- -
- 100%
- +

В доме синьора Орландо Белланди умели говорить о милосердии так красиво, что у бедных женщин на церковной паперти дрожали губы. По воскресеньям сам хозяин, широкий в плечах, седобородый, с тяжёлым золотым перстнем на пальце, стоял в семейной капелле под образом святого Витторе и слушал мессу с таким благочестивым лицом, будто все его счета на земле уже были переписаны ангелами на небесный лад. Он клал монеты в чашу для сирот, жертвовал в госпиталь старое бельё, велел раздавать хлеб у задних ворот и непременно говорил при гостях, что богатство дано человеку не для гордости, а для ответственности перед Господом.
А в понедельник утром тот же синьор Белланди мог два часа торговаться с вдовой кожевника из-за просроченного долга, пока женщина не соглашалась отдать ему мастерскую покойного мужа вместе с домом, где у неё ещё спали трое детей. В среду он писал письмо капитану городской стражи с просьбой ускорить взыскание с должника, который лежал в горячке. В пятницу принимал в кабинете человека из судейской канцелярии и, не повышая голоса, решал, кому оставить землю после смерти старого нотариуса, ещё не умершего, но уже достаточно слабого, чтобы его наследники начали продавать обещания. Дом Белланди был большим, благочестивым и уважаемым. В Сан-Витторе это значило, что в его стенах часто произносили имя Бога и почти всегда помнили цену человеческой нужды.
Аньезе служила в этом доме третий год и давно научилась не удивляться разнице между воскресеньем и буднями. Её взяли не из милости, хотя госпожа Белланди любила говорить именно так. После смерти отца, мелкого писаря при складе флорентийских сукон, у Аньезе осталось несколько книг, два платья, ларчик с отцовскими перьями и долги, которые родственники сочли слишком скромными, чтобы из-за них помогать, но слишком настоящими, чтобы их можно было забыть. Мать умерла раньше, ещё во время весенней горячки, и к семнадцати годам Аньезе оказалась в положении, в каком часто оказываются девушки без приданого, красоты и сильной родни: всем было её немного жаль, но никто не хотел, чтобы эта жалость стоила слишком дорого.
Синьора Изабетта Белланди, жена хозяина, взяла её сначала для мелких поручений при внутренних покоях. Не на кухню, где девушки быстро грубели от пара, ножей, криков и мужских рук у чёрного входа; не в прачечную, где кожа трескалась от щёлока и зимой девушки кашляли так, будто в груди у них гремели камешки; а наверх, туда, где пахло воском, сухими травами, розовой водой, чернилами и сложенным в сундуки льном. Аньезе носила бельё, воду, записки, грелки, молитвенники, лекарства, чистые платки для гостей и грязные платки после гостей. Она знала, в какой комнате после какой беседы становилось слишком тихо. Знала, кто пил вино разбавленным, а кто крепким. Знала, какая дверь закрывалась на крючок, а какая на ключ, и почему некоторые люди уходили не через парадную лестницу, а через боковой коридор у кладовой.
Ей доверяли именно потому, что не видели в ней опасности. Это была странная, почти обидная форма доверия, но Аньезе рано поняла, что в мире господ даже обида может служить крышей над головой. Она была не уродлива, нет; Господь не отметил её лицом так жестоко, чтобы люди оборачивались вслед. Но и красоты в ней не было той, из-за которой мужчины начинали говорить глупости, а женщины — следить за дверями. Лицо у неё было слишком серьёзное для молодости, с острыми скулами и внимательным взглядом, от которого некоторые чувствовали себя неуютно, хотя не могли объяснить почему. После детской болезни на левой щеке осталась едва заметная неровность кожи, видная только при ярком свете, но госпожа Белланди замечала её всегда, как замечала пятно на скатерти или криво поставленную свечу. Волосы у Аньезе были тёмные, тяжёлые, непослушные; она прятала их под простой белый чепец так тщательно, будто боялась, что даже прядь может быть принята за дерзость.
— Наша Аньезе хороша тем, что на неё можно положиться, — говорила синьора Изабетта гостям, когда хотела похвалить служанку и одновременно напомнить ей место. — Она не из тех девушек, из-за которых мужчины теряют разум. Тихая, неброская, аккуратная. В доме такая нужнее красавицы.
