ЦВЕТЫ И РЕЙХСТАГ

- -
- 100%
- +
- Матерь Божия, - шептал он, - Ты видишь сердце Александра, Ты знаешь его боль, его сомнения. Он заблудшая овца, которая отошла от стада, но Ты, Милосердная, знаешь, как вернуть её. Укрепи его дух, покажи ему путь, открой его глаза на истину. Не дай ему погибнуть в этом мире, полном зла и отчаяния. Сохрани его семью, сохрани его детей, сохрани всех, кто связан с ним.
Он перекрестился широко, размашисто, и его рука коснулась лба, груди и плеч. Он вспомнил, как в детстве они с Александром молились на коленях, слушая рассказы бабушки о старых временах, о святых, о чудесах. Тогда он не понимал глубины этих слов, но теперь, когда он стоял на пороге войны, когда мир рушился, он осознавал их силу.
- Мы - Берёзовы, - продолжал он свою молитву, и голос его стал твёрже, полным той веры, которая была его опорой, - мы - те, кто хранит веру и любовь к Родине, мы - те, кто не сдаётся и не предаёт, мы - те, кто идёт до конца, чего бы это ни стоило. Мы выстояли в веках, мы выстоим и сейчас, потому что вера наша крепка, потому что за нами - наши предки, за нами - наша вера, за нами - наша Россия. Мы не одни, мы не брошены, и мы не отчаемся. Ибо свет побеждает тьму, и любовь побеждает смерть. Аминь.
Он зажёг новую свечу и поставил её перед иконой. Пламя её, жёлтое и трепетное, осветило его лицо, наполняя его душу той тихой, спокойной надеждой, которая помогала ему жить, которая помогала ему идти дальше, несмотря на все страхи, несмотря на всю тьму, которая сгущалась вокруг. Он знал, что придёт время, когда эту свечу, возможно, погасят, когда храм закроют, когда его самого не станет, но он также знал, что свет не может быть полностью уничтожен, что он продолжает гореть в сердцах тех, кто верит, и что этот свет будет сиять вечно.
За окнами храма ночь сменяла вечер, и на востоке начинала пробиваться первая, бледная полоска зари. Она была бледной, как надежда, как вера, которая кажется такой хрупкой, но которая способна выдержать самые тяжёлые испытания. Отец Николай опустил голову в тихой молитве, веря, что эта заря станет не просто началом нового дня, но началом новой эпохи, полной испытаний, но и полной надежды.
Глава 2. Пакт Молотова-Риббентропа
Двадцать третье августа тысяча девятьсот тридцать девятого года встало над Москвой не просто как календарная дата, но как тот роковой, предопределённый рубеж, за которым история сворачивала на неведомую, кровавую дорогу. Летнее солнце, уже утратившее свою знойную силу, но ещё не уступившее место осенней прохладе, разливало по древней столице свой бледный, какой-то неживой свет, который не столько освещал улицы и дома, сколько подчёркивал их серость, их безмолвие, их ту напряжённую, тягучую тревогу, которая висела в воздухе подобно невидимому савану. С утра в городе было душно, та душная, предгрозовая тяжесть, когда небо кажется низким и давящим, когда даже ветер затихает, словно боясь нарушить ту хрупкую, почти мистическую тишину, которая предшествует самым великим и страшным событиям. На улицах было необычно многолюдно, но люди двигались как-то особенно, не спеша, вслушиваясь в далёкие гудки автомобилей, в обрывки разговоров, в те неясные, туманные слухи, которые уже с утра поползли по городу, просачиваясь сквозь стены коммунальных квартир, сквозь очереди у гастрономов, сквозь общие кухни, где по утрам варили манную кашу и обсуждали последние новости. Слухи были разные, они переплетались, противоречили друг другу, обрастали новыми подробностями, как снежный ком, и никто не знал, чему верить, но все чувствовали одно: что-то происходит, что-то важное, что-то такое, что изменит их жизнь, что перевернёт всё с ног на голову, что сделает их прежний, такой привычный и надоевший, но такой желанный мир невозвратным.
