Повесть о русском учителе

- -
- 100%
- +
Глава 9
Смерть и голод
На окраине села, у самого леса, стояла ветхая изба одинокой монашки Антонины. Жила она молитвой да подаянием: добрые люди оставляли на её подоконнике хлеб и картошку. Антонина была одинокой и верила, что зло не коснётся того, кто живёт по совести с Богом.
— Господь упасёт, — шептала она, крестясь на образа.
Но в ту ночь Господь, казалось, отвернулся от неё. Было уже за полночь. Туман окутал село, заглушая звуки. В избе Антонины горела лампада, отбрасывая дрожащие тени на стены. Монашка молилась перед сном, когда вдруг…
- Тук-тук-тук, – услышала она тихий, осторожный стук в окно.
Монахиня улыбнулась.
— Благодарствую, добрые люди, — прошептала она и, накинув платок, подошла к окну.
Она не заподозрила ничего дурного — привыкла к этой ночной щедрости. Распахнула ставню, потянулась за ломтём хлеба, оставленным на подоконнике… И в тот же миг чья‑то грубая рука зажала ей рот, а вторая — рванула внутрь. В избу ворвались трое. Лица скрыты тряпьём, в глазах — отчаяние и что‑то ещё, более страшное: голод, превративший людей в зверей.
— Где деньги? — хрипло выдохнул один, толкая Антонину к стене.
— Нет у меня денег, — простонала она. — Только хлеба чёрного краюха, вот берите…
— Врёшь! — второй ударил её кулаком.
Монашка упала на колени, схватилась за живот.
— Пощадите… — прошептала она. — Ироды, Господа побойтесь…
Но они не слушали. Опрокинули стол, вытряхнули сундук, перевернули иконы. В поисках несуществующих сокровищ крушили всё подряд.
— Ничего нет, — прошипел третий, топча ногами рассыпавшиеся крошки крупы. — Старая ведьма нас обманула!
— Или спрятала, — оскалился первый. — Надо заставить её сказать.
Они связали её верёвкой, примотали к стулу. Допрашивали. Били. Антонина молчала, только шептала молитвы.
— Не хочет говорить, — прохрипел один. — Значит, пусть молчит навсегда.
Нож блеснул в свете лампады.
Наутро сосед, старик Еремей, заметил, что ставня на окне Антонины распахнута настежь. Это было странно — монашка всегда прикрывала её на ночь. Он постучал. Никто не ответил. Еремей вошёл внутрь и застыл на пороге. Избушка была разгромлена. На полу — следы грязи, крови, разбросанные вещи. А у стола, привязанная к стулу, сидела Антонина. Глаза открыты, смотрят в потолок. На груди — тёмное пятно, расползшееся по чёрному платью. Старик перекрестился, попятился к двери.
— Убили! — закричал он, выбегая на улицу. — Монашку убили!
Весть разнеслась по селу, как чёрная птица. Люди выходили из домов, крестились, шептали:
— Кто ж такое сотворил?
— Голодные, — мрачно отвечал кузнец. — Голод делает из человека зверя.
Преступников нашли быстро. Голод не дал им скрыться: они попытались продать на базаре вещи Антонины — старый крест, икону, скатерть. Местный торговец узнал вещи — он сам когда‑то дарил их монашке. Их взяли на окраине леса, когда они делили еду.
— Мы не хотели, — бормотал один, опуская голову. — Нам есть нечего…
— «Голодный человек опаснее дикого зверя», — шептались люди, и в этих словах была горькая правда.
Их увели. И тут же, за околицей, расстреляли милиционеры. А село ещё долго не могло забыть ту ночь.
Через неделю на подоконник Антонины кто‑то положил свежий хлеб. Потом ещё один. И ещё. Люди стали оставлять милостыню снова — но теперь не только для бедных, но и за упокой души убитой монашки. А по вечерам, когда туман стелился у самых окон, старухи с тех пор крестились и шептали:
— Не стучи. Не стучи в окно. Примета плохая. Лучше просто оставь — и уходи.
*****
Зима, проведённая в тесной бане, оставила в моей памяти лишь обрывочные воспоминания и ощущения: холод, голод, страх и бесконечное ожидание лучшего дня. Но даже сквозь пелену времени я отчётливо понимаю: та зима закалила нас, научила ценить каждую крошку хлеба и каждую минуту, когда над головой нет угрозы.
