Повесть о русском учителе

- -
- 100%
- +
«...Вечер был; сверкали звёзды;
На дворе мороз трещал;
Шёл по улице малютка —
Посинел и весь дрожал.
— Боже! — говорил малютка, —
Я прозяб и есть хочу;
Кто ж согреет и накормит,
Боже добрый, сироту?
Шла дорогой той старушка —
Услыхала сироту;
Приютила и согрела
И поесть дала ему;
Положила спать в постельку.
— Как тепло! — промолвил он.
Запер глазки… улыбнулся…
И заснул… спокойный сон!
Бог и птичку в поле кормит,
И кропит росой цветок,
Бесприютного сиротку
Также не оставит Бог!..»
То было страшное время. Голод и эпидемии косили людей без разбора — сёла и деревни вымирали целыми общинами. Вчера ещё полные жизни, сегодня они стояли одинокие, словно призраки прошлого. Поля, недавно золотившиеся колосьями, теперь чернели пустыми, заброшенными пространствами. Ветер гонял по ним сухую траву и обрывки соломы, свистел в опустевших амбарах, где когда‑то хранился урожай. Кое‑где ещё виднелись забытые снопы — они стояли, как скорбные памятники былому изобилию, постепенно рассыпаясь в прах.
Дороги, некогда оживлённые, заросли высоким бурьяном и колючим чертополохом. Тропы, по которым ходили люди, теперь угадывались лишь по едва заметным изгибам земли, поросшим мхом и дикими травами. Колеи, выбитые колёсами телег, заполнялись дождевой водой, превращаясь в мелкие болотца, где квакали лягушки — единственные обитатели этих мест.
В избах всё чаще слышались плачи по ушедшим. То был не громкий, отчаянный вой — нет, чаще всего это были тихие, надрывные всхлипы, перемежающиеся шёпотом молитв. Иногда из‑за плотно закрытых ставен доносилось протяжное, монотонное причитание — старая знахарка или плакальщица вела свой скорбный обряд.
Это было время, когда сама земля, казалось, отвернулась от людей. Земля Поволжья, некогда щедрая и плодородная, словно иссякла, опустошённая бедствиями и лишениями. Её тёмные, жирные почвы, дававшие обильные урожаи, теперь казались сухими и безжизненными. Даже трава росла тут скудно, клочьями, будто сама природа утратила волю к жизни. Реки обмелели, их мутные воды несли запах тины и разложения. В воздухе висел тяжёлый дух запустения — смесь сырости, гнили и едва уловимого запаха дыма от давно погасших очагов.
По вечерам над равниной стелился туман — густой, молочный, он скрывал очертания домов и деревьев, делая мир призрачным и нереальным. В этом тумане то и дело мерещились тени — то ли блуждающие души, то ли просто игра воображения измученных людей. И только звёзды, холодные и далёкие, равнодушно смотрели вниз, на эту землю, забытую счастьем.
*****
Село Алексеевка Полянской волости Рамзайского уезда Пензенской губернии навсегда останется в моей памяти — с тех самых пор, как мне исполнилось шесть лет. Для нашей семьи оно стало не просто местом на карте, а настоящим районом спасения, последним оплотом перед лицом неизбежной голодной смерти в тяжёлые двадцатые годы.
Алексеевка, спрятавшаяся в глубине пензенских лесов, казалась затерянным миром. Удалённость от больших дорог и крупных городов, глухие чащи вокруг — всё это как будто оберегало деревню от самых страшных ударов судьбы. Здесь ещё теплилась жизнь: дымили трубы, слышался скрип колодезных журавлей, а на околицах паслись немногочисленные коровы — драгоценное богатство тех лет. Когда мы впервые увидели деревянные избы, утопающие в зелени вековых елей, когда вдохнули запах печного дыма и свежескошенной травы, сердце дрогнуло от облегчения. Мы понимали: здесь есть шанс выжить. В этом тихом уголке, вдали от бедствий, охвативших Поволжье, мы нашли то, чего уже не надеялись обрести, — надежду. Но радость в эти тяжёлые годы в очередной раз не могла длиться долго. Она тут же сменилась страшным горем...