Гости обычно улыбались, кто снисходительно, кто равнодушно, а Аньезе принимала эти слова с опущенными глазами, потому что служанка, которая умеет понимать унижение, но не показывает этого, живёт дольше служанки гордой. Впрочем, иногда ей казалось, что госпожа Белланди говорит это не только о ней. В доме был портрет молодой девушки в голубом платье, висевший в маленькой галерее между молельней и покоями хозяйки. Девушка на портрете была красива той тонкой, тревожной красотой, которая будто заранее знает, что её будут оплакивать. Её звали Лаура. Старшая дочь Белланди умерла до прихода Аньезе, и в доме о ней говорили редко, а когда говорили, то так, будто каждое слово могло потревожить не мёртвую, а живых.
Аньезе научилась ходить мимо портрета бесшумно. Ещё она научилась запоминать всё, что другие забывали сразу после приказа. У какого нотариуса красные чернила гуще, чем у остальных. Каким воском запечатывает письма синьор Белланди, когда пишет в ратушу, и каким — когда письмо должно уйти ночью. Какие ключи звенят чисто, а какие с глухим надрывом, потому что их часто носят в потной ладони. Она читала лучше многих слуг и считала быстрее младшего управляющего, но это умение тоже было частью её невидимости. Господам нравилось, когда служанка могла без ошибки донести письмо, прочитать имя на свёртке или сверить число простыней в сундуке; им не нравилось думать, что та же служанка способна прочитать смысл между строк.
Утро, когда в Сан-Витторе привезли пленника, началось с колоколов. Они били не празднично и не похоронно, а тревожно, с короткими промежутками, будто сам город кашлял железом. Аньезе в это время стояла в бельевой комнате и пересчитывала полотенца для гостей, которых ждали к вечерней трапезе. За окном просыпалась улица: торговцы поднимали ставни, мальчишки тащили корзины с зеленью, из кузницы доносился первый удар молота. Небо над крышами было бледное, с тонкой полосой золота над восточной стеной, и на мгновение город казался таким мирным, будто не жил последние недели слухами о войне.
Слухи пришли раньше пленника. Сначала говорили, что у южной дороги сожгли деревню Санта-Марта, где останавливались посольские люди из Лукки. Потом говорили, что послов убили в часовне, а тела оставили у колодца под знаменем Валькастро. Потом — что это сделал сам Асканио ди Валькастро, кондотьер, которого ещё прошлой зимой приглашали на переговоры как возможного союзника, а теперь называли волком, мясником и проклятием наёмных войн. На площади появились дешёвые листки с его гербом: красный щит, рассечённый тёмной полосой, похожей на засохшую кровь. Мальчишки покупали эти листки за мелкую монету и протыкали нарисованный герб палками, изображая казнь. Женщины крестились. Мужчины спорили, следует ли судить такого человека или сразу повесить у городских ворот, чтобы всем было видно, как Сан-Витторе отвечает за кровь.
Дом Белланди последние дни жил в особенной тишине. Синьор Орландо чаще запирался в кабинете. К нему приходили люди из совета, капитан южных ворот, два монаха из обители святого Луки и один сухой, узколицый нотариус, который всегда снимал перчатки перед тем, как взять чашу с вином, будто боялся испачкать кожу чужими тайнами. Синьора Изабетта велела натирать полы, проветривать верхние комнаты и заново перестилать постель в покоях для почётных гостей, хотя гостей туда не помещали уже много месяцев. На вопрос старшей служанки, зачем столько чистого белья, хозяйка ответила так холодно, что никто больше не спрашивал.
Когда колокола ударили в третий раз, в бельевую вбежала Джемма, кухонная девчонка с красными руками и вечной мукой на щеке. Она была младше Аньезе на два года, но шумела за троих взрослых, и обычно её ругали ещё до того, как она успевала открыть рот.
— Его привезли! — выдохнула Джемма, хватаясь за дверной косяк. — У южных ворот видели повозку, стражу и людей совета. Говорят, он весь в крови, но сидит прямо, как князь. Говорят, одного стражника укусил за руку.
— Люди всегда говорят лишнее, когда им страшно, — отозвалась Аньезе, не переставая считать полотенца.
— А тебе не страшно? — спросила Джемма, округлив глаза. — Это же Валькастро. Мясник из Санта-Марты. У него герб кровью рисуют, сама видела. На площади продавали.