Теперь, вспоминая те дни, я осознаю, как хрупка грань между человеком и зверем, когда речь идёт о выживании. Голод лишает рассудка, толкает на страшные, безумные преступления, но в то же время учит ценить простые радости жизни — кусок хлеба, тепло очага, доброе слово. И хотя те времена остались позади, их уроки навсегда врезались в память, напоминая о том, как важно не терять человечность даже в самых тяжёлых обстоятельствах.
Глава 10
Пензенский вокзал
К весне 1922 года мы наконец почувствовали, что голод отступает. Впервые за долгое время мы были сыты — мы жили в относительном достатке, и в душе зарождалась робкая надежда. Ванька с Алексеем всё чаще заговаривали о возвращении на родину, в родную Хорёвку. Они мечтали разведать, что там сейчас творится: уцелели ли дома, остались ли соседи, можно ли вообще туда возвращаться всей нашей семьёй. Разговоры эти сначала были робкими, почти несбыточными мечтами, но постепенно в них появлялась уверенность. Со временем желание то стало столь велико, что удерживать их мы не стали.
Наши ходоки — Иван и Алексей — сумели совершить мирную разведку. Они побывали в наших родных краях, осмотрели всё своими глазами, поговорили с местными, узнали, какие есть возможности для жизни. И вот, наконец, вернулись с твёрдым решением и чётким планом: надо выждать, но после обязательно возвращаться домой.
К исходу лета мы начали собираться в путь. До станции Рамзай нас согласился подвезти какой-то мужик на своей телеге. Везли мы с собой весь наш нехитрый скарб: пару одеял, старую посуду, инструменты, мешок с вещами, которые когда-то помогли нам выжить, кое-какой провиант — всё, что удалось сберечь и накопить за эти тяжёлые годы. Расплатиться нам пришлось маминой швейной машинкой, больше платить было нечем...
От Рамзая до Пензы ехали на открытой площадке товарного вагона. Тесно, неудобно — ноги не вытянуть, спина затекает, а холодный ветер пронизывает до костей. Но мы не жаловались: мы ехали домой.
Вагон был полон таких же, как мы, — беженцев, переселенцев, людей, потерявших дом и теперь ищущих его заново. Мы жались друг к другу, чтобы согреться, делились последними крошками хлеба, рассказывали истории о том, откуда идём и куда держим путь.
— А мы из-под Саратова, — хрипло проговорил седой мужчина в потрёпанной шинели, протягивая кусок чёрствого хлеба маленькой девочке. — Дом сгорел дотла, скотина померла… Вот и подались куда глаза глядят.
— И мы почти так же, — вздохнула наша мама. — В Хорёвке хоть родня осталась, да земля знакомая…
На вокзале в Пензе нас встретил наряд милиции. Они проверяли документы, расспрашивали о целях прибытия, записывали фамилии.
— Ну-ка, документы, — строго бросил молодой милиционер, хмуро оглядывая нашу измученную группу.
— Да какие у нас документы, товарищ, — тихо ответила мама. — Беженцы мы, домой возвращаемся…
— Тогда фамилия, имя, откуда прибыли, куда направляетесь, — нетерпеливо повторил милиционер, щёлкая крышкой блокнота.
Мы стояли на перроне, уставшие, но полные решимости. Вокруг кипела жизнь: носильщики таскали чемоданы, торговки предлагали пирожки, дети бегали между вагонами. А мы, измученные дорогой, но окрылённые надеждой, смотрели на эту суету, надеясь, что здесь лишь короткая остановка на пути к нашему настоящему дому.
— Ничего, ребятушки, — ободряюще говорила мама. — Передохнём чуток да дальше двинем. Хорёвка нас ждёт.
— А далеко ещё? — шмыгнув носом спросил я.
— Да порядком ещё, — вздохнула мама — Да только средств, чтоб ехать дальше, у нас нет…
И правда, денег не было. Нам пришлось обосноваться на вокзале. Здесь везде царила вечная суета, кутерьма. Раздавался детский крик, перемежаемый бранью взрослых, материнскими причитаниями и отчаянными возгласами. Вокруг царил невообразимый хаос — жестокий, беспощадный: борьба за существование шла постоянно, на глазах у всех.
Мы, прикрытые лишь лохмотьями, бродили по улицам, рылись на городских свалках в поисках съестного. Набирали остатки еды: картофельные очистки, рыбьи головы и плавники, полусгнившие овощи, куски хлеба, покрытые плесенью. Всё, что можно было хоть как‑то переварить, шло в дело — голод не знал брезгливости.