На севере от села, на пригорке — словно специально возведённом самой природой постаменте, — раскинулась живописная роща. Она будто парила над округой, отделяя мир живых от чего‑то более вечного и безмолвного. В ней особенно выделялись стройные белые берёзы — точно невесты в кружевных платьях, застывшие в ожидании неведомого праздника. Их стволы, испещрённые чёрными штрихами, сияли в полуденном свете, а тонкие ветви покачивались на ветру с какой‑то почти человеческой грацией. Казалось, деревья перешёптываются о чём‑то своём, вековом — то ли вспоминают минувшие весны, то ли шепчут слова утешения тем, кто приходит сюда с болью в сердце.
Лёгкий ветерок пробегал по кронам, и листья, отливающие серебром, звенели, словно крошечные колокольчики. В тени берёз земля была укрыта мягким ковром из опавшей листвы и первых весенних цветов — незабудок и медуницы. Где‑то в вышине перекликались птицы, а воздух наполнял тонкий, едва уловимый аромат берёзовой коры и влажной земли.
Именно здесь, под сенью этих молчаливых свидетельниц времени, через несколько дней была похоронена сестра моя, Поля… Я, не ко времени повзрослевший шестилетка, стоял у свежей могилы, вместе с рыдающей матерью, моими братьями и сёстрами, которых становилось всё меньше, смотрел на берёзы и думал: может, душа её теперь стала одной из них? Может, это её голос я слышу в шелесте листьев, её дыхание — в лёгком дуновении ветра? Ветви склонялись над холмиком земли, будто хотели укрыть его от невзгод, а солнечный луч, пробившийся сквозь крону, лёг на цветы, оставленные у подножия, как благословение. Берёзы, эти вечные невесты весны, словно обещали: память останется — такая же чистая, светлая и неувядающая, как их белоснежные стволы. От навалившихся бед и страданий я уже не чувствовал себя ребёнком. Как сейчас помню свои мысли, они уже тогда были взрослыми...
В то же время пензенские кладбища принимали в свои недра всё новых и новых жертв — самарских и саратовских переселенцев, измученных голодом. Они стали жертвами последствий империалистической войны, разрухи и всеобщего обнищания, охватившего страну. Многие так и не смогли пережить эти тяжёлые годы, оставив после себя лишь скромные холмики земли да покосившиеся кресты.
Но для нас в Алексеевке Полянской волости Пензенской губернии началась пусть и непростая, но всё же новая, оседлая жизнь. Поначалу мы нашли приют у нашего спасителя, зажиточного доброго дяди, Михаила — человека в селе известного и состоятельного. Однако долго прожить у него нам не довелось. Его сварливая жена всё чаще устраивала скандальные сцены: громко бранилась, топала ногами, упрекала нас в том, что мы — лишняя обуза и дармоеды.
«Да кому нужна такая прибавка к едокам в доме?» — шипела она, бросая на нас недовольные взгляды.
К чести дяди Михаила, он не стал выгонять нас на улицу. Несмотря на давление жены, он помог найти другое пристанище — перевёз нас квартироваться к бедной одинокой женщине. Её ветхая избушка стояла на окраине села: крыша покосилась, ставни скрипели на ветру, а надворная постройка и вовсе едва держалась, готовая вот-вот рухнуть. Но даже в таком жилище было главное — крыша над головой и тепло печи, которое дарило ощущение хоть какой-то стабильности в этом неустроенном мире.
Глава 7
Жизнь у Сныкалки
Мы переступили порог этого дома с благодарностью. Пусть он был беден и стар, но здесь нас не гнали прочь, не смотрели с презрением. И это уже было счастьем — знать, что сегодня мы не останемся на улице.