К полудню напряжение достигло своего предела. Из репродукторов, укреплённых на столбах и стенах домов, раздался тот особенный, торжественный голос диктора, который всегда предвещал нечто важное, нечто такое, что требовало внимания всего народа. Голос этот, спокойный и ровный, но с едва заметной дрожью, которая выдавала то внутреннее волнение, которое испытывал и сам чтец, объявил о том, что в Москве подписан договор о ненападении между Советским Союзом и Германией. И по городу, по его длинным, пыльным улицам, по его шумным, прокуренным дворам, по его тесным, коммунальным квартирам прокатилась волна, которую невозможно описать словами - волна облегчения, волна радости, волна того наивного, почти детского ликования, которое охватывает людей, когда они вдруг понимают, что самая страшная угроза, которая висела над ними, отступила, исчезла, растворилась в дипломатических формулировках и подписях под бумагами. Люди выходили на улицы, обнимались, смеялись, некоторые даже плакали - от радости, от облегчения, от той невероятной, почти нереальной надежды, что война не начнётся, что их дети не будут знать того ужаса, который пережили их отцы и деды, что их жизнь войдёт в своё нормальное, спокойное русло, где не будет бомбёжек, эвакуаций, похоронок и голода.
Их голоса, радостные и взволнованные, с той искренней, детской верой в то, что мир может быть сохранён простым росчерком пера, что добрые намерения могут победить злую волю, что дипломаты могут остановить ту машину смерти, которая уже запущена, разносятся над городом, как обещание спокойствия, как тот свет, который, казалось, разгоняет тьму, как та надежда, которая, казалось, возвращается в сердца людей после долгих лет страха и тревог. На площадях собирались стихийные митинги, люди слушали речи партийных руководителей, которые говорили о мудрости Сталина, о том, что этот договор - гарантия мира, что теперь можно не опасаться фашистской агрессии, что советский народ может спокойно заниматься своими делами - строить, работать, растить детей, не думая о том, что завтра может грянуть война. Газеты вышли с огромными заголовками, прославляющими этот исторический акт, с фотографиями Молотова и Риббентропа, которые пожимают друг другу руки, улыбаясь в объективы камер той холодной, дипломатической улыбкой, которая скрывает истинные намерения, ту лицемерную улыбку, которая должна была скрыть тот страх и ту ненависть, которые жили в их сердцах, ту игру, которая должна была обмануть мир, ту сделку, которая должна была разделить Европу на сферы влияния, как палачи делят одежду казнённого, как те, кто не знает ни жалости, ни сострадания, ни страха Божьего, ни любви к ближнему, ни уважения к правде, ни веры в добро.
Александр Берёзов в этот день, как и всегда, вышел на работу, на свой авиационный завод, где в цехах, пропахших машинным маслом и железом, где стоял непрерывный, оглушительный гул станков, где люди в промасленных робах работали до изнеможения, чтобы выполнить и перевыполнить план, дать стране больше самолётов, больше двигателей, больше деталей для той военной машины, которая, как все знали, была необходима, чтобы защитить страну от возможного врага. Но в этот день работа шла как-то иначе, с каким-то особым подъёмом, с той лихорадочной энергией, которая бывает у людей, когда они чувствуют, что опасность миновала, что их труд не пропадёт даром, что он служит миру, а не войне. Даже лица рабочих, обычно хмурые и усталые, озарялись улыбками, когда они переговаривались между собой, обсуждая новость, которая пришла по заводскому радио. И только Александр, пройдя по цеху, проверив чертежи, поговорив с мастерами, чувствовал в своей душе ту странную, гнетущую пустоту, которая не давала ему разделить эту всеобщую радость, ту тревогу, которая, как заноза, засела в его сердце и не давала покоя.
После работы он отправился домой, и на улице его встретил Коля, который, услышав новости из репродуктора, выбежал из дома, чтобы встретить отца. Его лицо, раскрасневшееся от бега, сияло той радостью, которая бывает у детей, когда они слышат хорошие новости, когда они верят, что мир стал лучше и безопаснее, когда они думают, что их будущее будет светлым и мирным, что они смогут жить, не зная тех ужасов, которые пережили их родители. Он схватил отца за руку, и его голос, звонкий и радостный, перекрывал шум улицы:
- Папа, война не будет! Ты слышал? Мы подписали мир с немцами! Теперь всё будет хорошо! Мы можем не бояться! Нам не придётся прятаться в подвалах, нам не придётся бежать из города, нам не придётся прощаться с тобой, когда ты уйдёшь на фронт!