Однажды, когда мы с Андреем собирали очистки у рыночной лавки, к нам подошла полная торговка в цветастом платке.
— Эй, вы, — окликнула она. — Голодные, что ль?
Мы молча кивнули.
— Вот, возьмите, — она протянула нам два тёплых пирожка. — Только не здесь ешьте, а то другие набегут… Идите вон за тот сарай, там спокойнее.
— Спасибо, добрая женщина! — прошептал Андрей, сжимая в руках драгоценную еду.
Но это было лишь раз, милостыню в городе почти не подавали. Люди, едва сводившие концы с концами сами, не открывали двери стучащим. Порой какой-нибудь дворник отгоняли нас метлой:
— Пошли прочь, паразиты! — рычал он. — Самим есть нечего!
Мы опускали головы и убегали, но не теряли надежды. Впереди был ещё долгий путь до родной Хорёвки, новые испытания и трудности. У нас оставалось только одно – вера. Вера в то, что родной край примет нас, что мы сможем восстановить свой дом, снова посадить огород, собрать урожай и, может быть, даже забыть об этих страшных годах голода и скитаний.
*****
День и ночь мы скитались под открытым небом, жили на перроне. Когда наступала ночь, искали хоть какое-то укрытие — чаще всего им становился грязный вокзальный туалет. Там, в тесном и зловонном помещении, мы жались друг к другу, пытаясь согреться.
Особенно тяжело приходилось в дождливые ночи. Дождь обрушивался на нас ледяной стеной, пропитывал насквозь ветхую одежду, заставлял дрожать от холода. Мы прятались под навесами, забивались в подворотни, прижимались к тёплым стенам домов, если удавалось найти такое место.
Однажды в такую ночь, когда шёл жуткий холодный ливень, мы — я, Анна и Андрей — нашли временное убежище под крышей того самого старого вокзального туалета, который служил прибежищем уже не раз.
Общественный туалет — место было тёмное, почти неосвещённое, — лишь узкая щель под крышей пропускала тусклый свет. Мы залезли в одно огороженное туалетное «очко», подпёрли дверь, поджали ноги и по очереди сидели на кирпичной площадке «унитаза». Время от времени мимо проходили люди: в кромешной темноте они матерились, испражнялись кто куда мог, стучали руками и ногами в двери туалетных выгородок, потом уходили. Мы сторожились, втягивали головы в плечи, прятались. Одни проходили быстро, другие задерживались, но все ломились, барабанили в нашу дверь, а мы тряслись от страха и молчали, слушая их проклятия.
За полночь постепенно поток людей стал редеть. Напряжение понемногу спадало, и мы наконец смогли перевести дух, если так можно сказать про то зловонное место. Стало спокойнее, даже сон начал одолевать — тяжёлый, тревожный, но всё же сон.
Вдруг дождь стих. Мы разом встрепенулись, почувствовав, что можно вырваться на свежий воздух, вдохнуть полной грудью, стряхнуть с себя тяжесть вони, сырости и страха. Но покидать наше временное убежище было опасно — мы знали, что где-то рядом бродят те, кто не прочь занять наше место. На страже нашего «обиталища» осталась наша сестра Нюра.
— Пойдём к своим, — шепнул Андрюха, — скажем маме, где мы. Пусть успокоится.
Мы побежали через лужи, огибая грязные лужи и груды мусора. Ветер трепал наши лохмотья, но мы почти не замечали холода. Когда мы добежали, мама, увидев нас, тут же вскричала испуганно:
— А где Нюрка?
— Там, в уборной, – отвечали мы. — Сторожит наше место.
— Как же вы её бросили? – переполошилась мать. — Срочно приведите её сюда!
Мы шементом помчались обратно. Подходим к уборной — а дверь не открывается. Кто-то изнутри запер её на щеколду, возможно, уборщица, обходя санузлы. Мы начали громко звать:
— Нюрка! Нюра! Открой, это мы!
Но никто не отвечал. Мы стучали всё сильнее, уже с тревогой переглядываясь друг с другом. К нам подошли двое мужчин — рабочие в промасленных куртках. Видят, что мы маленькие, перепуганные, и спрашивают:
— Что случилось, ребятня?
Мы объяснили, что внутри осталась наша сестра, а дверь заперта. Мужчины переглянулись и решили помочь. Один из них, крепкий, с обветренным лицом, упёрся плечом в дверь — и та, старая и рассохшаяся, поддалась с треском.