За плетнём, окружавшим двор, виднелась небольшая изба — низенькая, с покосившейся крышей и крошечными окошками, словно прищуренными от времени. Рядом притулились хозяйственные постройки: сарай с прохудившейся крышей, хлев и колодец с журавлём, жалобно скрипевшим на ветру.
Хозяйку все в деревне звали не по фамилии, а по кличке — Сныкалка. Прозвище это прилипло к ней из-за её приговорки: «сны». Что ни скажет, всюду это «сны» вылезало, слово-паразит. Речь её звучала тепло и просто, по-свойски, но необычно из-за этого «сны», невесть как прилепившегося к ней:
— Сны, кума, сны заходи ко мне, сны горячую картошечку есть будем! Сны после вместе чулки вязать сядем, да сны про житьё-бытьё потолкуем…
Что не беднее - то добрее, так говорят в народе. Вот и со Сныкалкой также. Она поначалу казалась настоящей доброй душой. На всю зиму устроила нас на квартиру — приютила, обогрела, поделилась тем малым, что имела. В её доме мы наконец почувствовали себя в безопасности: по вечерам сидели у русской печи, слушая, как потрескивают дрова, а стены избы отдавали накопленное за день тепло.
Картошка стала нашей основной пищей. Каждый день на столе была то отварная, то печёная, то в виде похлёбки с щепоткой крупы. Иногда хозяйка делилась с нами последними ломтиками ржаного хлеба — по крошке на брата, но даже эти малые порции казались нам настоящим угощением после долгих дней голода.
Весной мы немного окрепли. К тому времени общими усилиями собрали небольшой запас: приобрели пятьдесят пудов картошки и мешок пшена. Их мы выменяли на нашу гнедую лошадку да старенький фургон, переживший дальнюю дорогу. Именно они когда‑то помогли нам преодолеть огромное расстояние, приведшее нас из Поволжья в Пензенскую губернию, а теперь помогли нам выжить второй раз. Правда, увы, не всем… Эти скромные запасы стали для нас настоящим богатством — они давали надежду, что следующая зима не застанет нас врасплох. Но вот постепенно и они подошли к концу, и снова нам пришлось думать о том, как выжить…
Однажды вечером, когда за окном уже сгущались сумерки, а в печи весело потрескивали дрова, мать тихо сказала мне:
— Глянь‑ка, Петька, как тепло у неё тут. Словно и не война кругом, не голод…
— Да, — кивнул я, протягивая замёрзшие руки к огню. — В жизни не думал, что простая изба может так согревать.
Сныкалка, невысокая женщина с добрыми, чуть усталыми глазами, поставила на стол дымящуюся миску с картошкой.
— Сны ешьте, детки, ешьте, — улыбнулась она. — Сны картошка — она и сытная, и простая.
— Спасибо вам, — мать поклонилась старой женщине. — Не знаю, что бы мы без вас делали…
— Сны полно, полно, — замахала руками Сныкалка. — Какие сны слова? В такое время друг друга сны поддерживать надо. Что имею — тем сны и делюсь.
*****
Но время шло. Однажды Сныкалка, пересчитав скудные запасы в последнем мешке, вздохнула:
— Сны запасы‑то наши уж на исходе…
Мы переглянулись. В глазах каждого читался страх — глухой, тяжёлый, удушающий, будто камень, положенный на грудь. Опять мы встали перед необходимостью как‑то добывать себе пропитание. Снова начиналась борьба за каждый кусок хлеба.
— Что же теперь делать? — спросили мы мать, кутающуюся в ветхую шаль.
— Пойдём по миру. Другого выхода нет. Будем просить милостыню у добрых людей, где сможем, – отвечала она.
Так и вышло. Чтобы хоть как‑то прокормиться, мы ходили от двора к двору, от села к селу, просили подаяния. Стояли у ворот, склоняли головы перед теми, у кого ещё оставались запасы, благодарили за краюшку хлеба или миску горячей луковой похлёбки.
