Цена невинности

- -
- 100%
- +
На кармашке его выцветшего, но безупречно чистого халата красовалась вышитая синими нитками фамилия: «Prof. Dr. Cemil Yılmaz». Заведующий кардиохирургическим отделением. Тот самый Джемиль-бей, о котором мне говорил Барыш по телефону — с уважением, смешанным с горьким отчаянием.
Он поднял на меня глаза, и я почувствовала, как его взгляд упёрся в меня — тяжёлый, оценивающий, испытующий. В его тёмных зрачках читался колоссальный опыт, смешанный с глубочайшей усталостью. Но было в этом взгляде и что-то ещё — какая-то затаённая, глубоко запрятанная печаль. Он смотрел на меня и, казалось, сканировал — мой костюм, мою осанку, моё лицо, — пытаясь понять, кто перед ним: очередная столичная выскочка или настоящий профессионал.
— Добрый день, — произнесла я, сделав шаг вперёд. Мой голос прозвучал ровно, с той твёрдой, уверенной интонацией, которую я вырабатывала годами. — Меня зовут Мелиса Эроглу. Я кардиохирург из федерального центра Анкары. Это мой ассистент, Дениз Кара. Наша командировка согласована с главным врачом вашей больницы.
Дениз, стоявший за моим плечом, молча кивнул и приподнял кожаную папку с документами.
Молодые ординаторы — Сезер и Аслан — быстро переглянулись. Тот, что в очках, Сезер, кажется, хотел что-то сказать, но тут же осёкся, наткнувшись на предостерегающий взгляд старшего коллеги. Джемиль-бей медленно откинулся на спинку продавленного кресла — оно жалобно скрипнуло, — сцепил пальцы в замок на животе и ещё несколько долгих, томительных мгновений молча меня разглядывал.
— Эроглу, — повторил он наконец, и его низкий, чуть хрипловатый голос прозвучал как раскат далёкого грома. Он произнёс мою фамилию медленно, пробуя её на вкус. — Анкарский федеральный центр. Так это, значит, вас нам прислали? Когда мне позвонили из министерства, я ожидал увидеть кого-то... — он запнулся, подыскивая формулировку, — кого-то постарше. С благородной сединой и одышкой. Кого-то, кто выглядит как профессор. А вы... вы выглядите так, будто только вчера окончили университет. Вам ведь и тридцати ещё нет?
Я встретила его взгляд прямо, не отводя глаз. Этот тест я проходила десятки раз.
— Понимаю ваше удивление, Джемиль-бей. Но уверяю вас, мой возраст — это всего лишь цифра в паспорте. У меня за плечами более ста операций на открытом сердце, включая сложнейшие реконструкции аорты и операции Бенталла де Боно. Я ученица профессора Коркмаза, если вам это имя о чём-то говорит.
При упоминании имени Коркмаза брови Джемиля дрогнули и приподнялись вверх, а в его усталых глазах мелькнуло уважение, смешанное с острым профессиональным интересом.
— Коркмаз, — медленно, почти благоговейно произнёс он. — Старый пёс. Так он всё ещё практикует? Я слышал о нём — его имя гремело на всех конгрессах. Он ведь делал ту самую операцию по пересадке сердца в Анкаре, три года назад?
— Он до сих пор в строю, — я позволила себе лёгкую улыбку. — Спина прямая, взгляд ясный, руки не дрожат. И он лично передаёт вам привет. Сказал: «А, старый Джемиль Йылмаз, скажи ему, что я помню его как блестящего молодого хирурга». Я была его правой рукой, его ассистентом на той самой пересадке. Девять часов в операционной, профессор Коркмаз и я, плечом к плечу.
Джемиль хмыкнул — на этот раз одобрительно, почти тепло, — и я увидела, как лёд в его взгляде начал таять. Он сделал широкий, приглашающий жест рукой, указывая на свободный стул напротив. Я опустилась на жёсткое сиденье, Дениз встал чуть позади меня, а молодые ординаторы придвинулись поближе вместе со своими стульями, превратившись в слух.
Мы просидели с Джемилем за его столом больше часа. Дневной свет за окном медленно менял свой оттенок — из золотисто-полуденного он становился более мягким, медовым, предвечерним, — а мы всё говорили и говорили, погружаясь в тот знакомый, спасительный мир цифр, графиков и снимков.
Джемиль разложил передо мной на столе все материалы по пациенту. По моему деду. Я заставила себя не думать о том, кто этот пациент для меня на самом деле. Я просто смотрела на распечатки кардиограмм с их нервными зигзагами, на снимки коронарографии и включала холодный, аналитический рассудок врача.