Александр остановился, и, глядя на своего сына, на его светящиеся глаза, на его счастливое лицо, он почувствовал, как в его душе что-то сжимается от боли, от той боли, которую он не мог объяснить, от той тревоги, которая не давала ему покоя. Он хотел разделить эту радость, хотел улыбнуться сыну, сказать ему, что всё будет хорошо, но слова застряли в горле. Он знал то, чего не знал Коля, знал то, что чувствовал всей своей кожей, всем своим существом - что этот мир, этот договор, эти обещания ничего не стоят, что Гитлер не остановится, что это лишь отсрочка, передышка перед той бурей, которая уже собирается над их головами, перед той тьмой, которая уже сгущается вокруг них, перед той войной, которая уже стоит на пороге, готовая обрушиться на мир всей своей неумолимой силой.
- Не обманывайся, Коля, - сказал он, и голос его, хотя и старался быть мягким, был глух и сух, как песок в пустыне. - Не обманывайся этими обещаниями, не верь этим улыбкам, не верь этим словам, которые говорят те, кто хочет тебя обмануть. Гитлеру нельзя верить, его слова ничего не стоят. Он обманывал всех, кто верил ему, он обманывал Чемберлена в Мюнхене, он обманывал своих собственных генералов, он обманывал весь мир. И он обманет нас. Это только отсрочка. Затишье перед бурей.
Коля посмотрел на отца с недоумением, с той смесью обиды и непонимания, которая бывает у детей, когда взрослые говорят им страшные вещи, когда они разрушают их иллюзии, когда они заставляют их смотреть на мир таким, какой он есть - мрачным и опасным. Он замолчал, опустил голову, и в его глазах, в которых ещё недавно сияла радость, появилась та тень, которая, возможно, останется в них навсегда, та тень, которая будет расти вместе с ним, которая будет питаться тревогами и страхами, которая будет напоминать ему о том, что мир не так прост, как кажется.
В тот же день, когда над Москвой разносились ликующие крики, когда на улицах играла музыка, когда люди танцевали и обнимались, веря, что страшное миновало, Богоявленский собор в Елохове стоял в той особенной, тихой, почти благоговейной атмосфере, которая бывает в храмах в дни великих потрясений, когда даже каменные стены, казалось, дышали историей, когда даже древние иконы, потемневшие от времени и копоти, смотрели на мир с той вековой мудростью, которая не подвержена сиюминутным страстям и обманам. Внутри собора было прохладно, тот спасительный холод, который контрастировал с душной, липкой жарой на улице, и пахло ладаном, воском и старой древесиной, тем особым, неповторимым запахом, который есть только в православных храмах, переживших столетия. Служили вечерню, и отец Николай, облачённый в свою старенькую, но чистую рясу, стоял у аналоя, и его голос, хотя и был негромким, но полным той внутренней силы и убеждённости, которая рождается только из глубокой, искренней веры, читал молитвы, проникая в самые сокровенные уголки душ тех немногих прихожан, которые собрались в этот вечер.
Их было не так много, как в обычные дни - страх был сильнее веры, и многие боялись, что их заметят, что на них донесут, что их арестуют, что их отправят в лагеря, что их расстреляют за то, что они пришли в храм в такой день, когда весь город ликует, когда партия и правительство празднуют победу дипломатии, когда любое проявление веры может быть истолковано как враждебность, как предательство, как то, что мешает строить светлое будущее. Но те, кто пришёл, кто сохранил веру, кто не побоялся, стояли в полумраке, слушая его голос, находя в нём ту опору, которая помогала им жить, которая помогала им не сломаться, которая помогала им идти дальше, даже когда всё вокруг рушилось, даже когда весь мир, казалось, сошёл с ума.
Когда служба закончилась, и прихожане начали расходиться, к отцу Николаю подошёл один из его самых верных прихожан - старый рабочий, который всю свою жизнь проработал на заводе, который потерял на войне сына, а потом в репрессиях - жену, и который сохранил свою веру вопреки всему. Его лицо, покрытое глубокими морщинами, которые были вырезаны годами тяжёлого труда и страха, годами потерь и разочарований, годами надежд и отчаяний, было сейчас как-то особенно взволнованным, глаза его блестели от той лихорадочной радости, которая охватила весь город, от той надежды, которая, казалось, вернулась к нему после долгих лет скитаний и страданий.
- Батюшка, - сказал он, и голос его дрожал от волнения, - слышали новости? Слышали? Мы с немцами подписали мир, настоящий мир, который будет длиться вечно, который защитит нас от войны, который принесёт нам покой и надежду! Теперь войны не будет, мы можем жить спокойно, мы можем не бояться за наши жизни и за наших детей, мы можем растить их без страха, без того ужаса, который мы пережили! Слава Сталину, слава нашей мудрой партии, которая спасла нас от войны!