Аньезе сложила последнее полотенце, выровняла стопку ладонью и только тогда посмотрела на девчонку. Ей было страшно, но не так, как Джемме. Страх Аньезе редко поднимался к горлу шумной волной. Он оседал ниже, под рёбрами, и становился тяжёлым, удобным для носки, как ведро с водой, которое нельзя поставить до самого верха лестницы.
— Мне страшно, когда госпожа зовёт меня по полному имени, — сказала она ровно. — А людей с гербами я видела только издали.
Джемма фыркнула бы, если бы в этот момент в дверях не появилась старая Марта, ключница. Марта служила Белланди дольше, чем Аньезе жила на свете, и за эти годы её лицо стало похоже на высушенное яблоко, а голос — на скрип сундука, который всё ещё исправно запирается.
— Аньезе, — сказала Марта, оглядев бельевую так, будто каждая складка на полотенце могла быть личным оскорблением. — Госпожа велит тебе идти наверх. Немедля.
Джемма замолчала. Даже мука на её щеке будто побледнела. Аньезе почувствовала, как страх под рёбрами стал чуть тяжелее, но спросила спокойно:
— К госпоже в покои?
— К госпоже сперва, — ответила Марта и сделала ударение на последнем слове. — Потом куда велят.
В доме уже знали. Слуги всегда знают раньше, чем господа успевают приказать молчать. На лестнице Аньезе встретила двух младших служанок, которые несли кувшины и тут же отвернулись, будто её уже коснулось что-то заразное. В коридоре у семейной капеллы стоял управляющий Бартоло и шептался с одним из стражников, которого она раньше видела у ворот ратуши. Стражник был в пыльном плаще, под ногтями у него чернела земля, а на поясе висел меч, недавно вытертый, но всё ещё пахнущий железом. Когда Аньезе проходила мимо, он посмотрел на неё быстро и оценивающе, как смотрят на вещь, которой предстоит пользоваться не по обычному назначению.
Синьора Изабетта ждала её в малой гостиной, где всегда было слишком чисто и слишком холодно. Окна выходили во внутренний двор, на лимонные деревца в кадках, и утренний свет ложился на пол правильными прямоугольниками. Хозяйка сидела у стола, не касаясь чаши с травяным отваром. На ней было тёмное платье с высоким воротом, волосы убраны под кружевную вуаль, пальцы сжаты так крепко, что костяшки побелели. Рядом стоял синьор Орландо Белланди, и от его обычной благочестивой мягкости не осталось почти ничего. В доме он редко повышал голос, но в тот день молчал так, что даже молчание казалось приказом.
— Подойди, Аньезе, — сказала синьора Изабетта.
Аньезе подошла и присела в лёгком поклоне.
— Ты знаешь, кого сегодня привезли в наш дом? — спросил синьор Орландо.
— Слышала только слухи, синьор, — ответила Аньезе.
— Слухи в Сан-Витторе размножаются быстрее крыс, — сказал хозяин с тонкой усмешкой. — Но в этот раз они близки к истине. В верхнюю западную комнату помещён Асканио ди Валькастро. До решения совета он будет находиться здесь под охраной. Это не честь для нашего дома, а обязанность перед городом.
Аньезе знала верхнюю западную комнату. Её называли комнатой для дальних гостей, хотя последние годы там жили только закрытые сундуки, старые ковры и пыль, которую Марта ненавидела как личного врага. Комната была удобна для тюрьмы: одно окно выходило на высокий глухой переулок, дверь была крепкая, а рядом находилась маленькая кладовая, где можно было держать стражу.
— Ему нужен уход, — продолжил синьор Орландо. — Рана на боку, жар, возможно, перелом ребра. Городской лекарь осмотрел его у ворот, но оставаться при нём не станет. Совет не желает лишних языков. Ты будешь носить воду, чистое бельё и еду. Если потребуется, подашь повязки. Марта покажет, что брать.
Синьора Изабетта наконец подняла глаза на Аньезе, и в них было что-то сложнее страха. Может быть, отвращение. Может быть, усталость. Может быть, зависть к тем, кто мог не знать подробностей.
