ОСВОБОЖДЕНИЕ

- -
- 100%
- +
И её нынешний сухой, пергаментный палец — уродливый, испещрённый синими узлами вен — медленно, с невыразимой, бережной нежностью гладил этот старый снимок. Снова и снова. По детскому лицу на фотографии. По маленьким, вскинутым к небу ручкам.
Она гладила его самого.
Серёжа стоял над ней, точно пригвождённый к полу. Он не мог шевельнуть ни единым суставом. Вдруг в самой глубине его груди — он позже, в тюремные или алкогольные ночи, никогда не сможет описать это скудными человеческими словами, ибо то была не мысль, не логическое решение, а нечто сугубо физическое, древнее, обитающее в живой плоти задолго до того, как родится первый проблеск рассудка, — в нем поднялась могучая, тёплая волна.
Она шла снизу, из самого тёмного, заброшенного подполья его истерзанного духа. Из потаённого угла души, который он обходил стороной годами, не в силах вынести скрытую там лавину боли, грязи и позора. Все это прошлое никак не вязалось с его теперешним существованием, стремительно летящим на самое дно. Оказывается, там, в этой темноте, всё ещё жил тот самый маленький мальчик с поднятыми ручонками. Мальчик, который умел смеяться беззубо и широко. Которого когда-то обнимали тёплыми руками и любили просто так — без кабальных условий, без суровых требований просто потому, что он явился на этот свет. Сергей медлил.
Старуха вдруг всем телом слегка развернулась к Сергею, почти сползая со стула, и вцепилась в его рукав с неожиданной, судорожной цепкостью. Глаза её, ещё минуту назад безучастно смотревшие на старые снимки, расширились от подступившего, животного ужаса. Она не просто знала — она кожей, каждым затихающим ударом сердца осязала, как в комнату вползает её смерть. Смерть стояла у неё за спиной, дышала в затылок ледяным холодом, и этот первобытный, животный ужас в одно мгновение сокрушил, выжег остатки её рассудка. Из её глаз, уже подёрнутых туманной пеленой небытия, текли слёзы — горькие, крупные, старческие; они беззвучно катились по глубоким морщинам, затекали в углы дрожащих, искусанных губ, а она даже не пыталась их утереть, бессильно захлёбываясь собственным бессилием.
— Не уходи! Господом Богом молю, не оставляй меня одну! — запричитала она, и голос её сорвался на глухой, частый шёпот, переходящий в настоящую истерику. — Дождись Веру Слышишь? Только дождись её, не бросай меня здесь одну!
Лицо её было покрыто бледными пятнами, губы дрожали, заглатывая воздух, а из глаз покатились редкие, старческие слёзы, которых она даже не замечала. Это не была обычная просьба — это был слепой, исступлённый крик погибающего существа.
— Он придёт, если ты уйдёшь, он уже здесь, рядом! — почти застонала она, заглядывая сыну в глаза с безумной, умоляющей надеждой. — Призрак его сына моего неродившегося Он ведь обещал мне, он прямо сказал, что убьёт меня, как только я останусь одна! Ради всего святого, сынок, посиди со мной, дождись сестру!
В правом кармане куртки Серёжи произошло бесшумное, окончательное крушение. Напряженные, готовые к удару пальцы судорожно дрогнули и бессильно разжались, выпустив не помня, как костяную рукоять ножа.
Оно выпало — это страшное, тупое железо, выпало внутри самого кармана куртки. Серёжа просто разжал закоченевшие пальцы, и стальной клинок послушно соскользнул на дно подкладки; он так и не решился вытащить его на свет. Из серой ткани его правая рука вышла совершенно пустая, беспомощная и чистая.
Он не смог.
Это внезапное открытие было одновременно удивительно простым и неописуемо жутким в своей окончательности. В его голове в эту секунду не ворочались трусливые мысли вроде: «я не хочу этого делать», или «это великий грех, это неправильно», или «меня непременно поймают опера или следователи». Нет, всё было несравненно глубже и материальнее: его собственное тело наотрез отказалось повиноваться рассудку. Кровь в жилах застыла, мышцы превратились в камень, и этот живой, первобытный корень человечности, который ещё чудом не успел окончательно сгнить в алкогольном угаре, властно и непреклонно сказал ему: нет.
Нет — и не проси.
Он трусливо отступил на один шаг назад, боясь скрипнуть половицей. Потом — сделал ещё один.
