Цена невинности

- -
- 100%
- +
Я подошла к раковине и начала мыть руки. Этот ритуал я повторяла тысячи раз, но сегодня он казался особенным, почти торжественным. Горячая вода, мыло с хлоргексидином, стерильная щётка. Я тёрла каждый палец, каждую складку, каждый ноготь, считая про себя до тридцати, как учили на первой же лекции по асептике. От кончиков пальцев до локтей — ни одного пропущенного миллиметра. Когда руки стали хирургически чистыми, я подняла их вверх, удерживая на уровне груди, чтобы вода не стекла с локтей обратно на кисти. Операционная сестра — немолодая, опытная женщина по имени Сема, с которой я познакомилась вчера, — подошла ко мне со стерильным халатом. Я просунула руки в рукава, она завязала тесёмки на спине, а затем подала мне стерильные перчатки. Я натянула их медленно, тщательно, проверяя каждый миллиметр на предмет проколов. Затем поправила маску на лице, кивнула анестезиологу и подошла к операционному столу.
Мой дед лежал передо мной. Ильяс Кылынч. Человек, который когда-то сажал меня на колени и читал мне притчи. Человек, который через час будет полностью зависеть от твёрдости моей руки.
Он был без сознания — анестезиолог, пожилой мужчина с цепким взглядом по имени Рыза-бей, уже ввёл его в глубокий медикаментозный сон. Эндотрахеальная трубка была вставлена в дыхательные пути, аппарат ИВЛ мерно нагнетал воздух в лёгкие. Центральный венозный катетер тянулся от подключичной вены к инфузоматам, которые с тихим жужжанием вводили в кровь анестетики, миорелаксанты и антибиотики. На груди были закреплены электроды кардиомонитора, и на экране пульсировала знакомая кривая — синусовый ритм, ослабленный, с редкими экстрасистолами, но пока ещё стабильный. Фракция выброса, которую я видела на отдельном мониторе ЭХО-КГ, держалась на отметке тридцать четыре процента — критически низко.
Его лицо было спокойным, почти умиротворённым — ни следа той ярости, что горела в его глазах вчера, когда он узнал меня. Грудная клетка, обработанная антисептиком и обложенная стерильными простынями, была готова к разрезу. Я обвела взглядом операционную. Дениз стоял напротив меня, готовый ассистировать. Сезер и Аслан — справа и слева. Сема — у инструментального столика. Рыза-бей — у головы пациента, не сводя глаз с мониторов. Джемиль — в углу, неподвижный, как статуя.
Я сделала глубокий вдох. Выдох. И протянула руку.
— Скальпель.
Сема вложила скальпель в мою раскрытую ладонь. Я почувствовала знакомую, чуть шершавую рукоятку, привычную тяжесть инструмента — того самого, который держала в руках сотни раз до этого. Рука не дрожала. Ни капли. Я склонилась над пациентом, выбрала точку на грудине — ровно по срединной линии, от яремной вырезки до мечевидного отростка, — и сделала первый, точный, выверенный до миллиметра разрез.
Кожа разошлась, обнажая подкожно-жировую клетчатку — желтоватую, пронизанную мелкими кровеносными сосудами. Кровь выступила тёмно-рубиновыми капельками. Дениз тут же промокнул их стерильной салфеткой, открывая мне обзор.
— Коагулятор.
Я взяла электрокоагулятор и начала медленно, методично продвигаться вглубь, прижигая мелкие сосуды на своём пути. Характерный запах прижжённой плоти наполнил воздух — запах, к которому я давно привыкла, который стал неотъемлемой частью моей работы. Электрокоагулятор издавал короткое шипение каждый раз, когда касался кровоточащего сосуда, оставляя после себя крошечный, аккуратный струп. Слой за слоем, сантиметр за сантиметром — подкожная клетчатка, фасция, мышцы. Кровотечение было минимальным — я работала аккуратно, стараясь не повредить ни одного крупного сосуда.
— Ретрактор.
Сезер подал мне ранорасширитель, и я установила его, разводя края разреза в стороны и открывая доступ к грудине. Передо мной лежала кость — широкая, крепкая, белая, — за которой скрывались главные цели сегодняшней операции: аорта, аортальный клапан и сердце.
— Пила.