— Ты не будешь говорить с ним без нужды, — сказала хозяйка. — Если он обратится к тебе, отвечай коротко. Если станет бредить, запоминай слова. Если назовёт имена, передашь синьору Белланди. Если попросит передать письмо, воду, нож, молитвенник, нитку, булавку, что угодно сверх положенного — откажешь и сразу скажешь страже. Ты поняла?
— Да, синьора, — ответила Аньезе.
— И ещё, — добавила хозяйка после короткой паузы. — Ты не должна смотреть на него как девочка на рыцаря из песни. Такие мужчины умеют делать из слабых людей двери. Они видят щель и входят. Ты не красива, Аньезе, и это сейчас милость Божья. Ему нечем будет играть с твоим тщеславием, если ты сама не принесёшь его в руках.
Слова были сказаны почти заботливо, но Аньезе всё равно почувствовала, будто ей провели по щеке холодным ножом. Она давно привыкла к тому, что её внешность считают удобной частью службы, но никогда ещё это удобство не называли милостью Божьей так прямо. Синьор Орландо посмотрел на жену с лёгким раздражением, словно та сказала лишнее, но спорить не стал.
— Моя жена говорит резко, — произнёс он, — но верно. Ди Валькастро опасен не только мечом. У него были люди, деньги, женщины, священники, предатели и друзья среди тех, кто вчера ещё называл себя нашими союзниками. Теперь у него остались цепи и язык. Цепи держит стража. За языком будешь следить ты.
Аньезе поклонилась ещё раз. В этот миг ей очень хотелось спросить, почему за языком такого человека должна следить именно она, служанка с неровной щекой и простым чепцом. Но ответ она уже знала. Потому что господа не считали её женщиной в том смысле, в каком боялись женщин. Не считали достаточно умной, чтобы понять опасную правду, но считали достаточно грамотной, чтобы запомнить имя. Не считали человеком, чьё мнение могло что-то изменить, но считали удобным сосудом для чужих слов.
Марта отвела её в малую кладовую у лестницы, где уже стояли кувшин, миска с водой, грубые полотна, чистая сорочка, пузырёк с винным уксусом и коробка с мазью, пахнущей смолой. Ключница проверяла каждую вещь так тщательно, будто Аньезе собиралась пронести пленнику целый арсенал под складкой передника.
— Ножей не брать, — сказала Марта. — Игл не брать. Шпилек не брать. Ленты не брать. Даже шнурок лишний не бери. Такие, как он, удавят человека собственным волосом, коли Господь даст им волос под руку.
— Ты его видела? — спросила Аньезе.
Марта перекрестилась, но не театрально, как Джемма, а сухо, коротко, почти сердито.
— Видела, как вносили, — ответила ключница. — Крови много. Лицо тёмное, глаза открытые. Не стонал. Это хуже, чем если бы стонал. Мужчина, который не стонет, когда его несут с дороги, либо святой, либо бес, либо привык, что боль — это дело слуг. Святых с таким гербом не бывает.
— А герб ты видела? — спросила Аньезе, завязывая полотна в узел.
— У него на плаще была вышивка, — сказала Марта. — Красный щит. Чёрная полоса. Будто кто ножом провёл. Не смотри на эту вышивку долго. И на него не смотри. Сделаешь, что велено, и выйдешь.
Аньезе подняла кувшин. Вода плеснулась у края, холодная капля упала ей на запястье. Она вдруг подумала, что никто в доме не спросил, не боится ли она. Её предупредили, наставили, унизили для пользы дела, снабдили полотном и уксусом, но страха как будто не полагалось учитывать. У служанки страх был частью жалованья.
По главной лестнице ей идти не позволили. Марта повела её боковым ходом, мимо комнаты для хранения свечей, вдоль узкого коридора, где каменный пол был стёрт ногами поколений слуг. Внизу ещё шумел дом, но чем выше они поднимались, тем плотнее становилась тишина. У поворота перед западным крылом стоял первый стражник. Он был молод, светловолос, с лицом, на котором недавно закончилась юность и ещё не успела начаться настоящая жестокость. При виде Марты он отступил, но на Аньезе посмотрел с жалостью.
— Эту посылают? — спросил он.
— Не твоё дело, Паоло, — отрезала Марта.
Имя стражника Аньезе запомнила сразу. Она всегда запоминала имена тех, кто стоял у дверей.