Бесшумно, точно бесплотная тень, он вывалился обратно в полутёмный коридор. Мать продолжала держать альбом; она продолжала сидеть у майского окна, баюкая на коленях бордовый альбом и медленно, бережно водя пергаментным пальцем по лицу беззубого малыша из восьмидесятых годов. Серёжа на цыпочках проскочил мимо уродливого серванта, мимо тусклого ночника у самого плинтуса и очутился в передней.
Здесь, у самой входной двери, он дрожащей рукой вытащил-таки проклятый нож из кармана. Подержал его секунду, глядя на лезвие безумными, мутными глазами, а затем осторожно, бесшумно опустил его на крашеный пол у самой стены, как бы окончательно отрицая предательское убийство матери. Нож положил тихо, бережно, точно боялся разбудить спящую в доме смерть.
Он рванул на себя дверную ручку, открыл дверь наружу и выскочил из душного склепа на волю.
Серёжа буквально сбежал со старого крыльца, перескакивая через две ступени. Он понёсся через весь двор — мимо той самой буйно цветущей яблони, которую когда-то сажал огромный отец с железной лопатой. Он даже не посмел взглянуть на эти чистые белые соцветия. Калитка с сухим стуком захлопнулась за его спиной, и он оказался на улице. Пошёл быстро, с каждым шагом прибавляя ходу, а затем и вовсе сорвался на безумный, лихорадочный бег. Он бежал, совершенно не разбирая дороги, не зная, куда несут его собственные ноги, ведомый лишь одним диким, животным желанием — оказаться как можно дальше, на самом краю земли от этого проклятого дома, от этого цветущего двора и от того страшного дела, которое он только что... не совершил.
Улица вокруг него была абсолютно пуста и безмолвна. Стоял сонный полдень, и все нормальные, приличные люди давно находились на своих рабочих местах. Существовал только этот пустой асфальт и бегущий по нему человек.
Он бежал и плакал.
Это были странные, удушливые слезы — почти без влаги в глазах, без привычных всхлипов. Просто там, в самом потаённом и забитом углу его груди, где-то глубоко под сердцем, что-то могучее вдруг сдвинулось с места и хлынуло наружу. Так с глухим шумом идёт весенняя вода, когда она окончательно прорывает старую, гнилую дощатую плотину, которая слишком долго и насильственно сдерживала её живой напор.
Наблюдатель у коробкиГригорий неподвижно стоял на противоположной стороне улицы, глубоко укрывшись в зыбкой, кружевной тени старой цветущей сирени.
Он отпросился со своей службы ровно в тринадцать часов и сорок пять минут — проделал это совершенно спокойно, с самым невозмутимым и благопристойным видом человека, у которого внезапно возникли неодолимые житейские обстоятельства. Трезвым, будничным голосом он соврал начальнику, будто в его съёмной конуре прорвало водопроводную трубу, и взмыленный сосед уже обрывает ему телефон. Начальник, даже не подняв глаз от бумаг, коротко кивнул. Григорий вежливо попрощался и вышел на воздух.
Он никуда не торопился. Он проделал весь этот путь пешком — ходьбы тут было всего двадцать минут размеренным шагом. Добравшись до места, он выбрал удобную позицию под деревом и принялся хладнокровно ждать.
Он отчётливо видел, как Серёжа судорожно шмыгнул в калитку ровно в 14:03. Григорий в ту же секунду скользнул равнодушным взглядом по циферблату своих часов, сверяя чужие шаги с общим сценарием.
Он продолжал ждать, не сводя тяжёлого взгляда с глухих окон притихшего дома.
Вокруг царила сонная полуденная тишина. Миновало пять минут. Затем — долгие, удушливые десять.
И вдруг тяжёлая входная дверь дома с треском распахнулась настежь.
Серёжа не просто вышел — он буквально вывалился, выскочил наружу, точно спасался от пожара. Он вихрем скатился с крыльца, безумной тенью пронёсся через весь цветущий двор и одним рывком вымелся за калитку. Когда он пересекал проезжую часть, Григорий успел в упор разглядеть его лицо. Это было страшное, белое, как полотно, лицо человека, который только что заглянул в бездну и встретил там нечто такое, с чем его убогая, хлюпиковская природа была не в силах совладать. Лицо было мокрым от беззвучных слез.
Серёжа припустил по улице — быстро, дико, ни разу не посмев оглянуться назад.