Отец Николай поднял руку и перекрестился широко, размашисто, и его рука, дрожащая и уверенная, с той силой, которая передаётся только через веру, коснулась лба, груди и плеч, и он покачал головой, и в его глазах, которые видели многое, было не радость, не ликование, а та глубокая, печальная мудрость, которая рождается из веры и опыта, из той веры, которая не нуждается в дипломатических договорах, которая видит суть вещей, которая не поддаётся на обман.
- Мир? - сказал он, и голос его был тих, но в нём слышалась та твёрдая, неумолимая уверенность человека, который знает правду, которую другие пытаются скрыть. - Нет, сын мой, это не мир, это не тот мир, о котором мы мечтаем, это не тот мир, который приносит покой и надежду, это не тот мир, который защищает нас от зла, это не тот мир, который сохраняет наши души. Это передышка, это затишье перед бурей, это та тишина, которая бывает перед тем, как разразится гроза, перед тем, как небо разверзнется и обрушится на землю всеми своими стихиями. Ты думаешь, что Гитлер остановится, потому что подписал бумагу? Ты думаешь, что он уважает договоры? Ты думаешь, что он боится нас? Нет, он не боится, он не уважает, он не остановится. Он будет идти вперёд, пока кто-нибудь не остановит его силой. И этот день настанет. Молись, чтобы Господь дал нам силы выстоять, когда этот день настанет. Молись, чтобы мы не сломались, чтобы мы не потеряли веру, чтобы мы не отчаялись, чтобы мы не предали, чтобы мы сохранили свои души чистыми перед лицом Бога.
Прихожане, которые слышали его слова, зашептались, заволновались, но никто не стал спорить с ним, ибо они знали - он никогда не обманывает, он всегда говорит правду, даже если она горька, даже если она страшна, даже если она приносит боль и страх, даже если она заставляет их сомневаться и бояться. Ибо он - их пастырь, их опора, их надежда, их свет в темноте, их голос в тишине, их вера в отчаянии. И они расходились по домам, унося в своих душах не ту всеобщую радость, которая царила на улицах, а ту тихую, спокойную печаль, которая приходит с пониманием истины, и ту надежду, которая не зависит от мирских событий, которая живёт в сердце, которая не может быть уничтожена ни страхом, ни смертью.
Вечер того же дня опускался на Москву медленно, неохотно, как будто само время не решалось перевернуть страницу календаря, на которой было записано это событие. Солнце садилось за домами, окрашивая небо в багровые, кровавые тона, которые казались зловещими, которые напоминали о том, что где-то там, за тысячи километров, уже затаилась та тень, которая скоро накроет весь мир. Сумерки сгущались, окутывая город своим бархатным, холодным покрывалом, и на улицах становилось всё тише и тише, только изредка слышались отголоски далёкого смеха или обрывки песен, которые пели ещё не успевшие разойтись по домам ликующие толпы. Но во дворах, в подъездах, в коммунальных квартирах уже наступала та особенная, тревожная тишина, которая бывает перед бурей, когда всё замирает в ожидании, когда даже ветер боится нарушить эту хрупкую гармонию, когда кажется, что сам воздух застыл, ожидая чего-то страшного и неизбежного.
Александр, оставив Колю, который молча пошёл домой, не задавая больше вопросов, не вернулся сразу в свою квартиру. Он пошёл по улицам, туда, где не было праздничного шума, где в старых переулках, за высокими заборами, можно было найти ту тишину, которая была нужна его душе, чтобы разобраться в той сумятице чувств, которая охватила его. Он шёл долго, не разбирая дороги, пока ноги сами не привели его к Богоявленскому собору. Он снова стоял здесь, как стоял в тот вечер, когда они с братом встретились после долгой разлуки, и снова чувствовал, как какая-то неведомая сила тянет его внутрь, к тем тёмным сводам, к тому свету лампад, к тому голосу, который звучал из глубины души брата.
Он вошёл в храм, перешагнув порог, который когда-то был для него святым, и остановился в углу, в тени, скрытый от посторонних глаз. Он не подошёл к иконам, не перекрестился, не поставил свечу - он просто стоял, вдыхая тот знакомый с детства запах ладана и воска, слушая тишину, которая здесь была особенной, не той мёртвой тишиной страха, которая царила в его душе, а той живой, полной смысла тишиной, которая была наполнена молитвой, которая говорила о вечности, о том, что всё, что происходит в этом мире, - лишь миг перед лицом Бога.