У самой западной комнаты было двое. Один сидел на табурете, другой стоял у двери, держа руку на рукояти меча. На полу валялась солома, принесённая для стражи, но никто не садился близко к порогу. Дверь комнаты была заперта на два замка. Верхний — хозяйский, знакомый Аньезе по звуку; нижний — новый, тяжёлый, городской, принесённый, вероятно, из ратуши. У косяка темнело пятно, которое кто-то пытался замыть и не успел. Кровь на камне всегда оставалась чуть упрямее воды.
Стражник у двери был старше Паоло. У него был разбитый нос, седина в щетине и такие глаза, какими смотрят люди, видевшие, как быстро из человека выходит тепло. Он смерил Аньезе взглядом, скользнул по кувшину, по узлу с бельём, по пустым рукам, потом усмехнулся.
— Вот значит, кого выбрали, — сказал он. — Тихую птичку.
— Открывай, Томмазо, — приказала Марта.
Стражник не сразу взялся за ключ. Он наклонился к Аньезе чуть ближе, и от него пахнуло кожей, потом и дешёвым вином.
— Не смотри ему в глаза, девка, — шепнул Томмазо. — Он и в цепях людей губит. Сначала попросит воды, потом имени, потом жалости. А после жалости у таких всегда идёт кровь.
— Она идёт туда с кувшином, не с исповедью, — сказала Марта, но голос её стал суше обычного.
Томмазо открыл нижний замок. Марта — верхний. Железо щёлкнуло громко, и Аньезе впервые за весь день по-настоящему захотелось поставить кувшин на пол и сказать, что она не лекарь, не стражник, не соглядатай, не человек совета и не Господь, чтобы входить к чужому греху с водой в руках. Но вместо этого она крепче взяла узел с бельём и шагнула за порог.
В комнате пахло кровью, уксусом, пылью и закрытым окном. Шторы сняли, ковры свернули и убрали к стене, сундуки вынесли, оставив только широкую кровать, тяжёлый стул, стол, таз и канделябр с двумя свечами. Окно было заперто изнутри железной полосой, ставни распахнуты, но вместо воздуха в комнату входил только тусклый свет переулка. На стене, где раньше висел гобелен, остался прямоугольник чистой штукатурки, слишком светлый на фоне остальной стены. У кровати стоял третий стражник, с арбалетом, и смотрел не на Аньезе, а на человека под серым одеялом.
Асканио ди Валькастро лежал не как больной. Даже в жару, даже с лицом, потемневшим от усталости и дорожной пыли, даже с повязкой на боку и цепью, уходившей от его запястья к кольцу в стене, он казался не помещённым в комнату, а временно остановленным в ней. Аньезе сперва увидела не лицо, а руку: большую, смуглую, с разбитыми костяшками, лежавшую поверх одеяла. На безымянном пальце не было перстня, но кожа вокруг него сохранила светлый след. У таких людей даже отсутствие печати выглядело как знак власти.
Лицо у него было резкое, неправильное, слишком живое для человека в полубреду. Чёрные волосы спутались на висках, короткая борода отросла неровно, на скуле запеклась ссадина. Губы пересохли. Он дышал неглубоко, иногда морщась так, будто тело пыталось напомнить ему о боли, а он упрямо не желал отвечать. На стуле у кровати лежал его плащ, разрезанный и испорченный дорогой. Аньезе невольно посмотрела на вышивку у края: красный щит, тёмная полоса, тонкая золотая кайма. Герб был красивый. Это показалось ей почти неприличным. Люди на площади плевали в него, а вышивальщик, когда-то делавший эти стежки, наверняка работал при хорошем свете и думал о ровности линий, не о крови.
— Быстро, — сказал стражник с арбалетом. — Поставь воду, забери грязное, выйди.
Аньезе поставила кувшин на стол, развернула узел и подошла ближе к кровати. Под одеялом темнела старая повязка, пропитанная в одном месте бурым пятном. Лекарь, видимо, уже сделал всё, что считал нужным, но сделал это наскоро. Край бинта скрутился, ткань давила на рану. Если так оставить, к вечеру жар станет хуже. Аньезе не была лекаркой, но отца в последние недели его болезни перевязывала сама и знала, что грязная повязка убивает тише ножа.
— Нужно сменить полотно, — сказала она стражнику.
