- -
- 100%
- +
— Вам прижигали рану? — спросила она.
— Нет.
— Тогда откуда копоть?
Он посмотрел на свою руку. Под ногтем действительно чернела тонкая полоска. На мгновение его лицо стало неподвижным.
— Где ты её видишь?
— Под ногтем. И на старой повязке тоже была.
Паоло шагнул к ним.
— Хватит. Забирай поднос.
Асканио вдруг улыбнулся стражнику. Улыбка была слабой, но неприятной.
— Паоло, верно?
Молодой стражник побледнел.
— Откуда ты...
— Утром старая ключница назвала тебя у двери. Ты плохо слушаешь, зато хорошо боишься. Скажи мне, Паоло, человек, который приходил ночью, пах дымом?
— Молчи.
— Значит, пах.
— Молчи, сказал!
Паоло выхватил меч наполовину, и тут Аньезе, сама не ожидая от себя, резко поставила чашу на стол. Звук получился громким. Оба мужчины посмотрели на неё.
— Если вы заставите его дёрнуться, повязка снова откроется, — сказала она Паоло. — Синьор Белланди велел сохранить пленника живым. Мне потом сказать, что вы мешали?
Угроза была маленькая, почти смешная, но в доме Белланди маленькие угрозы действовали лучше больших. Паоло отпустил рукоять меча, отступил к окну и отвернулся. Аньезе забрала пустую чашу. Асканио тихо сказал:
— Тебя выбрали не из-за некрасивого лица.
Она почувствовала, как кровь прилила к щекам. Не от смущения, а от злости. Грубость госпожи была привычной; из его уст те же слова стали хуже, потому что он использовал их не небрежно, а точно.
— А вас держат не из-за красивого герба, — ответила она.
Он не обиделся. Наоборот, его глаза почти потеплели, если такое слово вообще можно было применить к человеку, который смотрел так, будто привык оценивать расстояние до горла собеседника.
— У неё есть когти, Паоло, — сказал Асканио. — Передай внизу: клетку дали не той птичке.
Аньезе ушла, не обернувшись. За дверью Томмазо снова запер оба замка, и звук железа неожиданно успокоил её. Пока замки щёлкали, мир хотя бы признавал, что опасность наверху имеет форму. Внизу же опасность ходила в мягких туфлях, писала письма, выбирала скатерти и спрашивала, не произносил ли пленник имён.
День потянулся длинно и вязко. Аньезе пришлось вернуться к обычным обязанностям, но обычное уже не складывалось в прежний порядок. Она несла бельё в покои гостей и замечала, что две комнаты, давно пустовавшие, теперь проветривают. Она помогала Джемме разливать вино для ужина и видела, что приготовили не обычные кувшины, а лучшие, с гербом Белланди, хотя гостей официально не ждали. Она проходила мимо кабинета и слышала приглушённые голоса. Однажды дверь приоткрылась, и младший управляющий Бартоло внёс внутрь свёрнутую карту. Край пергамента развернулся на мгновение, и Аньезе увидела зубчатую линию городской стены, башни и маленькую красную отметку у южных ворот.
Она не должна была знать карты. Служанкам полагалось знать, где лежат ключи от бельевых сундуков, а не где у города слабые места. Но отец когда-то переписывал складские схемы, и маленькая Аньезе любила смотреть на линии дорог, потому что дороги казались ей способом уйти туда, где никто не знает твоего долга. Она помнила, как обозначают ворота. Помнила, как рисуют башни. И красная отметка у южной стены не была украшением.
Перед вечерней трапезой синьора Изабетта позвала её снова.
— Он спал? — спросила хозяйка.
— Нет, синьора. Пил бульон. Жар держится.
— Говорил?
— Немного.
— Имена?
— Нет, синьора.
Хозяйка долго смотрела на неё. В комнате пахло лавандой и холодным воском. На столе снова лежал молитвенник Лауры, но теперь на нём сверху были чётки, будто тяжестью бусин можно было удержать закрытой не книгу, а память.
— Ты устала, Аньезе?
Вопрос был почти ласковым, и от этого Аньезе насторожилась сильнее.
— Нет, синьора.
— Не лги хотя бы в мелочах. Усталость делает девушек глупыми. А глупость рядом с такими мужчинами быстро превращается в грех.