Григорий молча провожал его глазами, пока фигура парня не растворилась в майском мареве. На его лице не отразилось ни малейшего удивления. Напротив, в глубине его зрачков застыло сытое, удовлетворение экспериментатора. Он ведь с самого начала предвидел нечто подобное. Серёжа изначально был самым гнилым, самым ненадёжным звеном во всей этой конструкции, и Григорий сознательно закладывал его трусость в свои математические расчёты. В его подпольной философии слабые звенья создавались лишь для того, чтобы вовремя ломаться. И Серёжа сломался в строго назначенный час.
Теперь этот сценарий требовал его личной, хирургической поправки.
Григорий выждал ещё две, затем три минуты, чутко прислушиваясь к окружению. Майская улица оставалась совершенно вымершей. Соседи уехали на свои работы, дети томились в классах, ни одного случайного прохожего не предвиделось. Сама судьба очистила для него сцену.
Он медленно вышел из тени сирени. Не торопясь, с видом законного хозяина пересёк пустую дорогу. Его рука уверенно легла на засов калитки, и Григорий переступил порог двора.
Рациональный удар
В полумраке прихожей, прямо у выбеленной известью стены, лежал нож. Он покоился на крашеном полу, на удивление аккуратно, бережно — Серёжа не швырнул его в паническом исступлении, а опустил осторожно, точно хрупкую святыню. Григорий остановился и пристально посмотрел на сталь. Это был небольшой, хищно заострённый клинок — тот самый, который он лично одобрял, который они вместе, шёпотом выбирали на грязном пригородном рынке.
Григорий сунул руку во внутренний карман и извлёк тонкие, матово-белые хирургические перчатки; он неизменно носил их при себе последние несколько суток. Он принялся натягивать латекс — медленно, методично, тщательно разглаживая плёнку на каждом суставе, на каждом пальце, словно облачался в жреческое одеяние перед страшным ритуалом.
Нагнулся.
Он подхватил нож с математической точностью — аккуратно, двумя пальцами за самые края костяной рукояти, стараясь не накрывать её ладонью полностью. Было жизненно важно не повредить, не смазать то драгоценное вещество, которое теперь оставалось на кости. Потовые выделения Серёжи. Его подлые, дрожащие отпечатки пальцев. Вся его несчастная, трусливая история.
Григорий подержал оружие на весу, взвесил его в руке, привыкая к лёгкому металлическому балансу. Затем уверенно выпрямился.
Он беззвучно зашагал по тёмному коридору — мимо громоздкого унылого серванта, мимо чахоточного ночника у самого плинтуса, мимо пыльных, слепых фотографий в рамках на стене — прямо к двери Анны Кирилловны. Дверь по-прежнему зловеще пустовала, оставаясь слегка приоткрытой.
Григорий толкнул крашеную деревянную доску. Она поддалась абсолютно бесшумно, распахнувшись без малейшего скрипа; он слишком хорошо знал эту послушную деталь, поскольку лично проверял и смазывал петли в те долгие, глухие ночи, когда безнаказанно бродил по этому чужому дому и высматривал углы.
Анна Кирилловна неподвижно сидела у майского окна. Спиной к двери.
Тяжёлый бордовый альбом по-прежнему беззащитно покоился на её острых коленях. Чистый майский свет, прорываясь сквозь немытое стекло, падал на сутулою фигуру Анны Кирилловны сбоку — падал ласково, мягко, со всем безразличным великолепием весеннего полдня. Она не расслышала и не могла расслышать его крадущихся шагов; её дух давно блуждал в иных пределах, там, где она пребывала безвыездно последние годы — среди покойников, в тумане невозвратного прошлого, с теми, кого уже целые десятилетия не было на этом свете, но кто для неё сейчас являлся несравненно реальнее, живее и ближе всех ходящих по земле.
Пергаментные, синие пальцы старухи застыли на глянцевом прямоугольнике.
Григорий отчётливо разглядел снимок через её костлявое плечо — зафиксировал краем глаза, мимоходом, ни на мгновение, не замедляя своего хищного приближения. Из желтизны картона на него зыркнул маленький, беззубый хохочущий мальчик со вскинутыми к небу ручонками. Мать так и замерла, баюкая этот призрак из семьдесят второго года.
Григорий сделал один бесшумный, математически выверенный шаг вперёд. Его подошва коснулась половицы беззвучно.
Затем — второй.