Операционная сестра подала мне стернотом — электрическую пилу для распиливания грудины. Я включила её, и высокий, пронзительный вой инструмента заполнил операционную. Приставив лезвие к верхнему краю грудины, я начала медленно, аккуратно вести пилу вниз, вдоль срединной линии, чувствуя, как вибрирует инструмент в моих руках, как сопротивление кости сменяется лёгкостью прохождения через губчатое вещество. Характерный треск распиливаемой кости, запах костной пыли, металлический привкус во рту — всё это было до боли знакомо, и ничто из этого не могло выбить меня из состояния сосредоточенного спокойствия. Через минуту грудина была разделена ровно, аккуратно, без осколков.
— Ретрактор для грудины.
Аслан подал мне расширитель. Я установила его между двумя половинками распиленной грудины и начала медленно, осторожно разводить их в стороны, открывая доступ к средостению. Края раны натянулись, и под ними показалась тонкая, полупрозрачная плёнка перикарда — сердечной сумки.
Переднее средостение было заполнено рыхлой жировой тканью, сквозь которую смутно угадывались очертания сердца. Я работала быстро, но без спешки — каждое движение было выверенным, отработанным, доведённым до автоматизма. Дениз, Сезер и Аслан слаженно ассистировали: один промокал кровь, другой подавал инструменты, третий удерживал ретрактор в нужном положении. Мы работали как единый, отлаженный механизм.
— Ножницы.
Я взяла ножницы для рассечения перикарда и сделала аккуратный продольный разрез. Под тонкой оболочкой показалось сердце. Огромное, раздутое, с расширенным левым желудочком — оно билось прямо у меня перед глазами, ритмично сокращаясь и расслабляясь, словно живое существо, попавшее в ловушку. Туда-сюда, туда-сюда. Я видела, как вздувается восходящий отдел аорты — аневризма была видна невооружённым глазом, огромная, угрожающая, пульсирующая в такт сердечным сокращениям. Стенка сосуда была истончена до предела, почти прозрачна, и сквозь неё просвечивала тёмная кровь. Каждое сокращение сердца могло стать последним — стенка могла не выдержать, расслоиться, и тогда пациента было бы уже не спасти.
— Красивое сердце, — тихо произнесла я, и это была констатация факта: сердце, даже больное, даже измученное болезнью, всегда остаётся красивым в своей сложности и совершенстве.
— Давление? — спросила я, не отрывая взгляда от операционного поля.
— Сто пятнадцать на семьдесят. Стабильно, — ответил Рыза-бей.
— Сатурация?
— Девяносто восемь процентов.
— Отлично. Приступаем к канюляции. Дениз, готовь АИК.
Аппарат искусственного кровообращения — сложнейший механизм, который на время операции заменит сердце и лёгкие пациента, — уже был проверен и готов к работе. Перфузиолог, молодой человек по имени Эмре, стоял у аппарата, положив руки на панель управления. Дениз подал мне канюли — тонкие, гибкие трубки, которые нужно ввести в крупные сосуды, чтобы подключить пациента к АИКу.
— Кисетный шов на аорту. Prolene 3-0.
Я наложила кисетный шов на стенку восходящего отдела аорты — чуть выше аневризмы, там, где стенка сосуда была ещё относительно прочной. Затем сделала небольшой надрез скальпелем внутри кисетного шва и ввела артериальную канюлю, соединив её с магистралью АИКа. Затянула кисетный шов, фиксируя канюлю. Теперь, когда аппарат будет включён, насыщенная кислородом кровь будет поступать в организм пациента через эту трубку.
— Кисетный шов на правое предсердие.
Следующая канюля — венозная. Я наложила кисетный шов на ушко правого предсердия, сделала надрез и ввела канюлю. По ней кровь будет оттекать от пациента к АИКу.
— Кардиоплегическая канюля.
Я ввела ещё одну тонкую трубку в корень аорты — через неё будет подаваться кардиоплегический раствор при остановке сердца. Закончив канюляцию, я проверила все соединения, все швы.
— Всё готово. Начинаем искусственное кровообращение.
Эмре запустил АИК. Аппарат загудел, оживая, и кровь пациента устремилась по прозрачным трубкам в оксигенатор. Я следила за показателями на мониторе. Давление стабильно. Сатурация — сто процентов. АИК работал безупречно. Теперь сердце и лёгкие пациента были отключены от кровообращения. Можно было приступать к основному этапу.
— Кардиоплегия.