На нас были лохмотья — жалкие остатки прежней одежды. Драная одежонка едва прикрывала плечи, стоптанные валенки пропускали холод, порванная шапка едва держалась на голове, а рваное бельё кое‑как защищало от непогоды исхудалые тела. Мы мерзли, голодали, но шли дальше. От бедности и отсутствия каких‑либо средств мы стали точь‑в‑точь походить на персонажей ночлежки горьковского «На дне». Те же тени вместо людей, те же потухшие глаза, тот же вечный вопрос: «Что дальше?»
Как‑то раз, уже под вечер, мы остановились у околицы очередного села. Мать опустилась на завалинку, закрыла лицо руками.
— Не могу больше, — прошептала она. — Сил нет…
— Надо идти, мама! — обняли её мы. — Вон, видишь дом на пригорке? Попробуем там. Может, сердце у людей не очерствело.
Ночлег в ту новую алексеевскую зиму мы находили где придётся: в заброшенных сараях, под навесами, в стогах сена, если везло. Иногда пускали на ночь добрые хозяева — за работу или просто из жалости. Но изба Сныкалки так и оставалась настоящим спасением.
Когда становилось совсем невмоготу, мы возвращались к ней. Она никогда не упрекала, не напоминала о долгах.
— Сны заходите, заходите, — говорила, распахивая дверь. — Печка сны топится, чем сны богаты — на столе. Отдохнёте хоть.
В её избе пахло коровой, печёной картошкой и дымом. Стены, обшитые старыми досками, хранили тепло, а на полу лежал домотканый половик — грубый, но такой родной. Мы садились у печи, протягивали к огню закоченевшие руки и чувствовали, как жизнь понемногу возвращается в онемевшие пальцы.
— Спасибо вам, — шептала мать, едва сдерживая слёзы. — Вы нас спасаете…
— Пустое, сны, — отмахивалась Сныкалка. — Сны в беде друг друга держать надо. А вы уже свои, сны, родные.
Согретые не только печным теплом, но и человеческой добротой, мы мечтали о том, как переживём эту зиму, а там, даст Бог, и весна придёт.
Зимними вечерами хозяйка вводила в избу корову — накормить серым месивом, напоить тёплой водой и оставить переночевать в тепле. Горела лучина, бросая трепещущий свет на бревенчатые стены, рисуя на них причудливые тени. Корова, устроившись рядом с лавкой и заняв почти полкомнаты, жевала сено, время от времени шумно и печально вздыхая, будто думала о чём‑то своём, коровьем.
Мы сидели вокруг печи, где на чугунке томилась картошка, источая уютный, обволакивающий запах. В воздухе витал густой, многослойный аромат: дым от лучины, сладковатая прель сена и терпкий дух коровьего помёта — запах, который уже стал для нас привычным, почти родным.
*****
Нас было четверо: Ванька, Ленька и Андрюшка, да ещё я, Петька, — самый младший, вечно чумазый и завшивевший. Грязные, измученные, мы по очереди чесали друг другу спины, пытаясь избавиться от зуда паразитов. Руки двигались машинально, привычно, а глаза уже слипались.
— Слушайте, — вдруг оживлялся Ванька, усаживаясь поудобнее у печи. — А я вам сейчас расскажу, как сыщик Иван Иванович разоблачил банду конокрадов!
Ванька был нашим сказочником. Он сочинял бесконечные истории — в основном вымышленные детективы, смачно сдобренные ароматом коровьего помёта и мерным жеванием жвачки нашей рогатой скотинки.
— Значит, так, — начинал он, и голос его становился таинственным. — В ту ночь, когда луна была круглой, как пятак, а туман стелился по земле, словно парное молоко…
Ленька вытягивал шею, Андрюшка переставал чесаться, а я, прижавшись к тёплому боку печи, слушал, затаив дыхание. Ванька мастерски плел свои истории: там были погони по тёмным улицам, потайные сундуки с золотом, коварные злодеи и, конечно, победа добра.