Данные, которые я увидела, заставили меня внутренне сжаться. Аневризма восходящего отдела аорты достигала критических размеров — пять и восемь десятых сантиметра в диаметре, практически на грани разрыва. Аортальный клапан практически не функционировал: выраженная недостаточность третьей степени, на грани четвёртой. Левое предсердие было расширено до критических размеров, фракция выброса левого желудочка упала до угрожающе низких тридцати пяти процентов. И коронарография выявила ещё один неприятный сюрприз — сопутствующий стеноз коронарных артерий.
— Видите, Мелиса Ханым? — Джемиль постучал пожелтевшим от табака пальцем по снимку, и его голос звучал мрачно. — Ситуация предельно серьёзная. Я бы даже сказал — критическая. Любой другой хирург на моём месте, скорее всего, уже развёл бы руками.
Он замолчал, и это молчание затянулось, стало почти мучительным. Наконец он заговорил, и каждое слово давалось ему с видимым трудом:
— Мелиса Ханым, я должен быть с вами предельно откровенен. Понимаете... я не оперирую. Уже давно. Последние пять лет я занимаюсь исключительно административной работой. Мои руки... — он посмотрел на свои узловатые пальцы с какой-то странной смесью нежности и отвращения, — мои руки забыли, что такое скальпель. Я просто не имею морального права браться за такую сложнейшую операцию, как Бенталла с шунтированием. Это было бы не просто самонадеянно — это было бы преступно.
Он перевёл дух и продолжил, глядя куда-то в сторону:
— А мои мальчики, — он кивнул в сторону ординаторов, и те непроизвольно выпрямились, — они талантливые ребята, но... Бенталла — это не та операция, которую можно доверить ординатору. Это высший пилотаж.
Я слушала его — и внутри у меня всё переворачивалось. Пять лет без операций. Человек, созданный для того, чтобы спасать жизни, был погребён под грудой бумаг. И глядя на него сейчас — на этого уставшего, сломленного человека, — я чувствовала не презрение, а острую, пронзительную жалость.
— Я понимаю вас, Джемиль-бей, — сказала я тихо. — Даже не просто понимаю — я чувствую вашу боль как свою собственную. Вы приняли единственно верное решение. Вы поставили безопасность пациента выше своей гордости. И этим, — я посмотрела ему прямо в глаза, — вы доказали, что остаётесь настоящим врачом, несмотря ни на что.
Он поднял на меня глаза, и в них стояли слёзы — скупые, мужские, которые он изо всех сил пытался сдержать. Он ничего не сказал — просто коротко, благодарно кивнул.
— Вы действительно считаете, что справитесь? — спросил он наконец, подавшись вперёд. Его глаза впились в мои с отчаянной, почти молитвенной надеждой. — Это сложнейшая операция. Девять, а может, и все двенадцать часов непрерывной работы. Вы уверены?
— Я делала Бенталла четырнадцать раз, Джемиль-бей, — ответила я спокойно. — Двенадцать из этих пациентов сейчас живы и ведут полноценный образ жизни. У меня есть опыт. У меня есть статистика. У меня есть инструментарий из Анкары. И у меня есть ассистент, — я кивнула в сторону Дениза, — с которым мы понимаем друг друга без слов. Если ваша операционная оборудована аппаратом искусственного кровообращения последнего поколения, то я готова приступить завтра в восемь утра.
В ординаторской повисла глубокая, звенящая тишина. Джемиль несколько долгих, бесконечных секунд смотрел на меня — так пристально, словно хотел заглянуть мне прямо в душу, — затем медленно снял очки, протёр их краем халата и снова водрузил на нос.
— Хорошо, — сказал он наконец, и это простое слово прозвучало как приговор. — Я даю разрешение на операцию. Завтра в восемь утра. Операционная номер три, она у нас самая оснащённая. Мои ординаторы будут ассистировать вам вместе с вашим человеком. А я лично, с вашего позволения, буду присутствовать в операционной. Хотя бы посмотрю на операцию, которую когда-то умел делать сам. Вспомню молодость.
Я кивнула, чувствуя, как внутри разливается холодное, спокойное удовлетворение.
— Не возражаю, Джемиль-бей. Для меня будет большой честью, если такой заслуженный хирург, как вы, будет рядом. А теперь, — я решительно одёрнула пиджак, — я бы хотела немедленно осмотреть пациента лично. Своими глазами, своими руками.