— Я буду осторожна.
— Осторожность не в том, чтобы не входить в комнату. Ты должна входить. Осторожность в том, чтобы выходить оттуда той же, какой вошла.
Аньезе хотела ответить, что никто не выходит тем же из комнаты, где лежит человек с чужой смертью на языке. Но вместо этого сказала:
— Да, синьора.
— Завтра совет пришлёт людей для первого допроса. Если он ночью назовёт имя моей дочери, ты разбудишь меня. Не мужа. Меня.
— Да, синьора.
— И не жалей его.
Аньезе впервые позволила себе поднять глаза прямо на хозяйку.
— Кого, синьора?
Изабетта Белланди сжала чётки так крепко, что одна бусина тихо щёлкнула.
— Никого, — сказала она. — Жалость вообще плохая привычка в доме, где много дверей.
К ночи дом изменился окончательно. Снаружи он по-прежнему казался тихим: ставни закрыты, свечи горят ровно, у ворот стоят люди Белланди, на кухне убирают после ужина. Но под этой тишиной ходило что-то тяжёлое. Слуги говорили шёпотом. Джемма, обычно болтливая, плакала у бочки с водой, потому что повар ударил её за пересоленный суп, хотя суп был не пересолен. Марта трижды проверяла замки и ворчала молитвы чаще обычного. Во внутреннем дворе долго стояла карета без герба, и её лошади были укрыты тёмными попонами, чтобы издалека не различить масть.
После полуночи Аньезе отправили отнести в западное крыло свежую воду. На самом деле пленнику она уже не требовалась до утра; кувшин у него был почти полон. Но приказ пришёл от синьора Белланди, и Марта только молча сунула Аньезе в руки чистую чашу, не спросив ничего. У двери стоял Томмазо. Паоло не было. На вопрос, сменили ли стражу, Томмазо ответил взглядом, который означал, что служанке полезнее не знать расписаний людей с мечами.
В комнате Асканио не спал. Он лежал тихо, с открытыми глазами, и смотрел в темноту над собой. Свечу оставили одну, далеко на столе. В таком свете лицо его казалось не живым, а вырезанным из старого дерева, по которому прошли огонь и нож. Когда Аньезе поставила воду, он не повернул головы.
— Кто приходил? — спросил он.
— Я.
— До тебя.
Она бросила взгляд на дверь. Томмазо остался снаружи, но замок не закрыли; значит, он мог слышать. Аньезе взяла пустую чашу, хотя она была не пуста, и подошла к столу спиной к двери, будто просто переставляет вещи.
— Я не знаю.
— Знаешь.
— Не видела.
— Тогда слышала.
Аньезе вытерла край стола полотном. На дереве под подсвечником осталась маленькая чёрная полоска, как от сажи. Она провела по ней пальцем и почувствовала сухую копоть.
— Человек с дымом, — сказала она едва слышно.
Асканио закрыл глаза. На его лице не было удивления. Только усталое подтверждение.
— Значит, они нашли печь.
— Какую печь?
— Ту, где сжигают имена до того, как они станут приговорами.
— Вы всегда говорите так, чтобы вас нельзя было понять?
— Нет. Иногда я отдаю приказы. Их понимают быстро.
Она посмотрела на него. В полумраке он казался меньше похожим на раненого и больше на человека, который держит в голове карту, пока другие держат ключи. Цепь на его руке поблёскивала. Один конец в стене, другой на запястье. Прямое, честное железо. Аньезе вдруг подумала, что цепь почти невинна по сравнению с тем, что связывало людей внизу.
— Почему вы назвали имя моего хозяина? — спросила она.
Асканио наконец повернул голову.
— Твоего?
— Я служу в его доме.
— Дом, где человек спит, не всегда его дом. Иногда это просто место, где его заперли без цепи.
Она промолчала. Такие слова были опасны именно потому, что легко ложились на правду. Аньезе не любила, когда чужая фраза слишком быстро находила в ней место.
— Почему? — повторила она.
— Потому что Джулиано Альбани ехал в Сан-Витторе с письмом для совета. В письме были имена людей, которые продавали город. Если он мёртв, письмо исчезло. Если меня обвиняют в его смерти, значит, кто-то очень хотел, чтобы я молчал. Если меня держат не в ратуше, а в доме Белланди, значит, Белланди имеет право стоять ближе к моему горлу, чем судья.