— …И тут сыщик достаёт револьвер, — шептал Ванька, понижая голос до шёпота, — и говорит: «Руки вверх, господа хорошие!»
Мы замирали, забыв о вшах, о холоде и голоде. На несколько минут мы становились не грязными беспризорниками, а отважными сыщиками, благородными разбойниками, спасителями принцесс.
Уставшие и измученные, мы засыпали на жёстких лавках, укутавшись в лохмотья. Неважно, хорошо ли мы поели или вовсе остались голодными, — сон всё равно настигал нас, словно спасительное забвение. Мы спали, укутавшись в ветхие дерюжки. Вши и клопы атаковали нас, но усталость брала своё. Сквозь дремоту я слышал, как корова снова вздыхает, как потрескивает лучина, как Ванька бормочет что-то даже во сне.
Хозяйка, потушив огонь, крестила нас по очереди:
— Сны спите, детки. Сны Бог милостив.
Несмотря на грязь и тесноту, эти вечера становились для нас островком тепла и уюта. Зима тянулась бесконечно долго, но постепенно её хватка ослабевала: весна 1921 года медленно вступала в свои права.
*****
Однако, не успела ещё пробиться первая травка, прежде чем первые робкие проталины успели появиться на снегу, нас ждало новое испытание. Неожиданно Сныкалка выдворила нас из своей ночлежки. Причина оказалась банальной и жестокой: хозяйка, доведённая до отчаяния нуждой и обидами, решила, что мы — непосильная ноша. Терпение оказалось не бесконечным, и ей пришлось выдворить нас по выдуманной причине.
В тот роковой день Алёша (Ленька), спросонья сходил в сенях по малой нужде не в лоханку, а в кадушку, в которой хранилось немного сала, которая, как назло, стояла рядом. Хозяйка заметила это. Её лицо исказилось от гнева, голос зазвучал резко и беспощадно. Такой Сныкалку мы ещё никогда в жизни не видели. Она обрушилась на мать и на нас с потоком упрёков, размахивая руками и потрясая кулаками:
— Да как вы сны смеете?! — кричала она, задыхаясь от ярости. — Я сны вас приютила, обогрела, а вы еду поганите? Сны неблагодарные! Сны вон из моего дома, сейчас же!
Мы стояли, оцепенев от страха и стыда. В её словах была доля правды — мы действительно осквернили святое – еду... Но сделали это не из злого умысла, а по неосторожности.
— Сны, Макаровна! Сны Ленька, сын твой, в кадушку напрудил! — продолжала крик Сныкалка. — Сны бесстыдник, сны сукин сын! Сны уходите отсюда, куда глаза глядят! И не надо плакать сны!
Глава 8
Нищета и скитания. Жизнь на чердаке.
Быстро собрав свои скудные пожитки, мы вышли за порог. В очередной раз мы оказались бездомными. Весенний ветер, ещё холодный и колючий, хлестнул нас по лицам. Впереди ждала неизвестность, а за спиной — дверь, которая только что закрылась для нас навсегда. Мы сели на завалинке неподалёку, под первыми лучами весеннего солнца. Воздух уже нёс в себе обещание тепла, но по утрам земля ещё сковывалась тонким ледком, а дыхание вырывалось белыми клубами.
— Куда уходить, мама? — повторил я вопрос, который мучил нас всех. — Куда? И кто нам здесь рад?
Нас нигде не пускали на ночлег. Мы бродили по деревням, разбившись на маленькие группки — я, Ванька, Ленька и Андрейка. В тех краях люди жили тяжело, но у каждой хаты виднелись небольшие летние сарайчики с чердаками, которые местные называли «светёлками».
— Тай я в хату ни пиду, — говорили они на украинский манер, — пиду в светёлку!
Эти слова звучали почти как шутка, издевательство — на Украине «светёлками» обычно называли уютные горницы, а не холодные чердаки, где нам приходилось искать приют. Но выбора не было.