Я ввела холодный, богатый калием кардиоплегический раствор прямо в коронарные артерии через установленную канюлю. Раствор, охлаждённый до четырёх градусов, хлынул в коронарное русло, заполняя сосуды и достигая сердечной мышцы. Сердце, ещё мгновение назад энергично сокращавшееся, начало замедляться. Сокращения становились всё реже, всё слабее — и наконец остановились совсем. Электрическая активность на мониторе сменилась прямой линией. Сердце замерло в диастоле — полностью расслабленное, неподвижное, холодное. Идеальные условия для работы.
— Сердце остановлено. Начинаю иссечение аневризмы.
Я взяла скальпель и сделала разрез стенки аорты чуть выше аневризматического расширения. Кровь — та, что оставалась в аорте на момент остановки сердца, — выплеснулась наружу и была немедленно отсосана в аспиратор. Разрез за разрезом, я аккуратно отделяла раздутую, истончённую стенку аорты от здоровой ткани вокруг. Аневризма была огромной — не меньше шести сантиметров в диаметре, — и её стенка напоминала старую, изношенную ткань, готовую разорваться от малейшего прикосновения. Я работала предельно осторожно, ювелирно, боясь повредить тонкую, как папиросная бумага, стенку сосуда.
— Ножницы Поттса.
Я взяла изогнутые ножницы и начала аккуратно иссекать поражённый участок аорты, отделяя его от аортального кольца внизу и от здоровой части аорты вверху. Каждый миллиметр, каждый срез был выверен. Дениз, Сезер и Аслан, затаив дыхание, следили за моими руками — они знали, что это самый опасный этап операции. Но мои руки не дрожали. Я отсекла аневризматический мешок и отложила его в лоток, который тут же подставила Сема. Теперь передо мной было аортальное кольцо, которое тоже требовало замены.
— Аортальный клапан.
Я склонилась ниже, всматриваясь в створки аортального клапана. Они были кальцинированы — покрыты твёрдыми, желтоватыми отложениями кальция, которые делали их жёсткими и неподвижными. Именно это и было причиной критической недостаточности: створки не могли полностью смыкаться, пропуская кровь обратно в левый желудочек с каждым сокращением. Я аккуратно, лепесток за лепестком, иссекла все три створки, убирая кальцификаты и очищая аортальное кольцо.
— Измерьте диаметр кольца.
Дениз подал мне калибратор, и я измерила диаметр аортального кольца. Двадцать три миллиметра. Я выбрала соответствующий механический протез — диск из пиролитического углерода, заключённый в титановый корпус, — и начала имплантацию. Нить Prolene 2-0, иглодержатель, и я принялась накладывать швы по окружности аортального кольца. Шов за швом, стежок за стежком — пятнадцать отдельных швов, и каждый из них должен был быть безупречным. Когда последний шов был затянут, я проверила, как створки протеза открываются и закрываются. Движение было плавным, свободным, без заеданий. Отлично.
Джемиль-бей, сидевший в углу, едва слышно выдохнул и пробормотал что-то одобрительное.
— Теперь протез аорты.
Учитывая, что аортальный клапан и восходящая аорта заменяются единым комплексом, я использовала готовый клапаносодержащий кондуит — дакроновую трубку с уже вшитым в неё механическим клапаном. Я примерила кондуит, подогнала его по длине, и начала вшивать в аортальное кольцо и в дистальный конец аорты. Нить Prolene 4-0 — тонкая, прочная, почти невидимая, — и бесконечная серия стежков. Непрерывный обвивной шов, каждый стежок — на одинаковом расстоянии от предыдущего, с одинаковым натяжением. В операционной стояла абсолютная тишина, если не считать ритмичного писка мониторов и жужжания АИКа.
Час проходил за часом. Я не чувствовала усталости — только сосредоточенность, только работу, только движение своих рук. Но я знала: усталость придёт позже, когда операция закончится и уровень адреналина упадёт.
— Проверяем герметичность анастомозов.
Я попросила Эмре временно снизить подачу кардиоплегии и повысить давление в аорте. Кровь устремилась в протез, и я внимательно осмотрела все швы. Ни одного просачивания. Ни одной капли. Герметичность полная.
— Отлично. Теперь — аортокоронарное шунтирование.
На коронарографии был выявлен стеноз передней межжелудочковой артерии — примерно шестьдесят процентов. Я решила, что шунтирование необходимо. Дениз подал мне большой подкожный нерв — отрезок вены, который мы заранее подготовили в качестве шунта, — и я начала вшивать его одним концом в коронарную артерию ниже места стеноза, а другим — в восходящую аорту. Ещё два анастомоза, ещё десятки стежков, ещё полчаса работы. Теперь всё было готово.