Аньезе почувствовала, как холодеют пальцы.
— Это обвинение.
— Нет. Это счёт. Обвинения произносят люди в чистых мантиях. Я пока только складываю числа.
— Почему я должна верить вам?
— Не должна.
Ответ был слишком быстрым. Не соблазн, не просьба, не попытка расположить. Он сказал это так, будто вера служанки ничего не меняла. И всё же говорил с ней. Значит, меняла.
— Тогда зачем вы говорите?
— Потому что ты видишь то, что другие считают недостойным зрения. Узлы. Копоть. Карты в руках управляющего. Страх на лице женщины, которая велит тебе не слушать мужа.
Аньезе отступила от стола.
— Вы ничего не знаете о синьоре Изабетте.
— Я знаю женщин, которые боятся мёртвых больше живых. В твоей хозяйке этот страх сидит глубоко.
— Не говорите о ней.
— Верность?
— Привычка.
Он снова усмехнулся, но уже без прежней жестокости.
— Привычки держат крепче цепей, Аньезе.
Снаружи Томмазо кашлянул. Это был знак: пора выходить. Аньезе взяла кувшин, хотя принесла его полным, и направилась к двери.
— Если вы лжёте, — сказала она, не оборачиваясь, — я всё равно узнаю.
— Если я лгу, девочка, тебе лучше узнать это раньше, чем Белланди узнает, что ты слушала.
Она вышла. Томмазо запер дверь и посмотрел на неё с подозрением.
— Долго воду ставила.
— Он плохо пьёт.
— Пусть плохо живёт, пока велено.
Аньезе прошла мимо. Ей хотелось как можно быстрее уйти из западного крыла, но шаги сами замедлились у поворота к кабинету синьора Белланди. Внизу ещё горел свет. В такое время хозяин обычно не принимал никого, кроме самых важных гостей или самых грязных дел, а грязные дела в хороших домах часто приходили одетыми как важные гости. Дверь кабинета была почти закрыта, но не до конца. Узкая полоска света лежала на полу, пересечённая тенью чьей-то ноги.
Аньезе знала, что должна пройти дальше. Служанка, задержавшаяся у кабинета после полуночи, сама становилась поводом для вопроса. Но изнутри донёсся шелест пергамента, и она увидела на столе, сквозь щель, край той самой карты с городской стеной. Красная отметка у южных ворот теперь была обведена кругом.
Голос синьора Белланди звучал негромко, но очень ясно:
— Если Валькастро доживёт до открытого суда, он назовёт не только моё имя.
Другой человек ответил тише, и Аньезе не разобрала слов. Она только услышала скрип дерева, будто кто-то опёрся ладонями о стол.
Белланди продолжил:
— Поэтому открытого суда не будет. Ни для него, ни для тех, кто успел услышать лишнее.
Аньезе стояла в темноте коридора с кувшином в руках и впервые понимала, что тишина, которой её так долго учили, может однажды стать не спасением, а приговором. В кабинете за дверью говорили о человеке наверху. И, возможно, уже о ней.
Глава 3. Кровавый герб
До рассвета Аньезе почти не спала. В комнате для служанок, узкой и холодной, где четыре девичьи постели стояли так близко, что ночью можно было услышать чужой сон, она лежала на спине и смотрела в темноту над собой. Джемма храпела тихо, прерывисто, будто боялась даже во сне шуметь громче положенного. Другая служанка, Ливия, повернулась лицом к стене и время от времени всхлипывала: её вечером отругали за разбитую чашку, но плакала она, конечно, не из-за чашки. В доме Белланди в ту ночь плакали многие вещи, только люди старались делать это беззвучно.
Аньезе держала руки поверх одеяла. Запястье, которое сжал Асканио, уже не болело, но она всё равно чувствовала там чужие пальцы, словно тело запомнило то, что разуму запрещалось хранить. Ещё сильнее в ней держался голос синьора Орландо за дверью кабинета. «Если Валькастро доживёт до открытого суда, он назовёт не только моё имя». Эта фраза не была похожа на бред, слух или случайный обрывок разговора. Она была слишком ровной. Слишком хорошо вписанной в то, что Аньезе уже видела: карту с южными воротами, ночных гостей, копоть на повязке, страх синьоры Изабетты перед именем мёртвой дочери.