Вот в такую «светёлку», один мужик, по фамилии Кузнецов, согласился пустить нас на чердак. Он слыл в селе «зубным лекарем» — не настоящим врачом, конечно, а «шептуном», тем, кто умел заговаривать зубную боль и давал советы, какие травы прикладывать. Говорили, что он даже удалял зубы щипцами, доставшимися ему от какого-то фельдшера.
Но пустил нас «шептун» Кузнецов не просто так. Чтобы он разрешил разместиться нам на своём чердаке, нашему брату Ивану, которому только исполнилось семнадцать лет, пришлось жениться на дочке Кузнецова, Машке, которую никто не брал в жёны.
История эта имела печальный финал и чуть было не закончилась для Вани трагически, когда Машкина сущность всплыла на поверхность. Но выбора на тот момент не было, и, чтобы спасти своих близких, Иван вынужденно пошёл на этот шаг, о чём потом много раз пожалел. Об этих событиях подробно я расскажу позже.
Сейчас с ужасом я вспоминаю, какая нищета и темнота царили в русской деревне! В каких нечеловеческих условиях приходилось жить детям! Чердак оказался тесным и пыльным, но там хотя бы не дуло со всех сторон. Мы расстелили на полу старые мешки, набросали соломы и улеглись вплотную друг к другу, чтобы согреться. По вечерам пьяный Кузнецов, зубодёр и «чародей», иногда поднимался к нам. Садился на ступеньку, закуривал самокрутку и начинал несвязно рассказывать истории — про нечистую силу, про клады, зарытые в старых курганах, про далёкие города, где, говорят, люди не знают голода.
Мы слушали, затаив дыхание. В воображении вставали картины: широкие улицы, магазины с полками, ломящимися от хлеба, дети, играющие без страха остаться голодными… А потом он уходил, и мы снова оставались одни в темноте и холоде, голодные и никому не нужные.
Постепенно пришло тепло. Солнце пробивалось сквозь щели в крыше, согревало наши лица, и мы снова вставали — чтобы искать еду и помогать по хозяйству за кусок хлеба. Еще немного, и настало лето 1921 года. После долгих месяцев голода и скитаний жизнь понемногу налаживалась. Гордей Кузнецов, наш благодетель и новый «родственник», выделил нам участок земли — небольшой, но плодородный, где мы могли сажать овощи и надеяться на урожай.
Почти уже взрослые, Иван, Алексей и Дуняша взялись помогать местным крестьянам‑середнякам в хозяйстве. С рассвета до заката они пахали землю, косили траву, ухаживали за скотом.
— Эх, спина-то ноет, — вздыхал Алексей, вытирая пот со лба после очередной борозды.
— Зато пожрать будет чего, — бодро отвечал Иван, похлопывая брата по плечу. — Хозяйка сегодня обещала нам дать горячей похлёбки.
За работу им платили едой — иногда миской дымящейся похлёбки, иногда парой печёных картофелин, но и это было настоящим спасением.
Мы же, дети помладше, втроём — я, Андрей и Нюра — чтобы хоть что-то найти съестного, часто уходили «пастись» в лес. Ранним утром, когда роса ещё блестела на траве, мы шагали по узкой тропе под сенью высоких сосен. Воздух здесь был густой, хвойный, напоённый ароматами смолы.
— Смотрите, земляника! — радостно вскрикивала Нюра, указывая на алые бусины среди зелёных листьев.
Ягоды мы ели сразу — сладкие, пахнущие солнцем, они таяли во рту, даря краткий миг наслаждения. Грибы же аккуратно срезали ножиком и складывали в корзины: подосиновики с бархатистыми шляпками, крепкие подберёзовики, рыжики с волнистыми краями.
— Эти — на сушку, — деловито распоряжался Андрей, перебирая добычу. — Нанижем на нитки, развесим под крышей сарая. Зимой в похлёбку пойдут — вкус дадут да силы.
