицо Спиридону.
– Говори делом, тетка. Бери любую половину.
Женщина вырвала из рук платок и пошагала дальше.
– Тетка! Не упускай покупателей. Задаром отдашь. А ну, вот тебе еще сотня.
Женщина вернулась и бросила платок на руки Спиридона.
– А ну, Михайло Иваныч, раскошеливайся!
Шел Минька в колхозный дом, успокоенный. Ни себе, ни бабке ничего не купил, денег осталось на соль и на спички. Лидка обрадуется, когда Минька платок этот из мешка вынет. И бабка его поймет: ничего не надо ей для жизни, что для смерти было, и то отдала. А Минька будет донашивать немудреную дедову одежду. Лидке надо – чтобы слез ее не видеть. Ей надо, что поделаешь, да и девкой уже становится. Тот раз, когда заявила она, что смерть ее потеряла, Минька долго приловчался серьезный разговор начать, посадить ее перед собой и, сколько есть ума, убеждать, что жить непременно надо, что все у них впереди, что погоди, как они еще заживут: и дом новый построят, и скота больше будет, и огород расширят до самого болота, – так и не смог, он только дернул тогда Лидку за рукав и сказал тихо: «Давай не плети всякое».
Плохо сказал, шибко мало, но Лидка защиту, что ли, какую в нем почуяла, плакать перестала и вздохнула облегченно. Взглянула на него по-особому, словно только заметила, а брат-то, брат ведь есть, не одна она на свете. Так думал Минька, пока шли они до Дома колхозника. Спиридон думать не мешал, оттого, пожалуй, что особый блеск в глазах Миньки видел, другую походку, осанку ответственную, платок в руке. В колхозном доме Спиридон ласково поглядел на Миньку и спросил:
– Что дальше делать будем, Михайло Иваныч?
– Справляй, дядя Спиридон, свои дела живей, и домой двинем, – сказал Минька.
– А детдом? С ним как быть?
– Мне домой надо.
– Не пойдешь, не посмотришь, какой он?
– Незачем
– Я, брат, так и думал. Завтра дело справлю. Послезавтра двинем.
– Завтра бы, – дрогнул голосом Минька.
– Эко торопишься. В кино сходил бы, в музей.
– Проживаться тут.
– Это верно. Город деньги любит. Да и кони сенишко съели. Завтра я с утра все сделаю – и двинем. А завроно скажем, что убег. Скажем так?
В деревню вернулись вечером. И хоть спать клонило и в тепло тянуло, выпряг Минька Гнедка и остыть поставил у столба. Все ждал – вот выйдут бабка с Лидкой, помогут хоть ворота закрыть и оглобли подвязать у саней, но так и не дождался. «Придется выговор дать», – обиделся он и вошел в избу. Бабка лежала на койке и охала.
– Ох, Миня, не встретила тебя, вовсе хворой стала. Встать уж не могу. А та, полыса-то, в клуб наповадилась. А в клубе-то парень чужой, дак, говорят, пристает к ней.
– Это какой еще чужой? – устало ворочая языком, спросил Минька и присел на край бабкиной кровати.
– Боюсь я, Миня, выскочит она за него. А рано. Рано-то, как рано! Я, слава богу, семнадцати, а ей-то, ох-хо-хо. Беда это, Минька. Пошел бы ты к Спиридону, да с им и отсоветовали бы. Потерпела бы еще маленько нужду-то. А то от нужды да к горю.
Распоясанный, с мешками в руках, с осунувшимся лицом – веки так и норовят закрыть глаза, – сидел Минька подле бабки и не знал, что предпринять. Кто, кроме него, ввяжется в такое дело, кому надо?
– Она ничего не взяла с собой? – спросил Минька и полез в бабкин ящик. Тут ли платье, тут ли исподнее, тут ли косынка летняя. Перерыл бабкины тряпки и не нашел ничего.
Подпоясался Минька потуже и, не говоря ни слова, вышел из избы. В клубе пять-шесть парней резались в очко. Столько же девок в другом углу шептались и хохотали и, как Минька вошел, замолчали.
– Тут Лидка не была? – спросил.
– Была, да сплыла, – ответила толстая девка. – Пропас ты сеструху свою. Ее, может, и в деревне уже нет.
– Да тут еще. Собираются, – сказала другая. – Беги к Бекетовым живее.
Минька и дверь клубную не закрыл за собой. С крыльца на сторону соскочил и что было духу понесся в дальний переулок, только снег под ногами хрустел, притаявший за день. За ставней свет горел, и Минька заколотил нетерпеливо.
– Кого надо-то? – послышалось из избы.
– Лидку, Лидку! Откройте.
В избе было людно. Скамьи и табуретки заняли соседские бабы и ребятишки, все загадочно и удивленно уставились на Миньку.
– Ох-хо-хо! – досужно поохала баба.
– Где наша Лидка? – спросил Минька.
– Нету Лидки, нету.
– Опоздал, Минька.
– Проездил сестру-то.
– Дите ведь еще.
– А ты, парень, успокойся. Может, это к лучшему, жених-то хоть и староват, а из семьи порядочной.
– Да что он староват? В двадцать-то пять годков?
– Толкуйте дитю, что он теперь сможет?
– Сейчас только уехали, – шепнул ему парнишка-одноклассник.
Миньке почудилось, что дух Лидкин еще живет тут, что следы ее у порога еще горячи. Что лица-то баб не разгладились от улыбок, с которыми проводили они Лидку за ворота.
– Да во что она хоть оделась-то? – не зная, о чем говорить, спросил Минька.
– Все есть на ней. Некорыстно, да собрали. Шубу хозяйскую вернет, как приедет виниться.
– А в какую деревню?! – спросил Минька.