Хуже всего было то, что теперь у неё появилась правда, с которой нельзя было ничего сделать. Простая служанка могла знать, где госпожа держит ключ от сундука с кружевом, какие свечи ставят в капелле в пост, почему управляющий Бартоло переписывает складские книги дважды и кому кухарка тайно отдаёт остатки хлеба. Но знать, что хозяин дома, член городского совета, возможно, говорит об убийстве пленника и закрытом суде, — это уже было не знанием. Это было камнем, привязанным к шее. С ним нельзя было ни идти, ни остановиться, ни позвать на помощь, не утонув первой.
К утру дом снова притворился домом. Это было одно из самых страшных умений больших семей: после ночных разговоров, тайных карт, шёпота у кабинета и запертых комнат они умели просыпаться так, будто ничего не случилось. На кухне резали хлеб. У задних ворот торговались за молоко. Марта ругала младших служанок за плохо вычищенные подсвечники. Синьора Изабетта велела подать себе тёплую воду с розмарином и долго сидела у окна, будто бессонная ночь оставила след только под глазами, а не в совести. Синьор Орландо вышел к завтраку в тёмном камзоле, свежевыбритый, с перстнем на пальце и лицом человека, который всю ночь молился о городе.
Аньезе носила подносы, кувшины и салфетки, отвечала на вопросы, кланялась, принимала замечания Марты и ни разу не ошиблась. Так иногда бывает с людьми, которые слишком напуганы: они становятся безупречно точными, потому что любая неловкость кажется началом гибели. Она знала, что не должна смотреть на хозяина дольше обычного. Не должна вздрагивать, когда он произносит её имя. Не должна задерживаться у дверей, за которыми говорят мужчины. Не должна задавать Марте вопросов о ночных гостях, даже если очень хочет. В доме Белланди каждое «не должна» было ещё одной ступенькой лестницы, ведущей наверх, к комнате, где лежал человек с цепью на руке и слишком ясными глазами.
Около третьего часа после рассвета её отправили на площадь с поручением. Нужно было отнести в лавку аптекаря пустые пузырьки и забрать сушёную мальву, масло зверобоя и два свёртка порошка от жара. Марта дала ей корзину, строго пересчитала монеты и велела не задерживаться, потому что госпоже могут понадобиться свежие полотна для западной комнаты. Она не сказала «для пленника». Слово словно стало в доме грязным предметом, который каждый видел, но никто не хотел трогать голыми руками.
Сан-Витторе встретил Аньезе шумом. После тяжёлой тишины дома город казался почти непристойно живым. На площади Сан-Микеле торговцы кричали, зазывая покупателей к лоткам с рыбой, сыром, зеленью, дешёвыми лентами и глиняными чашами. У фонтана две женщины спорили из-за места в очереди. Под аркадами нотариус, пристроив доску на коленях, писал прошение для старика, который не умел ни читать, ни платить достаточно, чтобы его дело взяли в канцелярии без вздохов. У ступеней церкви сидели нищие, и один из них, безногий бывший солдат, монотонно повторял: «Ради Христа, ради Христа», но люди проходили мимо так привычно, будто этот голос был частью мостовой.
И всё же обычный шум был сегодня другим. В нём было больше острых краёв. Люди говорили не о цене муки, не о плохих дорогах, не о новых налогах и не о том, чья дочь получила хорошее предложение брака. Они говорили о пленнике. Имя Валькастро переходило от лотка к лотку, от колодца к церковной стене, от мальчишеских губ к старушечьим молитвам. Его произносили с ненавистью, страхом, любопытством и тем особенным возбуждением, которое охватывает толпу, когда чужая смерть уже почти обещана, но ещё не назначен день.
Возле лавки переписчика стоял молодой печатник с доской, на которой были разложены листки. Бумага была грубая, рисунок резкий, сделанный неумелой, но выразительной рукой: красный щит, рассечённый чёрной полосой, похожей то ли на мечевой удар, то ли на потёк крови. Над гербом криво, но крупно было выведено: «ВАЛЬКАСТРО — УБИЙЦА САНТА-МАРТЫ». Ниже мелкими строками перечислялись злодеяния: сожжённая часовня, убитый посольский секретарь Джулиано Альбани, дети, пропавшие после нападения, священные сосуды, растоптанные конями наёмников. В конце было напечатано: «Сан-Витторе требует суда и крови».