Отец Николай, уже снявший облачение, стоял у алтаря, поправляя лампады, и когда он повернулся, он увидел брата. Их взгляды встретились, и в этом мгновении, длившемся всего несколько секунд, было сказано больше, чем можно было сказать словами. Отец Николай не удивился, не вздрогнул - он знал, что брат придёт, знал, что в этот день, когда весь мир ликует, Александр будет искать ответы здесь, где их можно было найти. Он подошёл к нему, и его шаги были мягкими и бесшумными, как шаги человека, который привык ходить по святым местам, и его голос, когда он заговорил, был тих и ласков, как голос отца, который говорит с заблудшим сыном:
- Ты пришёл, брат. Снова. Я знал, что ты придёшь. Я знал, что ты не сможешь не прийти в этот день. Я знал, что ты ищешь ответы, что ты ищешь то, что потерял, что ты ищешь ту веру, которую ты считал погасшей, но которая, возможно, всё ещё теплится в твоём сердце.
Александр сжал кулаки, чувствуя, как его горло сжимается от той боли, которую он не мог высказать, от той любви, которую он не мог показать, от той веры, которую он потерял, но которая, возможно, всё ещё жила в нём, как тот маленький огонёк, который теплится в пепле давно погасшего костра, ожидая, когда его раздуют.
- Я пришёл, чтобы сказать тебе, - начал он, и голос его, хотя и старался быть твёрдым, дрожал от той внутренней борьбы, которая раздирала его душу. - Ты ошибаешься, ты не прав, ты не знаешь всего, ты не знаешь того, что знаю я, ты не знаешь того, что происходит в этом мире. Мы заключили мир, настоящий мир, который будет длиться вечно, который защитит нас от войны, который принесёт нам покой и надежду. Гитлер не нападёт, он не посмеет, он не сможет, он подписал договор, он связан словом, он не нарушит его, он не обманет нас. Ты живёшь в своём мире, в мире веры и молитвы, но ты не видишь того, что происходит в реальности. Ты не видишь нашей силы, нашей армии, наших заводов, нашей партии. Мы готовы, мы сильны, нас не победить.
Отец Николай покачал головой, и на лице его появилась та тихая, печальная улыбка, которая бывает у людей, которые знают правду, но не могут заставить других её увидеть.
- Ты думаешь, что я не знаю о силе, Александр? - сказал он. - Я знаю о ней. Я вижу, как строятся заводы, как куётся оружие, как маршируют войска. Но сила - это не только оружие и танки. Это ещё и дух. А дух наш разобщён, он разделён страхом, он ослаблен теми репрессиями, которые обрушились на наш народ. Гитлер знает это. Он чувствует слабость там, где другие видят силу. И он воспользуется этим. Он не остановится. И когда он нападёт, нам понадобится не только оружие, но и вера - вера в то, что мы сражаемся за правое дело, вера в то, что Господь защитит нас, вера в то, что мы не одни. А ты, брат, ты отрёкся от этой веры. Ты выбросил её из своей жизни, как ненужный хлам. И теперь ты пуст. Ты ищешь, чем заполнить эту пустоту, но не находишь. Потому что только вера может заполнить ту пустоту, которую оставляют в душе страх и сомнения.
Александр молчал, опустив голову, и в его душе происходила та борьба, которую он не мог описать словами. Он хотел возразить, хотел сказать, что брат не прав, что он ничего не понимает, что он просто слабый человек, который цепляется за иллюзию, чтобы справиться со своим страхом. Но он не мог найти слов, потому что в глубине души он знал - брат прав. Он знал, что его жизнь, его работа, его партийный билет, его внешняя уверенность - всё это была лишь маска, за которой пряталась та же пустота, та же боль, тот же страх, который он пытался заглушить работой и словами. Он хотел поверить брату, хотел снова почувствовать ту веру, которая была у него в детстве, но он боялся, что это будет слабостью, что это будет предательством, что он потеряет всё, что у него есть.
- Я должен идти, - сказал он наконец, и голос его был глух. - Меня ждут дома.