Спичка вспыхнула в темноте, осветив угол туалета, где на куче тряпья дремала Нюрка. Она спала так крепко, что даже грохот ломаемой двери её не разбудил. Голова была запрокинута, губы чуть приоткрыты, а руки крепко обхватили колени.
— Ну и спит, — усмехнулся один из мужчин. — Будто на курорте.
Наконец, мы растолкали Нюру. Она сначала не поняла, что происходит, потом увидела нас, взломанную дверь, незнакомцев — и вдруг начала браниться:
— Да вы что ж творите?! Я же только устроилась, выспаться хотела хоть раз по-человечески!
Мы не выдержали и расхохотались — так нелепо это звучало после всех наших тревог. Нюрка, видя наши лица, тоже не выдержала и прыснула. Мужчины улыбнулись, потрепали нас по вихрастым головам:
— Живите, ребятки. Только осторожнее будьте.
И ушли, оставив нас в нашем странном убежище.
Позже, уже в тепле, за крошками хлеба, мы вспоминали это приключение и смеялись до слёз. Даже в самые тяжёлые времена находились моменты, которые согревали душу.
Глава 11
Возвращение
Выбраться из Пензы нам помог случай — встреча с земляком, односельчанином Павлом Трофимовичем Самышкиным. Он как будто появился из ниоткуда: ехал по своим делам из Пензы в Саратов. Мы столкнулись с ним, когда он шёл по пыльной вокзальной площади. Среднего роста, русый, с глубокими проницательными глазами и правильными чертами лица, в поношенной, но аккуратно застёгнутой гимнастёрке, — он сразу внушал доверие. В его взгляде читалась твёрдость, а в движениях чувствовалась уверенность человека, привыкшего действовать, а не рассуждать. Смелый, настойчивый в достижении цели, быстро находивший общий язык с людьми — таким был комсомолец Пашка Самышкин.
Он увидел нас и сам подошёл к нам — к кучке измождённых детей, жавшихся у стены вокзала, — и остановился.
— Ну, орлы, — сказал он негромко, — что тут сидите? Голодны?
Мы переглянулись. Я робко кивнул. Павел Трофимович вздохнул, достал из кармана краюху хлеба, разделил её на несколько частей и раздал нам.
— Рассказывайте, — приказал он, — как вы здесь оказались? Куда путь держите?
Мы сбивчиво поведали о своих бедах: о голоде, скитаниях, о том, как искали способ добраться до Саратова, где, по слухам, уже можно было найти работу и пропитание. Пашка слушал внимательно, не перебивая, лишь изредка хмурил брови. Когда мы закончили, он решительно хлопнул ладонью по колену:
— Значит, так. В одиночку вам не пробиться. Я сам как раз еду в ту сторону. Помогу, чем смогу.
Павел Трофимович знал, как действовать. Он пробился через бюрократические преграды, которые казались непреодолимыми: убедил дежурного по станции, договорился с машинистом, уладил вопросы с охраной и милицией. Его уверенность и комсомольский билет открывали двери там, где нас бы просто прогнали.
Он помог нам погрузиться на открытую площадку товарного поезда — не самого удобного, зато надёжного способа добраться до Саратова. Мы устроились между ящиками и мешками, прижавшись друг к другу. Павел Трофимович сел рядом, закурил самокрутку и подмигнул:
— Ну что, путешественники, теперь всё будет хорошо. Держитесь рядом со мной — и доберёмся.
Путь был долгим и нелёгким: остановки на полустанках, холодные ночи под открытым небом, скудная еда. Но с Пашкой мы чувствовали себя в безопасности. Он добывал нам хлеб, договаривался с людьми, следил, чтобы никто не обидел.
В Саратове Павел Трофимович не бросил нас. Он помог пересесть в пассажирский поезд, где нам без промедления дали зелёный свет добраться до Ершова. А потом, когда пришло время прощаться, он сказал:
— Теперь вы сами справитесь. А мне пора дальше — дела зовут.
Мы стояли и смотрели, как он уходит по пыльной дороге, размашисто шагая и насвистывая какую-то бодрую мелодию.
— Спасибо, Павел Трофимович! — крикнули мы вслед.
Он обернулся, махнул рукой:
— Не за что, ребята. Живите да помните: человек человеку — брат.
Позже мы узнали, что он отправился дальше — на комсомольские стройки, чтобы помогать строить новую жизнь там. Но след, который он оставил в наших сердцах, остался навсегда: урок доброты, стойкости и веры в то, что даже в самые тёмные времена найдётся тот, кто протянет руку помощи.