В его движениях не прослеживалось ни судорожной спешки, ни малейшего человеческого колебания. То была страшная, отработанная годами профессиональная точность, которую рождает вовсе не праведная злость и даже не идейная решимость, а долгая, автоматическая механическая практика. Душа в этом акте не участвовала; его тренированное тело само слишком хорошо знало, что нужно делать. Его плоть отлично помнила весь алгоритм.
Он плавно, без рывка занёс руку с зажатым в латексе ножом Серёжи над седым затылком Анны Кирилловны.
Рациональный удар (Окончание)
Анна Кирилловна так и не обернулась на его замах. Быть может, на какую-то долю секунды её истончённые недугом чувства и уловили слабое колебание воздуха, чужое зловещее присутствие или крадущийся шаг за спиной; быть может — нет. Скорее всего, она просто решила, что это Вера послушно вернулась из магазина, а может, дух её уже окончательно уплыл слишком далеко — в ту бескрайнюю ментальную пустыню, где в тёмном углу молча ждал покойный Пётр, а нарождённый мальчик ласково смотрел на неё.
Её пергаментная ладонь, только что нежно гладившая картон, судорожно сжалась.
В это же мгновение Григорий нанёс удар. Клинок вошёл чисто, с той выверенной, бесстрастной профессиональной точностью, какая бывает у мясников на бойне. Один-единственный, глубокий удар — больше не требовалось, тело само знало анатомический расчёт.
Старуха не издала ни единого крика, ни малейшего хрипа. Она просто... накренилась всем своим хрупким корпусом вперёд — медленно, беззвучно, точно на глазах оплывает восковая свеча, когда фитиль прогорает до самого основания и больше некому держать угасающее пламя жизни.
Тяжёлый бордовый альбом с сухим шорохом соскользнул с её острых колен.
Он плашмя рухнул на крашеные половицы — старые страницы с треском рассыпались, из кармашков веером вылетело несколько пожелтевших фотографий. Снимок маленького мальчика с победоносно поднятыми ручонками остался лежать лицом вверх, прямо на деревянном полу, сияя своей детской беззубой улыбкой в ослепительных лучах майского солнца.
Анна Кирилловна больше не шевелилась.
Её костлявые пальцы, секунду назад баюкавшие прошлое, окончательно разжались. Но в самый последний миг, повинуясь какому-то древнему, подсознательному импульсу, которого умирающий разум уже не мог контролировать, она судорожно прижала ладонь к левой стороне груди — туда, под застиранный халат, где в потайном кармашке были запрятаны бумажные деньги. Туда, где они хранились всегда.
Рациональный удар (Окончание)
Это было последнее земное имущество, которое она сумела уберечь и донести к порогу вечности.
Григорий неподвижно стоял у изголовья. Он всматривался в затихшее тело Анны Кирилловны ровно одну секунду — не больше, чем требуется оценщику, чтобы зафиксировать готовность товара. В его каменистом лице не проступило абсолютно ничего лишнего: ни брезгливого торжества победителя, ни секундного человеческого сожаления. В нем царила всё та же глухая, плоская ровность, которую Вера в разные периоды их близости тщетно пыталась назвать то мудростью, то силой, а он — просто молча носил в себе как неотъемлемое свойство своего существа.
Очередная земная работа была чисто и добросовестно выполнена.
Он аккуратно наклонился и вложил окровавленный нож Серёжи в остывающую руку Анны Кирилловны — в правую ладонь. Своими пальцами в латексе он с нажимом стиснул её пергаментные пальцы вокруг костяной рукояти, заставляя мёртвую плоть на секунду принять форму оружия и впитать нужный след. Затем — бережно выпустил кость.
Григорий трезво окинул взглядом пространство конуры. Прошёл к дивану — плечом сдвинул его с места, не слишком заметно, но ощутимо. Подошёл к тумбочке — резким движением выдвинул верхний ящик, не опрокидывая его на пол. Машинально сдвинул в сторону ветхие квитанции и рецепты. Возник лёгкий, житейский беспорядок. Это не выглядело как дикий погром сумасшедшего — нет, это была классическая, понятная любому оперативнику картина: кто-то лихорадочно искал спрятанные ценности. Очень торопился. Нашёл он их в итоге или ушёл ни с чем — пускай теперь ломает голову официальное следствие.
Он с тихим шорохом стянул с рук хирургические перчатки, свернул их в плотный комок и спрятал в глубокий карман брюк.