Он развернулся и вышел из храма, оставляя брата одного в тишине, и его шаги, когда он шёл по ночным улицам, были быстрыми и решительными, но в душе его была та пустота, которую он не мог заполнить, та боль, которая не находила выхода, и та искра веры, которая, возможно, всё ещё теплилась в его сердце, как тот маленький огонёк, который ждёт, когда его раздуют, чтобы снова зажечь свет в душе.
Домой Александр вернулся поздно, когда в окнах соседних домов уже погасли огни, и только в их коммунальной квартире ещё горел свет - Настя ждала его, не ложилась спать, потому что знала, что сегодня что-то случилось, что-то изменилось в душе мужа, и она боялась, что он не вернётся, боялась, что он потеряет себя, боялась, что он сломается под той тяжестью, которую несёт на своих плечах. Когда он вошёл, она поднялась ему навстречу, и в её глазах была та тревога, которая живёт в душе каждой женщины, ждущей мужа, той женщины, которая боится за его жизнь и за его душу, которая боится, что он не вернётся, которая боится, что он потеряет себя в этом мире, который рушится.
- Саша, ты где был? - спросила она, и голос её дрожал от того же страха, который сжимал её сердце. - Мы волновались, мы ждали тебя, мы не знали, где ты, мы боялись, что с тобой что-то случилось, что тебя арестовали, что тебя забрали, что тебя больше нет.
- Ничего, - ответил он, и голос его, хотя и старался быть спокойным, звучал глухо и устало. - Ничего, Настя. Я был в храме. Я был у брата. Я пытался найти ответы, которые не могу найти. Но я не нашёл их.
Она подошла к нему, обняла его, прижалась к его груди, и он почувствовал тепло её тела, её дыхание, её жизнь - ту жизнь, которую он должен был защищать, ту жизнь, ради которой он готов был умереть, но которую он не знал, как защитить в этом безумном мире. Он обнял её в ответ, и они стояли так долго, молча, чувствуя, что в этом объятии, в этом простом человеческом тепле, есть ответ на те вопросы, которые мучили их, есть та сила, которая помогает выжить, несмотря ни на что.
Первое сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года наступило как неизбежность, как тот день, который все ждали, но о котором не хотели говорить. Серое, низкое небо нависло над Москвой, с утра моросил мелкий, холодный дождь, который, казалось, смывал с улиц последние следы того праздничного ликования, которое царило всего неделю назад. Дождь стучал по крышам, по мостовым, по окнам, создавая тот однообразный, унылый шум, который навевает тоску и тревогу, который заставляет людей прятаться в своих домах, в своих углах, и ждать, когда же это кончится.
По радио, всё из того же чёрного репродуктора, который висел на стене, раздался голос диктора, но голос этот был не радостным и торжествующим, как тогда, в августе, а серьёзным и тревожным, с той особенной, официальной интонацией, которая всегда предвещает что-то страшное. Он объявил о том, что Германия напала на Польшу, что Вторая мировая война началась, и что Советский Союз, соблюдая свои обязательства по договору, будет сохранять нейтралитет. Но слова эти, слова о нейтралитете, о том, что «наши немецкие друзья» защищают свои интересы, звучали фальшиво и неестественно, как оправдание, как попытка скрыть правду, которую все уже знали и чувствовали - война началась, она уже здесь, она уже стоит на пороге, она уже стучится в их двери, она уже требует своих жертв и своей крови.
Александр, услышав эту новость, стоял у репродуктора, и его лицо, хотя и оставалось спокойным, с той внешней, показной твёрдостью, которую он научился носить на работе, постепенно бледнело, и в его глазах появилась та глубокая, ледяная уверенность, которая рождается из понимания того, что самое страшное уже случилось, и что теперь остаётся только ждать, когда оно придёт к ним. Он не сказал ни слова, ничего не прокомментировал, но он медленно прошёл к столу, достал из ящика лист бумаги и, взяв ручку, вывел на нём слова, которые он обдумывал уже много дней: «Прошу зачислить меня добровольцем в случае войны, если она придёт на нашу землю, если она коснётся нашей страны, если она потребует моей жизни и моей крови». Он подписал этот лист, положил его в конверт и запечатал, чувствуя, как в его душе, в той пустоте, которая царила там долгие годы, начинает разгораться тот огонь, который он считал погасшим - огонь веры, огонь надежды, огонь любви к Родине, огонь того долга, который он чувствовал перед своей семьёй, перед своей страной, перед тем, во что он верил, даже если он не мог назвать это словом.