Со временем Иван с Алексеем и ещё несколько ребят постарше нашли другой способ прокормиться. Они теперь работали на богатых хозяев — кололи дрова, чистили хлева, таскали воду из колодца. Иван распределял задания:
— Ну что, парни, сегодня по пять вёдер на брата, — командовал он. — За это Трофим обещал по горсти крупы каждому.
Иногда им платили деньгами, но чаще — по-прежнему продуктами: куском ржаного хлеба, горстью крупы или той же картошкой. Эти крохи они бережно складывали в общий котёл.
— Всё в общую кучу, — напоминал Иван, выкладывая на стол свои трофеи. — Каждый знает, что нам надо много готовиться, чтобы пережить грядущую зиму.
Мама тем временем устроилась прачкой у одной зажиточной семьи. Каждое утро она уходила к их дому с корзиной грязного белья. Стирала в горячей воде, тёрла щёлоком до красных, потрескавшихся рук, полоскала в студёной речке.
Как‑то вечером, когда мы собрались у печи, Нюра робко спросила:
— Мам, а может, не надо так много работать? Руки-то совсем…
Мама улыбнулась, погладила её по голове:
— Ничего, доченька. Руки заживут, главное, что мы теперь хотя бы не голодаем. Видите, какой хлеб сегодня на столе? И похлёбка густая будет.
Вечером, когда все собирались на чердаке «светёлки» у Гордея Кузнецова, мы делили добычу. Зима придёт быстро, надо к ней готовиться.
С разрешения «лекаря» Кузнецова, мужской пол нашей семьи ближе к новым холодам, перебрался в его баню, в «светёлке» стало совсем невыносимо. Из неё мы соорудили себе жилище: укрепили стены, заделали щели мхом, переделали отопление из «чёрного» в «белое» - поставили дымоход. Дым теперь выходил не через крышу — это было опасно, — а через небольшое отверстие в стене, выведенное наружу. Так было надёжнее и теплее. Внутри мы постелили на лавки что смогли, повесили на стену самодельный фонарь. Получилась скромная, но своя крыша над головой — место, где можно было согреться. Мама с дочками, которые уже повзрослели, пристроилась отдельно, в крохотной съёмной квартирке.
Вечерами, когда работа была закончена, мы все собирались в бане Гордея у самодельной печи. В такие минуты казалось, что самое страшное позади. Мы радовались малому: корке хлеба, чашке чая, улыбке друг друга. Впереди нас ждали новые испытания, но в такие минуты, собираясь остатками нашей семьи мы чувствовали себя почти счастливыми — потому что были живы и вместе.
Из нашей бани смотрело одно подслеповатое окошечко с маленьким подоконником — словно глаз, уставший глядеть на мир. На него добрые люди клали милостыню, обычно ближе к утру: стукнут тихонько в раму — и уйдут, не дожидаясь благодарности. Была в те тяжёлые времена в пензенских сёлах такая традиция — молчаливый договор милосердия между теми, кто мог поделиться крохой, и теми, кого эта кроха могла спасти.
Частички помощи, жалкие подаяния — ломтик хлеба, горсть крупы, варёная картофелина — порой спасали жизни. Мы с Андрюшкой часто проверяли подоконник на рассвете:
— Смотри, — шептал Андрюха, осторожно поднимая тряпицу, — хлеб! И даже кусочек лука!
— Слава Богу, — говорил я. — Сегодня будем сыты.
То было страшное время. Голод, словно хищный зверь, терзал округу. Поволжские переселенцы, измученные лишениями, порой сбивались в голодные стаи и отправлялись на поиски пропитания — не всегда законными путями. Случалось, что в порыве безысходности они совершали грабежи, а порой и убийства. И даже такая милосердная пензенская традиция — оставлять милостыню на подоконниках — использовалась лихими людьми, доведёнными до крайней черты.