Я выпрямилась и обвела взглядом операционное поле. Протез аорты стоял ровно. Клапан работал исправно. Шунт был на месте. Можно было запускать сердце.
— Снимаем зажим с аорты. Прекращаем кардиоплегию. Согреваем пациента.
Эмре начал повышать температуру крови в оксигенаторе. Холодная, почти ледяная кровь, циркулировавшая в пациенте, начала постепенно теплеть. Я видела, как сердце, неподвижно лежавшее в грудной клетке, начинает реагировать на тепло. Сначала — едва заметное подрагивание. Потом — слабое, неуверенное сокращение. Потом — ещё одно, более сильное.
— Дефибриллятор наготове.
Иногда сердце не запускается самостоятельно после остановки, и тогда требуется разряд дефибриллятора. Я взяла в руки электроды, готовая в любой момент применить их. Но сердце моего пациента, видимо, решило, что с него хватит на сегодня испытаний.
Оно дрогнуло. Ещё раз. И вдруг — сократилось. Сильно, уверенно, координированно. На мониторе вспыхнула знакомая кривая — синусовый ритм, ровный, чёткий, прекрасный. Сердце билось. Билось самостоятельно, без помощи аппарата. Билось с новым клапаном в новой аорте, с новым шунтом, качая кровь по сосудам, как ни в чём не бывало.
— Мы сделали это, — тихо сказал Дениз, и в его голосе было столько облегчения, что я невольно улыбнулась под маской.
— Рано радоваться. Проверяем все анастомозы. Гемодинамика стабильная?
— Давление сто на семьдесят. Сатурация — девяносто девять процентов, — ответил Рыза-бей, и я услышала в его голосе ту же радость, что и у Дениза.
— Отлично. Отключаем АИК.
Эмре начал постепенно снижать обороты насоса, уменьшая поток крови через аппарат. Сердце пациента, которому теперь предстояло работать самостоятельно, реагировало на это небольшим учащением ритма — адаптировалось. Когда АИК был полностью отключён, а канюли удалены, я ещё раз проверила все показатели. Давление — сто пятнадцать на семьдесят пять. Ритм — синусовый, восемьдесят два удара в минуту. Сатурация — девяносто девять процентов. Фракция выброса по данным транспищеводной ЭХО-КГ — сорок пять процентов и, кажется, будет расти. Новый протез работал безупречно.
— Дренажи.
Я установила в грудную полость две дренажные трубки, которые будут отводить остатки крови и жидкости в послеоперационном периоде. Затем — грудинные швы. Толстая, прочная стальная проволока, которой я стянула края распиленной грудины. Запах костной пыли, короткий скрежет металла — и грудина была зафиксирована. Теперь — мышечные швы. Кожные швы. Последний узел. Последний срез нити.
Я выпрямилась и отступила от стола.
— Операция завершена. Время?
— Девять часов тридцать четыре минуты, — ответил Дениз, глядя на часы на стене.
Девять с половиной часов непрерывной работы, непрерывной концентрации, непрерывной борьбы за жизнь. Но мы сделали это. Я сделала это. Я провела операцию на сердце человека, который когда-то вычеркнул меня из своей жизни. И операция прошла успешно.
Я стянула перчатки и бросила их в контейнер. Затем стянула маску с лица и впервые за девять с половиной часов вдохнула воздух операционной полной грудью — прохладный, пахнущий антисептиками, но такой долгожданный.
— Сезер, Аслан, переводите пациента в реанимацию. Дениз, спасибо за работу. Рыза-бей, Сема, — я обвела взглядом операционную бригаду, — всем спасибо. Вы блестяще сработали.
Я повернулась, чтобы уйти, и встретилась взглядом с Джемилем. Он поднялся со своего стула — медленно, почти торжественно, — и направился ко мне. Его старые, усталые глаза сияли.
— Мелиса Ханым, — произнёс он, и его низкий, хрипловатый голос дрогнул. — За тридцать лет в этой больнице я видел сотни, тысячи операций. Многие из них были хорошими. Но то, что я увидел сегодня... — он замолчал, подыскивая слова, и его узловатые пальцы легонько сжали моё плечо. — Это была лучшая операция Бенталла, которую я когда-либо наблюдал. Вы — настоящий мастер. И я благодарю Аллаха, что мне довелось поработать с вами в одной операционной.