— Тебя просили лечить? — спросил тот.
— Мне дали чистое бельё и уксус, — ответила Аньезе. — Значит, кто-то думал, что грязное само не уйдёт.
Стражник нахмурился, но спорить не стал. Ему, вероятно, было всё равно, умрёт пленник сегодня или через неделю, лишь бы не в его смену и не с обвинением в небрежности. Аньезе смочила полотно водой, добавила немного уксуса и наклонилась над кроватью. Вблизи жар от тела Асканио чувствовался почти как от печи. Она старалась не смотреть ему в глаза, как велел Томмазо, но глаза у пленника были закрыты, и от этого запрет казался смешным. Губы его шевельнулись. Сначала она решила, что это просто бред, бессмысленное движение рта, но потом различила слово.
— Поздно, — прошептал он по-итальянски, с лёгкой хрипотцой и северной твёрдостью в звуках. — Поздно пришёл.
Аньезе замерла на мгновение, держа мокрое полотно над краем повязки. Стражник у окна тоже повернул голову.
— Что он сказал? — спросил он.
— Бредит, — ответила Аньезе.
Она осторожно отогнула ткань. Рана была не такая страшная, как она боялась, но плохая: длинный рассечённый след на боку, воспалённый по краям, с тёмными пятнами вокруг. Человека, видимо, везли долго и грубо. Она промыла кожу вокруг, стараясь не задеть саму рану слишком резко. Асканио дёрнулся, цепь коротко звякнула, но не проснулся. Потом его рука вдруг сомкнулась на её запястье.
Стражник вскинул арбалет.
— Назад! — рявкнул он.
Аньезе не вскрикнула. Не потому, что была храброй, а потому что страх иногда задерживает голос лучше любой выдержки. Пальцы пленника были горячие и сильные, хотя сам он едва держался в сознании. Он открыл глаза.
Томмазо ошибся, подумала Аньезе в ту же секунду. Глаза не губили. Губили не они. Губило то, что в них не было просьбы. Не было обычного больного испуга, не было мутной покорности, какую она видела у людей в горячке. Взгляд Асканио был тёмный, тяжёлый, недоверчивый. Так мог смотреть человек, который проснулся не от боли, а от опасности и ещё не решил, кого первым убить, если ему дадут возможность.
— Где он? — спросил Асканио.
Голос был едва слышен, но в нём осталась привычка приказа. Аньезе попыталась высвободить руку.
— Синьор, я принесла воду, — сказала она осторожно. — Вам нужно отпустить меня.
Он, кажется, не понял её слов или понял не сразу. Взгляд скользнул по её лицу, по чепцу, по простому платью, по мокрому полотну. Потом он сильнее сжал пальцы.
— Где Джулиано? — спросил Асканио. — Джулиано Альбани. Он успел войти в город?
Стражник с арбалетом тихо выругался. Аньезе почувствовала, как воздух в комнате изменился. Имя ударило не громко, но точно. Она знала его. Последние три недели в Сан-Витторе это имя повторяли вместе с молитвами за убитых посольских людей. Джулиано Альбани, секретарь луккского посольства, должен был привезти в город письма о союзе и погиб в Санта-Марте, зарубленный людьми Валькастро. Так говорили на площади. Так говорил городской глашатай. Так плакала его сестра у кафедральных ступеней. Так было записано в листках, где красный герб печатали грубо, с потёками, похожими на кровь.
Асканио ди Валькастро смотрел на неё так, будто этот мёртвый человек мог всё ещё идти по дороге к городским воротам.
— Синьор Альбани мёртв, — сказала Аньезе прежде, чем успела подумать, имеет ли право отвечать. — Говорят, он погиб в Санта-Марте.
Пальцы на её запястье ослабли не сразу. Лицо пленника осталось неподвижным, но что-то в нём потемнело глубже жара, глубже боли. Это не было удивлением. Скорее подтверждением страшного расчёта, который он до последнего не хотел считать верным.
— Нет, — сказал Асканио почти беззвучно. — Три недели назад он был жив.
Стражник шагнул к кровати.
— Хватит, — резко произнёс он. — Девка, отойди.
Но Асканио всё ещё смотрел на Аньезе. Теперь в его глазах не было ни бреда, ни просьбы, ни угрозы. Только ясность, от которой ей стало холодно.