*****
Станция Ершов являлась небольшим поселением, словно выросшим вокруг железной дороги. Оно напоминало миниатюрную вселенную, где всё вращалось вокруг стальных путей и грохота проходящих составов.
От центрального узла — депо — лучами расходились четыре-пять улиц, уходивших на север: восточная Прудовая — тихая, с небольшими прудиками вдоль обочин; западная Новоузенская — более широкая, оживлённая, с редкими лавками и складами; ещё пара безымянных улочек, петляющих между домами.
Дома здесь были в основном саманные, небольшие. Редко встречались строения с тесовыми крышами — они сразу бросались в глаза, как знаки достатка и старания хозяев. Улицы заросли травой, а по обочинам стояли деревянные колодцы с журавлями, поскрипывающими на ветру.
Вдоль железнодорожного полотна тянулись ряды домиков железнодорожников — скромных, но крепких. В них жили путевые рабочие, каждый день проверяющие рельсы и шпалы, ремонтники, чинившие пути после долгих зим, машинисты, управлявшие паровозами, кочегары и мастера, следившие за исправностью составов.
Среди них выделялись свои местные знаменитости. Например, Дуванов Иван Андреевич — опытный машинист, уважаемый на станции за спокойствие и мастерство. Рядом с ним часто видели Грачёва — человека с тяжёлой судьбой: со временем он пристрастился к выпивке, но когда‑то был одним из лучших кочегаров, — и многих других, фамилии которых так и остались для меня неизвестными.
Эти люди положили начало целым династиям железнодорожников. Их дети и внуки продолжали работать на станции, перенимая традиции отцов. Те фамилии — Дувановы, Грачёвы — стали здесь почти легендами. Потомки тех первых рабочих и по сей день трудятся на железной дороге, сохраняя память о предках и их делах.
Единственным архитектурным украшением городка был двухэтажный кирпичный дом неподалёку от станции. Он заметно выделялся среди саманных строений: строгие линии, большие окна, добротная кладка. Когда-то в нём размещалось управление железной дороги, а позже — контора начальника станции.
По вечерам, когда солнце садилось за горизонт, а составы замедляли ход, станция затихала. Из труб поднимался дым, в окнах загорались огни, и посёлок, казалось, засыпал под мерный стук колёс последнего уходящего поезда. Но уже утром всё снова оживало: люди спешили на работу, паровозы выпускали клубы пара, а станция Ершов продолжала жить своей размеренной, трудовой жизнью.
Двухэтажный кирпичный дом по-прежнему остаётся главным архитектурным памятником станции Ершов. Величественное здание с массивными окнами и строгой кладкой, оно и сегодня не уступает по своему достоинству новым двухэтажным многоквартирным домам, выросшим на Интернациональной и других улицах.
Когда-то здесь размещались специалисты и руководители паровозного депо — инженеры, мастера, начальники смен. В этих стенах принимались важные решения, составлялись графики движения, обсуждались планы ремонта путей. Теперь здание немного обветшало, но всё ещё хранит следы былой значимости: на фасаде сохранились чугунные цифры «1912» — год постройки, а на подоконниках цветут герани, заботливо расставленные нынешними обитателями.
Первым железнодорожником в Ершове из нашей семьи и вообще из Моховских, был Тяпкин Иван Макарович — родной брат моей мамы. Он жил на Новоузенской улице и работал путевым рабочим. Кроме того, являлся активным церковным служителем, человеком строгой морали и традиционных домостроевских устоев. Несмотря на свои религиозные взгляды, однажды дядька Иван показал своё звериное лицо и чуть нас не убил. Об этом чуть позже.
*****
Мы, как многие другие, возвращались в родные края, в разорённые сёла и деревни — грязные, оборванные, измученные долгой дорогой. В день нашего приезда нас, конечно, никто не ждал и никто не встретил в Ершове. Нам оставалось только идти с вокзала пешком в родное село Моховое. Шли мы почти два десятка километров через холодную и пустую степь, заросшие травой буераки, пробирались сквозь густые заросли кустарника, огибали овраги, где ещё недавно бегали в детстве. Вокруг царила тишина — ни людей, ни домов, только ветер шумел в высокой траве да изредка перекликались птицы.