Аньезе остановилась всего на мгновение, но печатник заметил её взгляд.
— Бери, девушка, — сказал он, потрясая листком. — Две мелкие монеты. Потом дороже будет, когда его повесят. Люди захотят оставить на память.
— На память о чём? — спросила Аньезе прежде, чем успела сдержаться.
Печатник удивлённо посмотрел на неё, потом усмехнулся. Для него она была просто служанкой с корзиной, не покупательницей мысли.
— О правосудии, конечно. Или о том, что даже волка можно привезти в клетке, коли город не трус.
Рядом мальчишка лет десяти купил листок, сплюнул на нарисованный герб и с хохотом показал друзьям. Один из них вытащил из-за пояса маленький нож и проколол бумажный щит посередине. Старуха, проходившая мимо, перекрестилась так быстро, будто боялась, что имя Валькастро может прилипнуть к пальцам.
— Не смейтесь, бесенята, — пробормотала она. — Кровь зовёт кровь.
— Бабка, его в доме Белланди держат! — крикнул мальчишка. — Там стены толстые. Не выйдет.
— Зло не всегда выходит ногами, — ответила старуха и пошла дальше, опираясь на палку.
Аньезе почувствовала, как холодок прошёл по спине. «В доме Белланди держат». Город уже знал. Значит, тайна была не в том, где он находится. Тайна была в том, почему его держат именно там, и что с ним хотят сделать прежде, чем толпа получит своё зрелище.
Она взяла у печатника один листок, хотя Марта не давала денег на такие покупки. Печатник принял монету и сразу потерял к ней интерес. Аньезе сложила бумагу вчетверо и спрятала под ткань в корзине, рядом с пустыми пузырьками. Рисунок успел отпечататься в памяти: красный щит, чёрная полоса, золотая кайма, слишком грубая, чтобы передать настоящую вышивку на плаще Асканио. На листке герб был не знаком рода, а кляксой ненависти. Для толпы этого хватало.
В лавке аптекаря было тесно от людей. Кто-то покупал мазь от ожогов, кто-то сушёную руту, кто-то просил средство от страха для ребёнка, который кричит по ночам после рассказов о Санта-Марте. Старый аптекарь Джованни, тот самый, что осматривал пленника у ворот, стоял за стойкой с лицом человека, которого давно перестало удивлять, что люди хотят лечить последствия своих слухов дешевле, чем сами слухи. При виде Аньезе он нахмурился, но не потому, что не узнал её, а потому, что узнал слишком хорошо.
— От Белланди? — спросил он.
— Да, мессер Джованни. Мальва, зверобой и порошок от жара.
— От жара, значит.
Он медленно отмерил сушёные листья, потом наклонился ближе, будто поправляет завязку на свёртке.
— Ему меняли повязку ночью? — спросил он почти беззвучно.
Аньезе подняла глаза.
— Я думала, вы мне скажете.
Аптекарь задержал руку. У него были старые пальцы, жёлтые от трав, с обломанными ногтями. Такими пальцами трудно лгать красиво.
— Я перевязал его у ворот, — сказал он, уже громче, будто продолжал обычный разговор. — Потом меня не звали. Если рана воспалится, скажи Марте, что уксусом её не спасут. Нужен покой и чистота. Хотя кому я говорю? В богатых домах покой дают мёртвым, а чистоту — скатертям.
Он завязал свёрток, но не отпустил сразу.
— Девочка, — добавил он тихо, — если он бредит, не всякий бред пуст. Люди в горячке часто говорят не то, что выдумали, а то, что им велели забыть.
— Мне велели запоминать, — ответила Аньезе.
— Тогда реши заранее, кому ты принадлежишь: тем, кто велел, или тому, что запомнила.
Она не нашлась, что сказать. Аптекарь отпустил свёрток и громко назвал цену, будто весь их разговор был только торговлей. Аньезе заплатила и вышла на площадь, чувствуя, что корзина стала тяжелее. В ней лежали травы, лекарство, украдкой купленный листок с кровавым гербом и ещё одна фраза, которую нельзя было никому показать.