Посмотрел на прощание под ноги. Вылетевшая из альбома старая фотография по-прежнему серела на полу — маленький беззубый мальчик из начала восьмидесятых годов весело, во весь рот улыбался, глядя снизу вверх в пустой, побеленный потолок.
Григорий беззвучно вышел из комнаты.
Он, не торопясь миновал тёмный коридор, вышел на крыльцо и ровным шагом пересёк залитый солнцем двор, где вовсю благоухала яблоня, которую Пётр сажал с маленьким Серёжей. Сухо звякнул засов, и он аккуратно притворил за собой калитку. На улице по-прежнему не было ни единой живой души.
Он размеренно, привычным, в таких ситуациях, шагом дошёл до угла. Завидев подходящий автобус, он повернул к остановке и без суеты поднялся в салон. Григорий сел у окна, слегка поведя плечами, словно сбрасывая мышечное напряжение после недавней, чисто физической работы. Автобус тронулся. Ему нужно было проехать всего две остановки, чтобы успеть вернуться на работу до того, как его отлучку заметят коллеги.
Он ехал совершенно спокойно, лениво устремив равнодушный взгляд сквозь запылённое стекло на убегающий город. В его уставшем, но кристально чистом уме не было ни раскаяния, ни страха — лишь профессиональная оценка проделанной работы: всё прошло штатно, без лишнего шума и осечек. А за окном, во всем своём ослепительном, праздном великолепии продолжался май — шумели молодые клейкие листья, вовсю грело солнце и куда-то по своим мелким, ничтожным делам спешили живые, ничего не знающие люди. Григорий смотрел на эту суету с лёгким, почти снисходительным презрением человека, который только что хладнокровно распорядился чужой жизнью, а теперь возвращался к своей привычной, размеренной и спокойной работе.
Возврат в строй и сигнал кукловоду
На своё рабочее место охранника, Григорий вернулся ровно в четырнадцать часов и пятьдесят две минуты. Он прошёл к вешалке, неторопливым, будничным жестом снял куртку и аккуратно расправил её на деревянных плечиках.
Его коллега, на секунду прерывая видеонаблюдения за залом, лениво поднял на него глаза.
— Ну как там, Гриш? Разобрался со своим потопом?
— Да, — ровным, бесцветным голосом отозвался Григорий, даже не повернув головы. — Всё в полном порядке. Оказался обыкновенный ложный вызов. Сосед сверху просто перепутал кран в темноте, панику навёл.
— Бывает же, — равнодушно хмыкнул коллега и тут же уткнулся обратно в мерцающий экран монитора.
Григорий опустился на свободный крутящийся стул, чувствуя, как тело его послушно возвращается в колею привычной служебной рутины. Не спеша, выверенным движением он извлёк из кармана брюк мобильный телефон, отыскал в списке контактов короткое имя Веры и нажал кнопку вызова. Пошёл первый, протяжный гудок.
Этот короткий, жужжащий сигнал застал Веру ровно в четырнадцать часов и пятьдесят три минуты. Она всё так же неподвижно сидела у светлого окна экспресс-кафе; фаянсовая кружка в её руках давно остыла, покрывшись тонкой маслянистой плёнкой, но она так и не решилась заказать вторую. Она просто смотрела на залитую слепящим майским солнцем улицу и ждала, замирая от каждого звука. Старый аппарат на пластиковом столе мелко, судорожно завертелся в сухой вибрации, вспыхнув экраном. Вера отозвалась почти мгновенно, на самом начале второго гудка, точно телефон всё это время жёг ей руку.
— Да, — ответила она, поднеся трубку к уху.
— Всё готово. Теперь возвращайся, — произнёс Григорий тихо, отчётливо, с той страшной математической определённостью, какая бывает у судьи, оглашающего приговор.
Всего два коротких, как удар топора, предложения, в которых не было ни тени человеческого чувства — лишь сухой рапорт исполнителя. Григорий нажал клавишу отбоя, гася экран, и плавным движением убрал аппарат обратно в карман. Переведя неподвижный, каменистый взгляд на глухую стену перед собой, он поднялся и пошёл доложиться начальнику смены, что вернулся.
А на другом конце провода Вера медленно опустила руку, пряча замолчавший телефон в глубокий карман пальто. Пальцы её дрожали. Оставшись наедине со своей новой, страшной свободой, она машинально взяла кружку и безвкусными, деревянными глотками допила тёмный холодный осадок кофе. Аккуратно, словно боясь разбить, вернула фаянс на блюдечко и, тяжело опершись о стол, поднялась со стула.
Тяжёлая полиэтиленовая сумка привычно оттянула ей пальцы: молоко, хлеб, яйца, гречневая крупа, пачка травяного чая. Маленький бумажный чек с фиолетовыми цифрами 14:17лежал в кармане как неопровержимый щит. Вера толкнула дверь кафе и вышла наружу.
В лицо ей снова плеснул майский воздух — горячий, густой, торжествующе живой. Она размеренно пошла обратно по асфальтовой дорожке к дому. И в эту секунду где-то в самых дальних, глухих закоулках её памяти в последний раз отозвался знакомый звук:
Кап.
Один-единственный, короткий всплеск. А затем — сознание окончательно накрыла глухая, мертвенная тишина.
Она шла вперёд с прежней маминой прямотой, высоко расправив острые плечи, а мозг её уже лихорадочно, с достоевским подпольным исступлением репетировал грядущую комедию. Она думала о том, как через пять минут переступит порог, воочию увидит то страшное, что оставили Серёжа и Григорий, судорожно схватит телефонную трубку и станет выкрикивать в полицию дрожащим, срывающимся от ужаса голосом, что мать... что она только что нашла её... что кто-то ворвался в дом... что она ничего, ничего не знает!
И ведь этот будущий дрожащий голос, эти слезы — всё это будет чистейшей, юридической правдой! Почти всё в её показаниях окажется истиной. Она действительно вернётся из магазина. Действительно найдёт тело. И она действительно не знает, кто именно наносил удар — Серёжа или Григорий. Почти не знает.
Впереди показался знакомый дощатый забор. Старая отцовская яблоня буйствовала белыми цветами, обдавая улицу тонким, чистым весенним ароматом, но Вера прошагала мимо её лепестков, даже не замедлив своего механического хода.
Она поднялась на покосившееся крыльцо. Её пальцы вцепились в дверную ручку — ручка была металлическая, леденящая, пронзительно настоящая в своём безразличии к человеческой судьбе. Вера открыла дверь и вошла внутрь.
ГЛАВА 25. ЦЕННОСТЬ ПУСТОТЫ
СЦЕНА 1. Инерция бегства: Бунт телаСерёжа совершенно не помнил, какими путями вырвался на эту глухую, залитую полуденным солнцем улицу. Вернее сказать — в его памяти тускло запечатлелись отдельные механические мазки: захлопнувшаяся дверь, ступени крыльца, звякнувшая калитка. Он с беспощадной, почти физической отчётливостью помнил тот кухонный нож, который он собственноручно оставил там, в липкой темноте коридора. Он опустил его на дощатый пол на удивление бережно, без единого звука — опустил с той странной, пугающей аккуратностью, в которой таился бессознательный, малодушный жест человека, судорожно пытающегося исправить непоправимое, точно эта бесшумность могла отменить чуть уже не совершённую им роковую ошибку.
Помнил, как живая плоть наотрез отказывалась повиноваться рассудку, как конвульсивно тряслись пальцы, когда он выпускал костяную рукоять этого ножа. Но всё это проплывало в его сознании как сквозь толстое, мутное стекло, как это неизменно бывает с людьми, совершающими поступки в состоянии дикого, подпольного исступления, для которого у живых людей ещё не придумано подходящего слова.
Он шёл вперёд.
Двигался он судорожно, размашисто, почти срываясь на бег. Его собственные ноги нелепо выкидывались вперёд гораздо быстрее, чем он успевал принимать хоть какое-то разумное решение; его онемевшее тело неслось впереди головы, впереди всякой логики. Так слепо и трусливо перемещается человек, который в экзистенциальном безумии пытается бежать не от следователя или видимой угрозы, а от своего собственного «я» — бежать глупо, бессмысленно, ибо от себя не уйти, но взбунтовавшаяся плоть не желает знать этих законов разума и всё равно упрямо пытается спастись.
В груди у него невыносимо, огненно запекло. Лёгкие начали гореть так, словно он наглотался раскалённого майского песка.
Сергей резко остановился. Без сил он повалился грудью на чью-то чужую садовую ограду — железную, решетчатую, покрытую уродливой облупившейся краской. Согнувшись пополам, он принялся ловить ртом воздух — дышал глубоко, надрывно, с тем самым свистящим хрипом, какой случается лишь тогда, когда человек долгие месяцы не дышал полной грудью и даже не замечал, что задыхается в удушливой домашней конуре.