– Да в Курдюмы. Верст сорок будет.
– Ы-ы-ы! – басовито и надрывно рыкнул Минька, и все, кто в передней и на печке были, повысыпали, думая, что Минька реветь будет. – Ы-ы! – нервно затрясся Минька, но слезы не проронил, только побледнел больше, но тут на ум пал ему Спиридон. Спиной Минька торкнул дверь, она чавкнула, пристылая, и скрыла Миньку в сенной темени.
Кто-то сказал:
– Погорюет маленько и забудет. Дите.
Подхваченный попутным ветром, Минька бежал в другой конец села. Ветер трепал полы шубенки, уши шапки хлопали по щекам, ноги каменно отяжелели, когда он забрякал в колечко ворот Спиридона.
– Хто там? – раздался голос Насти.
– Я, тетка! Минька. Дома ли дядя Спиридон?
– Нету его, нету. В сельсовет ушел. Ступай домой.
– Дома он, дома! Конь-то прыскает. Мне шибко надо его. Тетка-а-а!
– Нету, говорю. Ступай. Это наказанье одно, а не работа.
Видно, по голосу узнал Миньку Спиридон и вышел на крыльцо, покашлял и высморкался.
– Хто там меня?
– Ну, Минька же!
– А, Михайло. Сейчас.
– Лидка убежала! – сказал Минька, лишь порог переступив.
– Как это убежала? Из дому, что ли, убежала?
– С чужим парнем!
– Это ино дело. Я думал, так куда, от нужды. Ну, да так и так от нужды. Ах ты, невеста без места.
– Догонять надо.
– Миня, а может, так и надо?
– Нет и нет! – отчаянно заревел Минька.
Спиридон покряхтел, походил по избе, пожимая плечами, и пригласил Миньку:
– Ты ведь, Миня, не жевал ничего. Садись, поешь горячей картошки.
– Не хочу, – замотал головой Минька.
– Садись, говорю. Не сядешь – не поеду.
Минька сел за стол, но так рук и не поднял.
– Ехать надо, Настя. Ты не сердись на меня. Такое дело. Мне вот тут прострелила эта новость. Девчонка же! Только что, говоришь, уехали? Догоним и через час дома будем.
Жених с невестой остановились на ночлег в соседнем селе у жениховой тетки. Когда Спиридон и Минька вошли в избу. Лидка сидела за столом в розовой кофте с чужого плеча. В светлые волосы вплетена алая лента, а на руке поблескивало серебряное колечко. Она покраснела вдруг и стала вытираться платочком, пряча в нем лицо.
– Ну, здравствуйте, хозяева, – сказал Спиридон, стряхивая с себя доху.
– Проходите-ка, садитесь, – сказал хозяин. – А я где-то, мужик, тебя знавал.
– Я председатель Осинковского сельсовета, – пояснил Спиридон.
– А! – протянул хозяин. – А я здешний тракторист. Видно, встречались на совещании каком-нибудь.
– А вы-то кто будете, молодой человек? – спросил парня Спиридон.
Парень не снял еще с себя солдатской гимнастерки, очень простиранной и короткой. Свежий подворотничок обтягивал налитую шею.
– А я вот за невестой ездил в ваши края, – кивнул он на Лидку и засмеялся, став сразу проще.
– Ага. За невестой, – потупился в пол Спиридон. – Как, подходяща ли невеста? Зыбка-то есть для нее?
– Велика ли между ними разница, девять лет. Редко ли это? – сказал хозяин. – Поживут пять лет и сравняются.
– Ага. Значит, сравняются, – расходился Спиридон. – До цвету, брат, срываешь. А! Зелень несозрелую косишь.
– Понравилась, – широко улыбнулся парень в ответ.
– А я вот властью разом покончу с этим. Ей два года до полнолетия. Ты думал об этом?
– Ну, как, мы думали об этом? – весело обратился парень к Лидке.
Лидка голову опустила ниже, мельком глянув на парня и насупившись, что означало: все решено без вас и не мешайте нам.
– Чего ты сама-то скажешь? Да что тут спрашивать. Ясное дело, обманул, калачиком поманил дурочку. Давай вылезай из-за стола и одевайся. Потом скажешь спасибо.
Все это Спиридон проговорил решительно и приказно и даже пальтишко Лидкино схватил с гвоздя и бросил ей на колени, даже за руку ее, как ребенка, взял и поволок из-за стола, но Лидка вырвалась и уселась на прежнее место, рукой перечеркнув сторону, где были Осинки.
– Нету мне дороги туда, дядя Спиридон. Кому я там нужна? Ну, кому? Миньке одному, так он и сам от горшка два вершка. И не удерживайте меня, не удерживайте! Вишь, отец нашелся.
Лидка губами зашевелила, как бывало с ней перед слезами, но гнев ее оказался сильнее. Она не могла найти места рукам своим: то клала их на стол, то на груди сплетала их, желая казаться взрослой и самостоятельной.
– Ты понимаешь, что ты делаешь? – грозя пальцем, кричал Спиридон.
– Не учи, понимаю, – отвечала Лидка.
– Что ты понимаешь?
– От смерти ухожу. Спасителя своего нашла. Опору надежную.
– Ты чьи слова-то говоришь? Ты бабьи слова говоришь. Так они тебя провожали?
– Нянькой буду, стряпкой буду, все буду делать. Не молчи же! Дима! – с отчаянностью она обратилась к жениху, и тот поднялся из-за стола, одергивая гимнастерку.
– Выйдем, прохланемся, председатель, – сказал он.
– Не-е-т, – протянул Спиридон, – ты здесь объяснись. Или у те в своей деревне нет подходящей девки? Или брак какой у те? Объяснись, изволь.