Джемиль тоже поднялся — неожиданно легко для своего возраста — и проводил меня до двери. У самой двери я на мгновение обернулась. Он стоял, тяжело опершись о край своего стола, и в его старых, усталых глазах я увидела что-то новое. Что-то, чего не было ещё час назад. Что-то похожее на робкую, ещё не до конца осознанную надежду.
— Скажите, Мелиса Ханым, — произнёс он негромко, когда я уже взялась за ручку двери. — Скажите мне честно, как коллега коллеге. Почему вы вообще согласились лететь из Анкары в Стамбул ради какого-то совершенно чужого вам старика? Что вами движет на самом деле?
Я замерла на мгновение, не оборачиваясь. В коридоре, прямо за дверью, ждала моя семья. Люди, которые когда-то держали меня на руках, а потом вычеркнули из жизни. И один из этих людей сейчас лежал в палате и умирал. А здесь, в этой прокуренной ординаторской, ждали ответа люди, которые видели во мне только врача. Только кардиохирурга Мелису Эроглу, ученицу легендарного Коркмаза.
— Профессиональный долг, Джемиль-бей, — ответила я наконец, обернувшись через плечо и встречая его испытующий взгляд. Мой голос прозвучал ровно, почти сухо. — Просто профессиональный долг. Я давала клятву, и я намерена её соблюдать до конца. И больше ничего.
Я вышла в коридор и плотно закрыла за собой дверь, отделяя безопасный мир медицины от хаоса прошлого. Но краем уха, уже стоя за дверью, я услышала, как Джемиль покачал головой и сказал что-то вполголоса — кажется, «Удивительная женщина. Откуда они только берутся?» — обращаясь к своим притихшим ординаторам. А потом добавил громче, так, что я уже почти не расслышала: «Запомните этот день, мальчики. Запомните на всю жизнь. Вы только что видели настоящего хирурга».
Я не стала вслушиваться дальше. У меня впереди была бессонная ночь подготовки к операции. И ещё — короткий, но неизбежный разговор с семьёй. С теми, кто когда-то называл меня своей, а потом вычеркнул из жизни. Но это — потом. Сначала — пациент. Сначала — сердце, которое нужно починить во что бы то ни стало. Сердце человека, который когда-то разбил моё.
Я глубоко вдохнула, расправила плечи и сделала шаг навстречу тем, кто ждал меня в коридоре.
Глава 6 Мелиса
Я вышла из ординаторской и плотно прикрыла за собой дверь.
На мгновение задержала ладонь на прохладной металлической ручке. Закрыла глаза. Глубокий вдох. Выдох. Расправила плечи. Этот короткий ритуал всегда помогал мне перед входом в операционную, перед сложным разговором с родственниками пациента, перед любым испытанием, требовавшим полной собранности. Но сейчас он помогал плохо. Сердце колотилось где-то в горле, и я не могла его унять — я, кардиохирург, которая провела больше трёхсот операций на открытом сердце, не могла справиться с собственным.
Там, в кабинете, за этой дверью, всё было понятно и подчинялось законам логики. Цифры анализов. Снимки ЭХО-КГ. Протоколы операций. Сухие медицинские термины, которые не оставляли места для сомнений. Там я была Мелисой Эроглу — кардиохирургом, профессионалом, человеком, который точно знает, что делать. Но здесь, в коридоре, меня ждало испытание, к которому не готовят ни в одном медицинском университете.
Коридор встретил меня гнетущей тишиной. Здесь, в этом узком пространстве, выкрашенном бледно-зелёной больничной краской, время словно остановилось. Воздух был тяжёлым, спёртым, пропитанным запахом хлорки, лекарств и страха. Запах семьи, которая собралась здесь не от любви, а от беды.
Они все были там.
Люди, с которыми я выросла, с которыми делила кров и праздничные ужины. Люди, которые когда-то держали меня на руках и обещали, что всегда будут рядом. Люди, которые восемь лет назад, не дрогнув, не выслушав, вычеркнули меня из своей жизни, как будто я никогда не существовала. И сейчас они все смотрели на меня.
Я чувствовала их взгляды кожей. Они прожигали меня насквозь, и каждый нёс в себе что-то своё: удивление, страх, надежду, стыд, раскаяние, а где-то и застарелую, никуда не девшуюся враждебность. Я шла по коридору, и мои каблуки выбивали по линолеуму чёткий, размеренный ритм — тук-тук, тук-тук, тук-тук, — словно метроном, отсчитывающий секунды до взрыва. И я знала: взрыв будет. Вопрос лишь в том, кто нажмёт на детонатор первым.