Я смотрела на него — на этого старого, уставшего хирурга, который когда-то был блестящим специалистом, но ушёл в административную работу, — и чувствовала, как к горлу подступает комок. Не от гордости. От благодарности.
— Спасибо, Джемиль-бей, — ответила я тихо. — Это самая высокая оценка, которую я могла получить.
Я вышла из операционной в предбанник и прислонилась спиной к прохладной кафельной стене. Ноги гудели. Спина ныла. Руки, только что державшие человеческое сердце в прямом смысле слова, дрожали — теперь, когда адреналин начал отступать, тело брало своё. Но внутри меня пело что-то невероятное, эйфорическое. Я сделала это. Я спасла жизнь человеку, который когда-то меня предал. Я доказала — прежде всего самой себе, — что я настоящий профессионал. И теперь я могу вернуться домой. К своему сыну. К своей настоящей жизни.
Я стянула хирургическую шапочку, и мои волосы рассыпались по плечам. Сняла халат, бросила его в корзину для грязного белья. Подошла к раковине, умылась холодной водой, смывая с лица остатки напряжения. Посмотрела на себя в зеркало. Уставшая, но довольная. Счастливая — да, именно счастливая — женщина, которая только что провела лучшую операцию в своей жизни.
Теперь оставалось только дождаться, пока пациента переведут из реанимации. И тогда — обратно в Анкару. К Эфе. К моему маленькому мужчине, который ждал меня и который, как я знала, уже, наверное, сто раз спросил у тёти Зейнеп: «А когда мама вернётся?»
— Скоро, сынок, — прошептала я своему отражению. — Очень скоро. Мама возвращается.
Глава 11 Явуз
Девять с половиной часов.
Мы просидели в этом прокуренном страхом коридоре девять с половиной часов, и время превратилось в пытку. Каждая минута растягивалась до бесконечности, каждая секунда отдавалась в висках глухим, пульсирующим стуком. Стрелки часов ползли по циферблату с издевательской медлительностью: шесть утра сменилось восемью, восемь перетекло в полдень, полдень растворился в двух часах дня. Солнце успело подняться над Стамбулом, залить ярким светом больничные окна и начать неумолимый спуск к закату, окрашивая коридор в янтарные тона. А мы всё сидели — на жёстких скамьях, на подоконниках, на принесённых из палат стульях, — и ждали.
Ждали, когда закроются эти проклятые двери операционного блока. Ждали, когда кто-нибудь выйдет и скажет: жив дед или нет. Ждали, когда женщина, которую я когда-то любил больше жизни, а теперь презирал всей душой, закончит свою работу.
Весь коридор был забит роднёй. Казалось, весь Стамбул собрался здесь — от глубоких стариков до перепуганных матерей с младенцами на руках. Все хотели быть рядом. Все хотели поддерживать друг друга. Все хотели засвидетельствовать — пусть даже издалека, — как решается судьба главы семьи Кылынч.
Мои родители приехали ещё вчера вечером, почти сразу после того, как я рассказал им, кто будет оперировать деда. Отец, Омер Аслан, держался с каменным спокойствием — привычная маска хирурга, который повидал сотни смертей и сотни чудесных спасений. Но я знал его достаточно хорошо, чтобы заметить то, что скрывалось под этой маской. Лёгкое напряжение в уголках губ. Морщинку на переносице. Пальцы, слишком часто перебирающие чётки. Он волновался не меньше любого из нас. Просто умел это скрывать.
Мать, Айше, сидела рядом с ним, вцепившись в его локоть, и её глаза были красными от невыплаканных слёз. Она никогда особо не жаловала деда — слишком суровым и властным он ей казался. Но сейчас, когда его жизнь висела на волоске, она забыла все обиды и молилась — тихо, истово, с той отчаянной верой, которая появляется у людей только перед лицом большой беды.
Вчера, когда я сообщил отцу, кем стала Мелиса, он долго молчал. Сидел, уставившись в одну точку на стене, и молчал. А потом сказал — тихо, почти шёпотом, но с таким весом в голосе, что я запомнил каждое слово:
— Мелиса Эроглу... Ученица Коркмаза. Она провела ту самую пересадку сердца три года назад. Вся Турция об этом говорила. Молодец девочка, многого добилась одна. Без связей, без протекции, просто упорством и талантом.