Порой вдалеке мелькали тени: это волки, осторожно пересекали пустошь. Они словно наблюдали за нами — чужими в этом когда-то знакомом краю. Над нами раскинулось бескрайнее степное небо. В вышине кружили хищные птицы – степные орлы и беркуты. Они то замирали на месте, распластав крылья, то стремительно бросались вниз. С большой высоты они взмывали вверх и снова начинали кружить, высматривая мелкую дичь — сусликов, полёвок, случайных зайцев. Постепенно их поведение подсказало нам страшную правду: степь опустела от голода. Не было слышно привычного стрекотания кузнечиков, не бегали по склонам сурки, даже жаворонки почти не пели. Всё живое словно ушло или погибло.
Наконец, мы вышли на старую дорогу, едва заметную под слоем песка и земли. Она вилась между холмами, петляла вдоль пересохшего ручья и наконец вывела нас к окраине села. Вдали показались крыши домов — покосившиеся, но родные.
— Дошли, — тихо сказал Ванька, вытирая пот со лба. — Домой вернулись.
Я глубоко вдохнул знакомый с детства степной воздух — запах земли, дыма, сухой травы. Да, мы были грязны и измождены, но теперь мы были дома. И пусть впереди ждали новые трудности, в тот момент мне казалось, что всё будет хорошо. Потому что здесь, среди этих холмов и старых домов, начнётся наша новая жизнь.
Где-то после полудня мы вошли в Моховое. Улица, поросшая лебедой и черноталом, предстала перед нами словно необитаемый остров. Ни единой души — так нам показалось сначала. Дома стояли покосившиеся, с выбитыми окнами, дворы заросли бурьяном выше человеческого роста. Ветхие заборы завалились, калитки скрипели на ветру, будто стонали от тоски.
Но нет — нас заметили. Из-за угла крайней избы вышел человек. Он двигался медленно, неуверенно, словно боялся, что видение исчезнет. Это был наш односельчанин, чудом оставшийся в живых. Он подошёл ближе, вгляделся в наши лица и вдруг охнул:
— Живые… Неужто вернулись?
Мы сели у нашей землянки, прижавшись друг к другу. Изнурённые, истощённые, с провалившимися глазами и тёмными кругами под ними, мы и правда напоминали призраков, скелетов, обтянутых кожей. Одежда висела на костях, руки дрожали от слабости, волосы спутались и покрылись пылью. Мы казались тенями тех, кем были когда-то, — заброшенными и забытыми под этим безжалостным небом, поросшим диким волчьим лыком и полынью.
— Вы откуда? — тихо спросил односельчанин.
— Из Пензы… — прошептала мама. — Шли долго. Голодно было.
Мужчина покачал головой, вытер рукавом поблёкшие глаза, над которыми нависли сращенные, тяжелые брови, почти полностью закрывающие их:
— И у нас не лучше. Хлеб и тот — пополам с лебедой.
Тут к нам, как тени, потянулись другие люди из покосившихся землянок.
— Ох, батюшки, да это же Макаровна! — вдруг воскликнула одна из женщин, прикрыв рот рукой. — Вернулась! Своими ногами, живая! Со своими ребятками в полной живности вернулась! Родное село, видать, силой большой владеет! Вот ведь оно как, дело-то получается!
Она стала плакать, обнимать и целовать нас сухими губами. Это оказалась наша соседка, тётка Иванова.
Родное село, которое мы помнили цветущим и шумным, теперь выглядело чужим и опустошённым. Но среди этой разрухи всё ещё теплилась жизнь. Местами шёл редкий дымок из труб, раздавались скрип калитки и слабый крик ребёнка вдалеке.
— Домой вернулась, значит, — заговорила наша соседка, тётка Иванова, проплакавшись. Её лицо, изборождённое морщинами, осветилось доброй улыбкой. — Слава Богу, жива. А вы все свеженькие, а мы как Божие приведения ходим...
К нам подошла Аграфена Уламонова, мамина родная сестра. Она окинула нас внимательным взглядом, покачала головой и вздохнула. Вдруг забила себя по коленям заголосила, запричитала:
— Как же вы жить-то будете? Землянка полуразрушена, полы выдраны и сожжены. Ведь голод и холод доконают вас! Пожили бы вы ещё в Пензе, коли туда залетели! Ох, горюшко ты моё горькое!
— Раз уж вернулась из Пензы, — улыбнулась мать, — значит, судьба мне здесь быть. А вы рядом. Вдвоём, втроём — да хоть всем селом — переживём. Горе — оно на всех одно, а радость потом делить будем.