Я не хотела показывать им свою слабость. Ни за что. Они не заслужили видеть, как у меня дрожат руки, как пересыхает в горле, как сердце колотится где-то в глотке. Восемь лет назад они меня не пощадили. Даже не выслушали. Просто вынесли вердикт — молча, единогласно, без права на апелляцию. И под этим приговором подписались все — дед, отец, мать, бабушка, тётки, дядья. Кроме братьев. Только они трое — Эмир, Барыш, Керем — не поставили свои подписи.
И теперь я вернулась. Не для того, чтобы просить прощения — мне не за что было просить прощения. Не для того, чтобы мстить — месть была слишком мелким чувством для того, кто держал в руках человеческие сердца. Я вернулась, чтобы делать свою работу. Потому что там, за дверью палаты, лежал человек, который умирал. И я была единственной, кто мог его спасти. Всё остальное — обиды, слёзы, непролитые слова, незажившие раны — не имело значения. Во всяком случае, сейчас.
Первой отмерла мама.
Я заметила это краем глаза: как она медленно, неуверенно, словно преодолевая сопротивление невидимой толщи воды, поднялась с жёсткой больничной скамьи. Её движения были скованными, какими-то механическими, словно она забыла, как двигаться, и теперь вспоминала заново. Она сделала шаг в мою сторону — всего один, маленький, робкий шаг, — и замерла. На её лице застыло выражение, от которого у любого другого человека разорвалось бы сердце.
Но я не была «любым другим человеком». Я была кардиохирургом. Чужой женщиной в белом костюме.
Я не сдвинулась с места. Не сделала ни шага навстречу. Не протянула руки. Мои каблуки словно приросли к больничному линолеуму. Я заговорила первой — и мой голос прозвучал именно так, как я планировала. Ровно. Сухо. Официально. С той убийственно вежливой интонацией, которой врачи говорят с родственниками пациентов, когда нужно сообщить информацию, не переходя на личности.
— Всем добрый день. Вы родственники Ильяса Кылынча?
Я спросила это так, словно действительно не знала их. Словно не видела этих людей никогда в жизни. Словно женщина с заплаканными глазами, замершая в двух шагах от меня, не была моей матерью. Словно мужчина с поседевшими висками, стоящий у стены, не был моим отцом. Словно трое мужчин, застывших в стороне и глядящих на меня с болью и надеждой, не были моими любимыми братьями. Я смотрела сквозь них — и это было самое трудное, что мне приходилось делать за последние годы. Труднее, чем девятичасовая операция. Труднее, чем бессонные ночи над учебниками. Труднее, чем растить сына одной.
Я не стала дожидаться ответа. Я продолжала говорить — тем же ровным, почти монотонным голосом, который так часто использовала, объясняя пациентам предстоящую операцию:
— Меня зовут Эроглу Мелиса. Я кардиохирург, направленный из Анкары для проведения операции вашему родственнику. Состояние пациента крайне тяжёлое, и промедление может стоить ему жизни. От вас мне потребуется официальное разрешение на хирургическое вмешательство. Подпишете здесь и здесь. — Я достала из папки стандартный бланк согласия на операцию. — И я очень вас прошу — не препятствовать медицинскому процессу. Любое вмешательство, любые конфликты, любые сцены могут негативно сказаться на подготовке к операции. Пациенту нужен покой. И мне он тоже нужен.
Я закончила и замолчала.
Тишина, повисшая в коридоре, была такой глубокой, что я слышала, как в висках пульсирует кровь. Я смотрела на них — на всех, — и в их глазах читала целую бурю эмоций. Шок. Неверие. Растерянность. У мамы — боль, такая острая и обнажённая, что на неё было почти физически больно смотреть. У отца — глухое, мрачное раскаяние, которое он, кажется, сам не до конца понимал. У Селин, вцепившейся в рукав Явуза, — страх. Самый настоящий, липкий, животный страх, от которого у неё побелели даже губы. Явуз смотрел на меня с непонятным выражением, и его серые глаза буравили меня насквозь, пытаясь проникнуть под маску.
Но первой взорвалась не мама и не Селин.
Первой взорвалась бабушка.
Фатьма Кылынч — сухая, строгая, несгибаемая женщина, которая всегда была столпом нашей семьи, её моральным камертоном, её бескомпромиссным судьёй. Она рванулась вперёд, расталкивая стоящих рядом родственников, и её лицо — то самое лицо, которое я помнила спокойным и величественным, — было искажено гримасой ярости и боли.
— Ты... — выдохнула она, и её голос, обычно сухой и сдержанный, сорвался на крик. — Ты не притронешься к моему мужу! Ты! Позорная девка! Да как только у тебя наглости хватило приехать сюда, делать вид, что ты врач?!
Она надвигалась на меня, и каждый её шаг был полон такой неукротимой ярости, что Дениз, стоявший за моим плечом, инстинктивно сделал движение вперёд. Я едва заметным жестом остановила его.
Бабушка Фатьма остановилась в шаге от меня. Она была ниже меня ростом, но в этот момент, с горящими глазами и раздувающимися ноздрями, казалась почти величественной в своём гневе. Её палец, узловатый, скрюченный артритом, был направлен мне прямо в лицо.
— Ты думаешь, мы забыли?! Ты думаешь, восемь лет прошло, и мы забыли тот позор, которым ты покрыла нашу семью?! Мы тебя вырастили, мы тебя кормили, мы тебе дали образование, а ты опозорила нас перед всеми — перед всем городом, перед всеми родственниками! Ты была как уличная девка — одна, в чужой квартире, с мужчиной! И теперь ты смеешь возвращаться и делать вид, что ты спасительница?!
Каждое её слово било меня наотмашь, как пощёчина. Но я молчала. Я стояла, не шелохнувшись, и позволяла ей выплеснуть весь этот гнев, весь этот яд, что копился в ней годами. Я знала: то, что она говорит сейчас — это не обо мне. Это о ней самой. О её страхе потерять мужа. О её чувстве вины, которое она сама себе никогда бы не признала.
Она замолчала, тяжело дыша. По её морщинистой щеке скатилась одинокая слеза.
И в этот момент заговорила мама.
— Мама... — её голос, тихий и дрожащий, разорвал тишину, как скальпель разрывает ткань. Она сделала шаг вперёд и встала между мной и бабушкой. — Мама, пожалуйста... Она врач. Она приехала спасти отца. Посмотрите на неё — она врач. Настоящий врач. Я не знаю, как это случилось, но...
— Молчи! — рявкнула бабушка, но мама не замолчала. Впервые за всю мою жизнь я видела, как она осмелилась перечить свекрови. Впервые за всю мою жизнь моя мать стояла между мной и опасностью — не физической, но куда более страшной.
— Я молчала восемь лет, мама, — голос мамы окреп, хотя по щекам всё ещё текли слёзы. — Я молчала, когда вы вычеркнули мою дочь из семьи. Я молчала, когда вы запретили произносить её имя. Я молчала и молилась, чтобы она была жива. И теперь она стоит перед нами — живая, сильная. И я не позволю вам снова её оттолкнуть. Не в этот раз.
Я смотрела на мать — и не узнавала её. Эта женщина, которая восемь лет назад стояла в той квартире и плакала, не сказав ни слова в мою защиту, сейчас стояла между мной и бабушкой, как щит. Что-то дрогнуло у меня внутри. Что-то, что я считала давно и навсегда затвердевшим.
— Ты... ты защищаешь её? — бабушка отступила на шаг, и ярость в её глазах сменилась растерянностью. — После всего, что она сделала?
— Я не знаю, что она сделала, — ответила мама. — Я до сих пор не знаю. Потому что восемь лет назад никто не дал ей сказать ни слова. Никто не спросил, как всё было на самом деле. Мы просто... поверили. И я хочу знать правду. Я имею право знать правду о своей дочери.
В коридоре стало тихо. Так тихо, что я слышала, как где-то на улице кричат играющие дети, как вдалеке лает собака, как в соседнем крыле больницы хлопает дверь.
И тогда заговорил отец.
Он поднял голову — впервые за всё время. Отлепился от стены, на которую опирался всё это время, и посмотрел на меня. Его глаза, всегда такие суровые, такие непроницаемые, сейчас были полны боли. И стыда. Такого глубокого, такого всепоглощающего стыда, что он, казалось, не мог выдержать моего взгляда.
— Мелиса, — произнёс он. Просто моё имя. Но в его устах оно прозвучало как исповедь.
Я ничего не ответила. Я просто смотрела на него и ждала.