На обратном пути она увидела Паоло.
Молодой стражник стоял у винной лавки с двумя товарищами и говорил громче, чем требовалось человеку, который рассказывает правду. Его смена, должно быть, закончилась, и теперь он пытался отмыть страх вином и чужим вниманием. На нём всё ещё был городской плащ, но застёгнут небрежно; меч висел ниже обычного, как у человека, который хочет казаться усталым от опасности, а не испуганным ею.
— Я сам видел, говорю вам, — хвастался Паоло. — Знамя у колодца. Чёрное поле, красный разрез, будто горло раскрыли. И золото по краю. Их цвет, их работа. Только Валькастро мог так оставить знак, чтобы все знали.
Аньезе замедлила шаг, не поворачивая головы. Один из товарищей Паоло присвистнул.
— А говорят, щит красный.
— Что? — Паоло нахмурился.
— На листках красный щит. Чёрная полоса.
— Да какая разница? — отмахнулся Паоло слишком быстро. — Кровь, тьма, дьявольщина. Я же не вышивальщик, чтобы нитки считать.
Товарищи рассмеялись. Паоло тоже рассмеялся, но смех вышел натянутым. Аньезе пошла дальше, чувствуя, как мысль в ней становится острой. «Я сам видел». Но он не помнил главного. Человек, увидевший знамя у колодца после резни, где будто бы лежали убитые, мог забыть лицо мёртвого, запах дыма, крик женщины, если слишком испугался. Но цвета герба? Когда весь город только о них и говорит? Или он видел не знамя, а слышал рассказ. Или видел другое. Или повторял чужую ложь, в которой даже лжецы путались.
У задних ворот дома Белланди её встретила Джемма. Девчонка была взволнована и снова говорила слишком быстро.
— Ты слышала? Говорят, в Санта-Марте нашли детей в колодце. Нет, не всех, троих. Или пятерых. А часовню сожгли вместе со священником. А ещё у одной женщины отрубили руку из-за кольца. И всё под его знаменем. Под тем самым. Кровавым.
— Кто говорит? — спросила Аньезе.
— Все.
— Все — это не имя.
Джемма обиделась.
— Ты после верхней комнаты стала как Марта. Только Марта старая, ей можно. А тебе-то что? Он правда такой страшный? С глазами, как угли? Говорят, он проклял стражника, и у того зуб выпал.
— У Паоло?
— Не знаю. У какого-то.
— У Паоло зубы все на месте, — сказала Аньезе и прошла внутрь.
В доме слухи были гуще, чем на площади. Слуги пересказывали их шёпотом, но так, чтобы услышали другие. Кухонные девки спорили, сколько людей убили в Санта-Марте: двенадцать, двадцать, сорок, весь приход. Старший конюх утверждал, что люди Валькастро подвешивали пленных за ноги и смеялись. Прачка Роза клялась, что её двоюродная сестра видела женщину, бежавшую из деревни, и та потеряла разум от того, что нашли в часовне. Никто не знал ничего точно, но именно поэтому каждый рассказ становился страшнее предыдущего. Правда имеет форму; ложь любит расползаться.
Аньезе отнесла аптекарские свёртки Марте. Ключница понюхала мальву, проверила пузырёк с маслом, недовольно покосилась на порошок.
— Джованни опять сэкономил на чистой бумаге, старый скряга.
— Он сказал, что уксусом рану не спасти, если не будет покоя.
— Покой, — фыркнула Марта. — Пусть попросит у совета. У нас в доме покой кончился вместе с тем, как его внесли.
Она взяла лекарства и уже собиралась уйти, но в этот момент снизу позвали её к госпоже. Марта сунула Аньезе связку грязного белья, которое принесли из верхней комнаты утром.
— В прачечную. Но сама смотри, чтобы девчонки не лезли руками. Там кровь. Не хватало ещё, чтобы они потом пищали, будто святые мученицы.
Аньезе взяла связку. Ткань была завёрнута небрежно, слишком поспешно для Марты; значит, бельё собирала не она. Внутри оказались старые полотна, сорочка пленника, испорченная у бока, и край разрезанного плаща, который, видимо, решили отдать вниз как грязную ветошь. Аньезе сразу узнала тёмную дорогую ткань и красный вышитый щит. Настоящий герб.