Я тогда не нашёлся, что ответить. Слишком противоречивые чувства боролись во мне. С одной стороны — профессиональное уважение, которое невольно внушал отец своим тоном. С другой — глухая, животная ярость от того, что эта женщина, совершившая столько зла, посмела не просто выжить, а преуспеть. Возвыситься. Стать кем-то значительным. И ещё — смутное, неприятное чувство, похожее на... неужели стыд? Нет. Не может быть. Мне не за что стыдиться. Я защищал свою жену. Я защищал невинную жертву от жестокого монстра. Я поступил правильно.
Правильно.
Я повторял это себе как мантру, но слова отца всё равно царапали изнутри.
Сегодня было не до старых обид. Сегодня на кону стояла жизнь. Но прошлое не отпускало — оно сидело в затылке, дышало в спину, шептало свои проклятия.
Моя бабушка — Лейла Ханым, родная мать моего отца, — приехала утром. Она вошла в коридор тихо, неслышно, опираясь на трость из чёрного дерева, но её появление почувствовали все. Что-то изменилось в воздухе — стало плотнее, напряжённее. Она не задала ни одного вопроса. Не спросила, кто оперирует. Не потребовала объяснений. Просто села на скамью у стены, выпрямила свою сухую, сгорбленную спину и замерла, глядя на дверь операционной немигающим, пронзительным взглядом.
Я с детства боялся этого взгляда. Боялся, потому что бабушка всегда видела людей насквозь. И она всегда, с самого первого дня, невзлюбила Селин. Не объясняла почему. Просто смотрела на неё тем самым ледяным, оценивающим взглядом и иногда бросала короткие, рубленые фразы, от которых у моей жены опускались руки. «Слишком сладкая улыбка». «Глаза бегают». «Печаль в её историях какая-то... театральная». Я тогда злился на бабушку, думал, что она просто старая и придирчивая. Что она не понимает, через что прошла Селин. Что она не видит той боли, которую я видел в глазах своей жены.
Когда я подошёл к ней, чтобы поздороваться, она взяла моё лицо в свои ладони — внезапно тёплые и сильные, несмотря на возраст, — и сказала:
— Ты, Явуз, молись сейчас. Молись, чтобы Аллах открыл тебе глаза. Потому что слепота — страшная болезнь. И лечат её не в клиниках.
Она не уточнила, о какой слепоте говорит. Это и не требовалось.
Я кивнул и отошёл, чувствуя, как внутри закипает глухое раздражение. Бабушка всегда ставила Мелису выше Селин. Всегда. Даже после того, что Мелиса сделала. Даже после того, как я рассказал ей о синяках на руках Селин, о той страшной ночи, о справке из больницы. Бабушка выслушала меня молча, не перебивая, а потом сказала: «Расскажи мне всё это ещё раз, но медленнее. И смотри мне в глаза, когда говоришь». Я рассказывал. Смотрел в глаза. И чувствовал, как её взгляд становится всё тяжелее, всё холоднее, всё непроницаемее. А когда я закончил, она покачала головой и произнесла: «Ты веришь в сказки, внук. Смотри, как бы они не обернулись кошмаром».
Я тогда не понял. Решил, что бабушка просто старая и упрямая. Что она не хочет признавать очевидное. Но сейчас, сидя в этом коридоре, я вдруг вспомнил те слова. И мне стало не по себе.
Селин сидела рядом со мной, вжавшись в моё плечо так, словно хотела слиться со мной в одно целое. Её пальцы, холодные и влажные, судорожно сжимали мою руку — до хруста, до боли, до побелевших костяшек. Она не плакала. Не шептала молитв. Не просила у Аллаха чуда. Она просто сидела, глядя в пустоту, и дышала — прерывисто, поверхностно, словно боялась сделать лишний глоток воздуха.
Я знал, что происходит у неё внутри. Не просто страх за деда. Глубже. Темнее. Она боялась Мелисы. Боялась той, кто превратил её детство в ад. Той, кто избивал её, унижал, травил. Той, кто в конце концов наняла того подонка, чтобы он сделал с ней то, о чём она до сих пор не могла говорить без слёз. Боялась, что её мучительница сейчас находится в одной операционной с беспомощным телом. И что она может сделать с ним всё что угодно — и никто не сможет это предотвратить.
Я сжал её руку в ответ, стараясь передать ей свою уверенность. Но внутри меня самого уверенности не было. Ни капли.
Бабушка Фатьма, родная бабушка Селин по матери, с самого утра не закрывала рта. Сидя на скамье напротив, она раскачивалась вперёд-назад и нагнетала обстановку громкими, визгливыми причитаниями:



