Цена невинности

- -
- 100%
- +
Я перевела дыхание и обвела взглядом остальных. Мама беззвучно плакала, закрыв лицо руками. Отец смотрел в пол, не в силах поднять глаза. Братья стояли, сжав кулаки, и я видела, каких усилий им стоит не вмешаться. А Селин... Селин просто стояла и смотрела — смотрела на меня с таким выражением, которое я не могла разгадать даже сейчас, после всех этих лет.
— К вашей семье я не имею никакого отношения, — продолжила я, и мой голос стал ещё холоднее. — Моя семья давно погибла. Кроме братьев — у меня давно никого нет. И никогда не было. Вы меня явно с кем-то перепутали — с какой-то девушкой, которая, возможно, жила в вашем доме восемь лет назад. Я — Мелиса Эроглу. Кардиохирург федерального центра Анкары. И это всё, что вам нужно обо мне знать.
Я сделала паузу, давая своим словам осесть в их сознании. Затем повернулась к Денизу, который стоял ни жив ни мёртв, наблюдая эту сцену, и спокойно, буднично, словно ничего не произошло, сказала:
— Дениз, подготовь бланк согласия. Надеюсь, среди присутствующих найдётся кто-то, кто способен здраво мыслить и подписать разрешение на операцию. Если нет — будем действовать через главного врача и по жизненным показаниям. Пациенту нужна операция, и я не собираюсь позволить чьим-то эмоциям и предрассудкам помешать мне её провести.
Я развернулась и направилась в сторону палаты, где лежал дед. Мои братья, словно молчаливые стражи, двинулись за мной.
И в этот момент раздался голос. Тихий, но отчётливый. Голос, который я не слышала восемь лет и который, как оказалось, не забыла ни на секунду.
— Мелиса.
Я замерла. Этот голос — низкий, бархатистый, с лёгкой хрипотцой — мог принадлежать только одному человеку. Явуз.
Я не оборачивалась. Не хотела давать ему этого удовольствия. Но я чувствовала, как он смотрит мне в спину, и от этого взгляда между лопатками пробегал неприятный, колючий холодок.
— Мелиса, подожди, — повторил он громче, и я услышала, как он делает шаг в мою сторону. — Я хочу подписать согласие. Я имею право. Я муж Селин, я член этой семьи.
Я медленно, очень медленно обернулась. Встретилась с ним взглядом. Его серые глаза — те самые, в которые я когда-то смотрела с такой любовью, с такой надеждой, с такой верой в будущее, — смотрели на меня с непонятным выражением. Там было всё: растерянность, восхищение, страх, раскаяние и что-то ещё, чему я не могла подобрать названия.
— Ты? — произнесла я, и в моём голосе прозвучала такая ледяная ирония, что Явуз заметно вздрогнул. — Ты хочешь подписать согласие? Ты, который восемь лет назад стоял и смотрел, как меня уничтожают? Ты, который своими руками разрушил мою жизнь и даже не попросил прощения? Ты хочешь дать мне разрешение оперировать?
Он молчал, и я видела, как желваки ходят на его скулах. Я сделала шаг ему навстречу — один, всего один, но этого хватило, чтобы он инстинктивно отступил.
— Знаешь, Явуз, — сказала я тихо, почти шёпотом, но так, чтобы слышал он один. — Восемь лет назад ты держал в руках моё сердце. И ты его разбил. Сегодня я буду держать в руках сердце моего деда. И я его спасу. Потому что я — не ты. Я довожу дело до конца.
Он стоял, не в силах вымолвить ни слова. А я снова повернулась к нему спиной и, кивнув братьям, продолжила свой путь в палату. За спиной нарастал гул голосов — семья приходила в себя после сцены, — но мне было всё равно. Я сделала то, что должна была сделать. Я посмотрела в лицо своему прошлому и не отвела взгляда.
А впереди меня ждала палата. И дед. И его сердце, которое я должна была починить. Во что бы то ни стало.
Глава 7 Явуз
Я стоял и не мог пошевелиться. Буквально. Ноги словно приросли к больничному линолеуму, налившись свинцовой тяжестью, и сколько я ни пытался заставить себя сделать хотя бы шаг — вперёд, назад, в сторону, куда угодно, — тело отказывалось подчиняться. Язык прилип к пересохшему нёбу, и я не мог выдавить ни звука. Всё происходящее казалось нереальным, запредельным — словно я оказался не в больничном коридоре, а в каком-то сюрреалистическом театре, где актёры забыли роли, а сценарий переписывали прямо на ходу, без репетиций, без права на второй дубль.
Что это сейчас было? Что за сцена только что разыгралась перед моими глазами?
Мелиса — та самая Мелиса, которую я не видел восемь лет, та, что когда-то смотрела на меня с обожанием и трепетом, та, что краснела от каждого моего прикосновения, — прошла мимо нас, как генерал, прибывший инспектировать разбитые войска противника. В этом безупречном белом костюме, с прямой, словно стальной клинок, спиной, с ледяным, ничего не выражающим взглядом, который скользнул по нам и не задержался ни на секунду. Она смотрела сквозь нас. Сквозь всех. Но особенно — сквозь меня.
И это «сквозь меня» ранило больше, чем я готов был признать. Я для неё не существовал. Я, Явуз Аслан, наследник медицинской империи, человек, чьё имя открывало любые двери в этом городе, — для неё я был пустым местом. Пылью на полу. Тенью на стене. Ничем. И от этого осознания внутри что-то сжалось так сильно, что стало трудно дышать.
Она говорила с нами так, словно мы были не её семьёй, а совершенно посторонними, назойливыми людьми, которых нужно поставить на место и забыть через секунду после того, как дверь закроется.
— Всем добрый день. Вы — родственники Ильяса Кылынча?
Она действительно это спросила. Спросила нас — свою мать, которая рыдала навзрыд, закрывая лицо дрожащими ладонями, своего отца, чьё лицо то ли от гнева, то ли от стыда стало пунцовым, свою сестру, которая стояла рядом со мной и дрожала всем телом, своих братьев, смотревших на неё с такой преданностью, что у меня внутри всё переворачивалось, свою бабушку, готовую разорвать её на куски, — знают ли они Ильяса Кылынча. Словно она не прожила в этом доме двадцать лет. Словно не называла этого старика дедушкой. Словно не сидела у него на коленях и не получала от него подарки на праздники. И этот её тон — официальный, сухой, лишённый каких-либо эмоций, — был страшнее любого крика. Потому что в нём была пустота. Такая глубокая, такая бездонная, такая ледяная пустота, от которой у меня мурашки побежали по спине, несмотря на духоту.
— Меня зовут Мелиса Эроглу. Я кардиохирург...
Эроглу. Она назвала себя Эроглу. Не Кылынч. Не та фамилия, которую носила, когда я знал её, когда держал за руку, когда шептал на ухо слова, от которых она заливалась румянцем. Эроглу. Я не знал этой фамилии — никогда не слышал. Но то, как она её произнесла — с какой-то особой, подчёркнутой гордостью, с холодным, стальным достоинством, — говорило о многом. Она полностью, окончательно, бесповоротно отрезала себя от семьи. Вычеркнула их — так же, как они когда-то вычеркнули её. И в этом была какая-то высшая, почти поэтическая справедливость, от которой мне стало не по себе. Человек, способный так хладнокровно отречься от собственной крови, способен на всё.
Впрочем, чему я удивлялся? Я всегда знал, что она на это способна. Знал с того самого дня, когда Селин — моя бедная, моя нежная, моя многострадальная Селин — показала мне те жуткие синяки на своих тонких руках. Знал, когда она достала из сумочки смятую справку и рассказала мне всю правду о старшей сестре. О том, как Мелиса годами её третировала. Как унижала. Как в конце концов наняла каких-то отморозков, чтобы они избили её, запугали, сломали. Лживая, гнилая, жестокая Мелиса — вот кем она была на самом деле. И сейчас она стояла перед нами в этом безупречном белом костюме и делала вид, что она — спасительница. Какая же потрясающая актриса! Она всегда умела притворяться. Всегда умела носить маску невинности. И сейчас надела новую — маску холодного, бесстрастного профессионала, которому нет дела до чувств простых смертных.
А потом бабушка Фатьма взорвалась.
Я видел, как она рванулась вперёд, расталкивая стоящих рядом родственников — её сухое, жилистое тело двигалось с какой-то неожиданной, пугающей энергией. Лицо, которое я привык видеть спокойным и отстранённым, было искажено гримасой такой ярости, такой ненависти, такой застарелой, незаживающей боли, что я невольно отшатнулся, прижимая к себе Селин.
— Ты не притронешься к моему мужу! Позорная девка! Да как только у тебя наглости хватило приехать сюда!
Её голос — резкий, визгливый, полный яда — разнёсся по коридору, ударяясь о стены и возвращаясь эхом. Она кричала, и каждое слово было как удар хлыста, как пощёчина, как плевок в лицо. И я не мог её винить. Потому что она говорила правду. Ту самую правду, которую мы все знали, но которую Мелиса пыталась похоронить под своим холодным, профессиональным фасадом.
— Ты думаешь, мы забыли?! — продолжала бабушка, наступая на Мелису, как разъярённая тигрица. — Ты думаешь, восемь лет прошло, и мы забыли тот позор, которым ты покрыла нашу семью?! Мы тебя вырастили, мы тебя кормили, мы тебя одевали, мы дали тебе образование, а ты опозорила нас перед всеми! Ты была как уличная девка — одна, в чужой квартире, с мужчиной! И теперь ты смеешь возвращаться и делать вид, что ты — спасительница?!
Каждое слово бабушки Фатьмы было как бальзам на мою душу. Да, именно так. Именно то, что я думал всё это время. Именно то, что я пытался объяснить своим родителям, которые почему-то всегда были на стороне Мелисы. Вот она — правда. Вот она — настоящая Мелиса. Лживая, грязная, жестокая девка, которая сначала разрушила жизнь собственной сестры, а теперь явилась сюда с видом победительницы.
И как она ответила на эти справедливые, выстраданные слова?
С ледяным спокойствием. С таким абсолютным, непробиваемым, нечеловеческим спокойствием, что у меня кровь застыла в жилах.
— Женщина, я прошу вас успокоиться. Немедленно.
«Женщина». Она назвала свою родную бабушку «женщина». Не «бабушка», не «бабушка Фатьма», не «простите меня». Просто «женщина». Словно обращалась к незнакомой, буйной пациентке в приёмном покое, которую нужно привести в чувство.
— Я — врач. Я давала клятву. Клятву Гиппократа, если вам это о чём-то говорит. Я спасаю жизни, а не отнимаю их. Я приехала сюда не для того, чтобы выслушивать оскорбления и обсуждать какие-то старые, не имеющие ко мне отношения семейные дрязги.
«Не имеющие ко мне отношения семейные дрязги». Она это сказала. Произнесла вслух. Своим собственным голосом. И я смотрел на неё — на эту чужую, ледяную, отстранённую женщину, — и пытался найти в ней хоть что-то от той Мелисы, которую когда-то знал. Хоть какую-то искру. Хоть какой-то намёк на раскаяние. Хоть какую-то тень вины за то, что она сделала с Селин, с семьёй, со мной. Но не находил ничего. Только лёд. Только сталь. Только пустоту.
— К вашей семье я не имею никакого отношения, — продолжила она, и её голос стал ещё холоднее, ещё безжалостнее. — Моя семья давно погибла. Кроме братьев — у меня давно никого нет. И никогда не было. Вы меня явно с кем-то перепутали — с какой-то девушкой, которая, возможно, жила в вашем доме восемь лет назад. Я — Мелиса Эроглу. Кардиохирург федерального центра Анкары. И это всё, что вам нужно обо мне знать.
Вот тут у меня внутри что-то окончательно сломалось. Чем дольше я переваривал эту сцену, тем больше убеждался: я был прав все эти восемь лет. Мелиса была чудовищем. Холодным, расчётливым, бездушным чудовищем, которое умело притворяться невинной овечкой. И то, что она сделала с Селин — наняла тех подонков, запугала её, чуть не довела до самоубийства, — было лишь верхушкой айсберга её жестокости.
Но было и кое-что ещё. Кое-что, что царапало меня изнутри, не давая покоя.
Братья. Эмир, Барыш, Керем. Они двинулись вслед за Мелисой, как молчаливая гвардия, как личный эскорт, как телохранители, готовые в любую секунду закрыть её собой. Все трое. Ни один не остался с Селин. Ни один не подошёл к ней, не спросил, как она, не сказал ни слова утешения. Они просто развернулись и ушли за старшей сестрой — за той самой сестрой, которая, по словам Селин, годами превращала её жизнь в ад.
Эмир — широкоплечий, мрачный, с каменным лицом. Прошёл мимо, даже не взглянув. Барыш — самый рассудительный, самый умный, — прошагал следом, и его взгляд скользнул по лицу моей жены как по пустому месту. Керем — мой ровесник, самый младший, — проскочил мимо, даже не кивнув. И в этот момент я почувствовал, как Селин, всё ещё прижимавшаяся к моему плечу, вздрогнула. Я опустил взгляд и увидел в её глазах слёзы. И это были не слёзы страха перед Мелисой. Это были слёзы боли. Боли от того, что её родные братья только что отвернулись от неё. Снова.
И тогда во мне закипела ярость. Глухая, тёмная, первобытная. Как они смеют? Как они смеют игнорировать её — мою жену, свою сестру, невинную жертву всего этого кошмара? Как они смеют с такой преданностью смотреть на ту, что разрушила её жизнь? Неужели они не знают правды? Или — и эта мысль обожгла меня как кипяток, — или они знают, но им всё равно? Им всегда было всё равно на неё, а на Мелису они молились? Но почему? Почему они так слепы?
От этих мыслей меня отвлёк телефонный звонок. Резкая, вибрирующая трель разорвала тишину коридора, и я, вздрогнув, машинально полез в карман пиджака. На экране высветилось: «Baba». Отец.
— Да? — ответил я, и мой собственный голос показался мне чужим — глухим, деревянным, лишённым обычной уверенности.
— Сынок, это я. — Голос отца, низкий, рокочущий, звучал так, словно он был где-то рядом. — Мы с матерью подъезжаем к больнице. Будем через десять минут. Пробки сегодня лёгкие. Ты там как, держишься?
— Держусь, баба, — ответил я автоматически, всё ещё глядя на закрытую дверь палаты, за которой скрылась Мелиса.
— Нормально. Слушай, сынок, я чего звоню. Селин не передумала насчёт кардиохирурга? Я тут созвонился с профессором Оздемиром из университетской клиники — ты его помнишь, он когда-то у меня ассистировал, — так он сказал, что готов приехать и прооперировать. Я ему доверяю, он прекрасный хирург, один из лучших в стране. Я найду лучшего врача в Стамбуле, и мы всё сделаем как надо, в нашей клинике, с нашим оборудованием, без чужих людей.
Я молчал. В горле стоял комок. Что я мог ему ответить? Что хирург из Анкары уже здесь? Что этот хирург — Мелиса, та самая девушка, которую я когда-то любил, а потом уничтожил? Что она сейчас за дверью палаты осматривает деда и только что публично, при всех родственниках, отреклась от своей семьи? Что мои шурины прошли мимо своей родной сестры, даже не взглянув на неё? Всё это было слишком сложно, слишком запутанно, слишком... стыдно.
— Явуз? — голос отца стал встревоженным. — Ты меня слышишь? Что там у вас происходит? Ты какой-то странный.
— Слышу, баба, — я наконец справился с голосом. — Нет, Селин не передумала. Но в этом нет необходимости. Тут уже приехал хирург из Анкары. Он уже здесь, в больнице, осматривает деда. Операцию назначили на завтрашнее утро.
— Из Анкары? — в голосе отца прозвучало удивление, смешанное с профессиональным любопытством. — Уже приехал? И как его зовут? Я, возможно, знаю этого человека — в мире кардиохирургии все друг друга знают.
— Эроглу Мелиса.
На том конце провода повисла пауза. Я услышал, как отец переспросил у матери — кажется, он прикрыл трубку рукой, но я всё равно разобрал отдельные слова: «Эроглу... Мелиса... Да, та самая... Ученица Коркмаза...». А потом он заговорил снова, и его голос звучал совсем иначе. В нём было что-то похожее на уважение, даже на восхищение.
— Эроглу Мелиса? Мелиса Эроглу из федерального центра Анкары? — переспросил он, и я буквально видел, как его густые брови поползли вверх. — Сынок, да это же одно из самых громких имён в турецкой кардиохирургии! Я слышал о ней, конечно слышал. Она ученица Коркмаза, представляешь? Самого Коркмаза! Это дорогого стоит, поверь мне. Она провела ту самую трансплантацию три года назад — весь медицинский мир гудел, статьи в международных журналах. Очень, очень хороший хирург, несмотря на молодость. Говорят, у неё руки золотые. Нам невероятно повезло, что она согласилась приехать. На такого специалиста очередь на месяцы вперёд.
Я сглотнул. В горле стало сухо, как в пустыне. Отец восхищался ею. Мой отец — человек, которого я уважал больше всех на свете, лучший кардиохирург своего поколения, — восхищался женщиной, которая разрушила жизнь моей жены. Женщиной, которая только что с ледяным спокойствием отреклась от собственной семьи. Женщиной, которая даже не взглянула на меня. И я ничего не мог ему сказать. Потому что тогда пришлось бы рассказывать всё. Всю ту грязную историю, которую мы похоронили восемь лет назад. И я не был готов к этому разговору.
— Я бы не был так в этом уверен, отец, — произнёс я наконец, и мой голос прозвучал глухо, с затаённой горечью.
— Это ещё почему? — в голосе отца мелькнуло недоумение. — Ты её знаешь? Вы встречались раньше? У тебя есть какие-то основания сомневаться в её квалификации?
Я закрыл глаза. Перед внутренним взором пронеслась картина: та самая ночь в квартире в Бебеке. Смятая постель. Запах её духов. Её волосы, размётанные по подушке. Её шёпот: «Я люблю тебя, Явуз». А потом — мой уход, холодный и расчётливый. И звонок дедушке, который сделала Селин. И штурм квартиры. И моё возвращение — в роли благородного свидетеля. И мои слова, которые я произнёс, глядя на неё, сломленную, уничтоженную: «Я прошу руки вашей младшей внучки, Селин».
— Нет, отец, — сказал я, открывая глаза. — Никаких оснований. Просто... интуиция.
— Интуиция — это не аргумент, Явуз, — строго сказал отец. — Особенно когда речь идёт о жизни и смерти. Ладно, мы ничего не будем решать по телефону. Мы будем через десять минут. Ты там держись. И позаботься о Селин — девочка, наверное, вся извелась.
— Хорошо, баба. Жду.
Я сбросил звонок и сунул телефон обратно в карман. Руки слегка дрожали. Я знал: эта дрожь не имела отношения ни к усталости, ни к недосыпу. Это была дрожь гнева. Гнева на Мелису — за то, что она посмела вернуться. За то, что посмела смотреть сквозь меня. За то, что посмела стать такой — сильной, красивой, успешной, — вместо того чтобы сгинуть в безвестности, как ей полагалось. И ещё — это была дрожь стыда. Того самого стыда, который я не мог объяснить даже самому себе. Потому что где-то в самой глубине души, под слоями ненависти и презрения, шевелилось что-то ещё. Что-то, о чём я запрещал себе думать все эти восемь лет.
Я обернулся и посмотрел в сторону палаты. Дверь была закрыта. За ней решалась судьба старика. А здесь, в коридоре, бабушка Фатьма всё ещё что-то ворчала — теперь уже тише, без прежней ярости, скорее растерянно. Мать Селин рыдала навзрыд, уткнувшись в ладони. Отец Селин стоял красный — то ли от гнева, то ли от стыда, и трудно было понять, какое из чувств перевешивает.
Я посмотрел на Селин. Она стояла, опустив голову, и лицо её было скрыто за завесой тёмных волос. Плечи дрожали — мелкой, непрекращающейся дрожью. Я прижал её к себе крепче, пытаясь защитить от всего мира. От её ужасной сестры, которая даже не взглянула на неё. От её братьев, которые предали её. От прошлого, которое снова ворвалось в нашу жизнь.
— Всё будет хорошо, жизнь моя, — прошептал я ей в самое ухо. — Я с тобой. Я никому не дам тебя в обиду. Слышишь? Никому. Мы справимся.
И я сам отчаянно хотел в это поверить.
Но где-то там, в глубине души, уже поселилось тревожное предчувствие, что самое страшное ещё впереди. Потому что Мелиса Эроглу вернулась. И она была не просто хирургом, приехавшим спасти жизнь. Она была призраком, который явился, чтобы разрушить всё, что я построил. И я понятия не имел, как её остановить.
Глава 8 Мелиса
Я толкнула дверь палаты и вошла внутрь, и в тот же миг меня окутала та особая, ни с чем не сравнимая атмосфера, которая бывает только в палатах тяжёлых пациентов. Здесь пахло тишиной — той самой густой, ватной тишиной, которую нарушали лишь размеренные сигналы кардиомонитора да слабое шипение кислородного аппарата. Воздух был плотным, спёртым, пропитанным запахом лекарств, антисептиков и ещё чем-то неуловимым — тем, что всегда сопутствует тяжёлой болезни. Запахом беспомощности. Запахом ожидания.
Палата была одноместной — небольшая привилегия для пациента из уважаемой семьи. Узкая функциональная койка, застеленная белоснежным, туго накрахмаленным бельём. Тумбочка с графином воды и одиноким стаканом, на который падал луч предвечернего солнца. На стене висела дешёвая репродукция — морской пейзаж, Босфор на закате, с узнаваемыми силуэтами мечетей и мостов, — и я на мгновение задержала на ней взгляд. Тот самый Босфор, на берегах которого я выросла, которым любовалась из окна дедушкиного кабинета, сидя у него на коленях и слушая истории о его молодости. Тот самый Босфор, который я покинула восемь лет назад, сбегая из города, бывшего когда-то моим домом.
Я оторвала взгляд от картины и перевела его на койку.
Там лежал мой дед. Ильяс Кылынч. Человек, который когда-то был для меня целым миром — огромным, несокрушимым, как горный хребет. Человек, который учил меня ездить на велосипеде, держа за седло и бегая рядом, пока я, семилетняя, визжала от восторга и страха. Человек, который читал мне на ночь не детские сказки, а старинные притчи о чести, достоинстве и долге перед семьёй. Человек, который на каждый мой день рождения дарил мне не кукол, а книги — дорогие, в кожаных переплётах, с золотым тиснением, — и говорил: «Учись, внучка, знания — единственное, что у тебя никто не отнимет». Человек, который восемь лет назад, не раздумывая ни секунды, не выслушав, не спросив, даже не взглянув на меня по-настоящему, вычеркнул меня из своей жизни. Который сказал: «У меня больше нет старшей внучки».
И теперь этот человек лежал передо мной на больничной койке, и от того величественного, грозного патриарха, которого я помнила с детства, не осталось почти ничего. Только бледная, иссохшая оболочка, опутанная проводами и трубками, словно марионетка, которую дергают за ниточки невидимые кукловоды.
Я смотрела на него, и на одну крошечную, предательскую долю секунды моё сердце сжалось. Сжалось так сильно, так болезненно, что мне пришлось зажмуриться и мысленно приказать себе: «Не смей. Не сейчас. Ты здесь не внучка. Ты здесь врач. Только врач». И этот внутренний приказ, отданный холодным, профессиональным тоном, подействовал. Я почувствовала, как знакомая ледяная броня возвращается на место. Эмоции — в сторону. Чувства — под замок. Передо мной не дед. Передо мной пациент. Тяжёлый, критический пациент с аневризмой восходящего отдела аорты, недостаточностью аортального клапана и сопутствующим стенозом коронарных артерий. И этот пациент умрёт в течение нескольких дней, если я не проведу операцию.
Я подошла ближе к койке. Дед лежал с закрытыми глазами, и его лицо — то самое, которое я помнила суровым, властным, — было бледным, почти серым, с заострившимися чертами и глубокими синюшными тенями под глазами. Кожа, некогда смуглая и упругая, теперь обвисла на скулах, как старая, изношенная ткань. Губы — тонкие, сухие, потрескавшиеся — были плотно сжаты. Его руки, которые когда-то держали меня, пятилетнюю, на коленях, теперь безвольно лежали поверх одеяла, и игла капельницы впивалась в одну из вздутых, синеватых вен. Провода кардиомонитора тянулись от электродов на его груди к аппарату, который мерно попискивал, выводя на экран ритм его сердца — слабый, неровный, сбивчивый ритм, который в любой момент мог остановиться навсегда.
Я шагнула к мониторам и начала методично, скрупулёзно осматривать показатели, записывая их в блокнот. Артериальное давление — сто на шестьдесят, низковато, но для его состояния приемлемо. Частота сердечных сокращений — девяносто два удара в минуту, тахикардия, сердце пытается компенсировать падающую фракцию выброса, работает на износ. Сатурация кислорода — девяносто четыре процента, на нижней границе нормы. Кардиомонитор выводил на экран характерную кривую — синусовый ритм с редкими экстрасистолами, признаками перегрузки левого желудочка, — и я внимательно изучала её, отмечая про себя все нюансы, все тревожные звоночки. Я пролистала историю болезни, освежая в памяти данные ЭХО-КГ, коронарографии, биохимические показатели крови. Всё сходилось. Картина была ясна: операция Бенталла де Боно с протезированием восходящего отдела аорты и аортального клапана единым клапаносодержащим кондуитом, плюс аортокоронарное шунтирование.
Я достала из папки чистый бланк и начала выписывать назначения — препараты для предоперационной подготовки, последние анализы, инструкции для дежурного врача на ночь. Ручка летала по бумаге, выводя чёткие, разборчивые строки. Антикоагулянты — отменить за двенадцать часов до операции. Антибиотики широкого спектра — начать профилактику за час до вскрытия. Кардиомониторинг — непрерывный, с записью всех событий. При малейших признаках нестабильности — немедленно вызывать меня или Джемиля. Я работала быстро, сосредоточенно, и в этом ритме — привычном, знакомом, спасительном ритме врача, выполняющего свою работу, — находила успокоение.
Я почти закончила, когда услышала это.