— Я... — он запнулся, и его кадык дёрнулся, когда он сглотнул. — Я не знаю, имею ли я право говорить с тобой после всего, что случилось. После того, как я... после того, как мы все с тобой поступили. Но я хочу, чтобы ты знала: я сожалею. Каждый день сожалею. Я должен был выслушать тебя тогда. Я должен был защитить тебя. И я этого не сделал. Я струсил. Я испугался скандала, испугался мнения твоего деда, испугался потерять лицо. И я потерял дочь.
Он замолчал. По его щеке скатилась скупая мужская слеза, которую он тут же смахнул рукой, словно стыдясь её.
Я стояла и смотрела на него — на своего отца, который только что, спустя восемь лет, впервые попросил у меня прощения. И внутри меня происходило что-то странное. Что-то, чему я не могла подобрать названия. Это не было прощением — до прощения было ещё далеко. Это не было примирением — до примирения было ещё дальше. Это было... начало. Маленькая трещина в той бетонной стене, которую я возвела между собой и своей прошлой жизнью.
Я перевела взгляд на Селин. Она стояла, всё так же вцепившись в Явуза, и её лицо было белее больничного кафеля. Когда наши взгляды встретились, она вздрогнула — буквально вздрогнула всем телом, как от удара током. Я ничего ей не сказала. Просто посмотрела. И в этом взгляде, наверное, было всё, что я о ней думала. Потому что она отшатнулась ещё дальше, прячась за плечо мужа.
Явуз, в отличие от неё, не отшатнулся. Он продолжал смотреть на меня — прямо, не отводя глаз. Его серые глаза, которые когда-то смотрели на меня с такой нежностью, сейчас были тёмными и задумчивыми. Я видела, как он борется с собой. Как что-то внутри него пытается прорваться наружу. И наконец прорвалось.
— Мелиса — сказал он негромко, но отчётливо.
Он не стал продолжать. Селин резко дёрнула его за рукав, и он осёкся, бросив на неё быстрый, почти испуганный взгляд.
— Не надо, — прошептала Селин, и её голос был полон такого отчаяния, что даже я на мгновение почувствовала укол чего-то похожего на жалость. — Пожалуйста.
Явуз замолчал. Но его взгляд — виноватый, растерянный, полный чего-то, чему я не могла подобрать названия, — остался со мной.
Я сделала шаг назад. Окинула взглядом всю эту сцену — бабушку, всё ещё тяжело дышащую, но уже не кричащую; маму, стоящую между нами, как хрупкий мост через пропасть; отца, который смотрел в пол и не мог поднять глаз от стыда; Селин, дрожащую за спиной мужа; Явуза, который только что попытался что-то сказать и не смог; братьев, застывших в стороне с выражением облегчения и тревоги. И поняла: я прошла через это. Я выдержала.
— Я услышала всё, что вы хотели сказать, — произнесла я ровным голосом. — Теперь послушайте меня. Я — кардиохирург. Завтра утром я войду в операционную и проведу сложнейшую операцию на сердце вашего мужа, вашего отца, вашего деда. Я сделаю всё, что в моих силах, чтобы он выжил. Не ради вас. Не ради вашего прощения. А потому что я давала клятву. Потому что это моя работа. Потому что я не опущусь до того, чтобы отвечать предательством на предательство. А теперь — дайте мне работать.
Я развернулась и направилась в сторону палаты, где лежал дед. За спиной я слышала, как кто-то всхлипывает, как кто-то тихо переговаривается, как бабушка Фатьма что-то ворчит — но уже без прежней ярости, скорее растерянно. Братья, словно молчаливые стражи, двинулись за мной.
У двери палаты я остановилась. Положила ладонь на холодную металлическую ручку. И в этот момент почувствовала, как кто-то подошёл ко мне сзади. Обернулась. Это была мама.
— Можно... можно мне пойти с тобой? — спросила она тихо, почти шёпотом. — Я не буду мешать. Просто... посижу рядом. Я обещаю.
Я посмотрела на неё — на эту женщину, которая когда-то была моим целым миром. Которая пела мне колыбельные и заплетала косички. Которая потом предала меня — но сейчас, спустя восемь лет, стояла передо мной с заплаканными глазами и просила разрешения просто побыть рядом.
Что-то дрогнуло у меня внутри. Что-то, что я считала давно и навсегда омертвевшим.
— Хорошо, — сказала я. — Только тихо. Пациенту нужен покой.
И я открыла дверь в палату. Туда, где лежал человек, который когда-то вычеркнул меня из своей жизни. Человек, чьё сердце я должна была починить завтра утром. Мой дед. Ильяс Кылынч.


