Перестань себя накручивать. Когнитивно-поведенческая терапия тревоги и стресса. Издание второе.

- -
- 100%
- +
Сам Канеман потом не раз пересказывал один эпизод из тех парижских лет — в своей нобелевской автобиографии в том числе. Ему было лет семь-восемь, действовал комендантский час и обязательная жёлтая звезда на одежде. Заигравшись у друга-христианина, он засиделся допоздна и, возвращаясь домой уже после начала комендантского часа, вывернул свитер наизнанку, чтобы спрятать звезду. На пустой улице ему навстречу вышел солдат в чёрной форме СС. Мальчик похолодел — сейчас заметит. Но солдат вместо этого подхватил его на руки, крепко обнял, что-то взволнованно сказал по-немецки, а потом достал бумажник и показал фотографию своего сына. И дал денег. Канеман потом говорил, что этот случай — прямая иллюстрация того, о чём ему всю жизнь твердила мать: люди устроены гораздо сложнее, чем кажется. Трудно придумать более точный эпиграф к целой научной карьере, посвящённой тому, насколько ненадёжны наши суждения о людях и мире.
Амос Тверски — полная его противоположность, во всяком случае на первый взгляд. Родился в 1937-м в Хайфе, мать — социальный работник, позже депутат кнессета, отец — ветеринар. Тверски дослужился в израильских парашютно-десантных войсках до капитана, воевал в трёх войнах и в 1956 году получил высшую военную награду страны при обстоятельствах, которые сами по себе тянут на отдельную главу. Во время учебных манёвров на глазах у командования один из его солдат заложил взрывной заряд под колючую проволоку, поджёг шнур — и застыл на месте, парализованный страхом, вместо того чтобы отбежать. Тверски выскочил из укрытия, оттащил его от заряда буквально за секунды до взрыва и сам был ранен осколками. Начальник генштаба Моше Даян, наблюдавший за этим лично, потом сказал ему: «Ты сделал очень глупую и очень храбрую вещь, и второй раз тебе это с рук не сойдёт». Вот с таким бэкграундом — решительным, физическим, почти бесстрашным — Тверски вскоре придёт в психологию заниматься тем, что на первый взгляд кажется полной противоположностью прыжков с парашютом: тонкой, кабинетной математикой человеческого суждения.
Их пути пересеклись в 1969 году в Еврейском университете в Иерусалиме, где оба к тому моменту преподавали. Канеман пригласил Тверски выступить перед своими студентами с рассказом о новом исследовании — о том, что люди якобы неплохо интуитивно чувствуют статистику. Тверски выступил блестяще. Канеман, дослушав, сказал буквально следующее: «Блестящий доклад — но я не верю ни единому слову». С этого несогласия, по сути, и началась вся история: вместо того чтобы разойтись каждый при своём мнении, они начали спорить, гулять вместе по кампусу, часами сидеть в кафе и в конце концов — работать вместе.
Их манера совместной работы стала уже почти легендарной в академических кругах и подробно описана, среди прочего, в книге Майкла Льюиса «Проект „Отмена“». Они буквально писали статьи, сидя за одной печатной машинкой, формулируя и тут же безжалостно разбирая друг у друга каждую фразу, то и дело срываясь на хохот — коллеги вспоминали, что из-за двери их общего кабинета постоянно доносился смех, что для серьёзной академической науки выглядело, мягко говоря, нетипично. Соавторство длилось с 1969-го до самой смерти Тверски в 1996 году — почти три десятилетия, на протяжении которых родилась целая новая область на стыке психологии и экономики.
Главный прорыв случился в 1974 году, когда в журнале Science вышла их статья «Суждение в условиях неопределённости: эвристики и искажения». В ней они описали три ментальных «короткие пути», которыми мозг пользуется, оценивая вероятность и количество вместо того, чтобы честно всё просчитывать: эвристику доступности (мы оцениваем частоту события по тому, как легко примеры приходят на ум, а не по реальной статистике), эвристику репрезентативности (судим о вероятности по тому, насколько ситуация похожа на типичный образец, а не по реальным шансам) и эвристику привязки (первое попавшееся число намертво «якорит» дальнейшую оценку, даже если оно взято буквально с потолка). Последнее они проверили экспериментом, который с тех пор пересказывают в каждом учебнике: людей просили крутить размеченное колесо фортуны, подстроенное так, что оно останавливалось либо на 10, либо на 65, а затем спрашивали, какой процент африканских стран состоит в ООН. Число на колесе не имело к вопросу вообще никакого отношения — и тем не менее те, кому выпало 10, в среднем называли 25%, а те, кому выпало 65, — 45%. Совершенно случайная цифра меняла итоговую оценку почти вдвое.
Эвристику репрезентативности они же годы спустя проиллюстрировали знаменитой «задачей про Линду»: испытуемым описывали Линду как умную, прямолинейную выпускницу философского факультета, в студенчестве занимавшуюся вопросами дискриминации и социальной справедливости, — а затем просили оценить, что вероятнее: что Линда работает кассиром в банке, или что она работает кассиром в банке и при этом активно участвует в феминистском движении. Больше восьмидесяти процентов людей — включая профессиональных статистиков — выбирали второй, более детальный вариант, хотя с точки зрения элементарной логики вероятности пересечение двух условий не может быть выше вероятности одного из них. Портрет просто «больше похож» на активистку, чем на рядового кассира, — и эта похожесть перевешивает голую арифметику.
В 1979 году в журнале Econometrica вышла вторая их главная работа — теория перспектив, за которую четверть века спустя дадут Нобелевскую премию. Центральная идея — неприятие потерь: одна и та же сумма денег ощущается нами по-разному в зависимости от того, теряем мы её или приобретаем, причём потеря психологически весит примерно вдвое тяжелее равноценного приобретения. Это же исследование дало миру классический пример эффекта формулировки — задачу про «азиатскую болезнь»: людям предлагали выбрать между двумя программами по борьбе с эпидемией, грозящей унести 600 жизней, и то, выбирали ли участники более рискованный или более безопасный вариант, зависело исключительно от того, была ли программа описана в терминах «скольких людей удастся спасти» или «сколько людей погибнет» — при абсолютно идентичной, математически тождественной сути обоих вариантов.
Чтобы оценить, насколько радикальным был этот прорыв, стоит вспомнить, с чем именно он спорил. Вся экономическая теория XIX и большей части XX века держалась на образе человека, которого экономисты между собой не без иронии называли homo economicus — «человеком экономическим»: существом, которое обладает полной информацией, безошибочно взвешивает вероятности и последствия и рационально максимизирует собственную выгоду. Идея родилась ещё у Джона Стюарта Милля в середине XIX века, обросла математическим аппаратом у экономистов-маржиналистов, а к середине XX столетия оформилась в «теорию ожидаемой полезности» — и на протяжении десятилетий это была не просто красивая абстракция, к которой неплохо бы стремиться, а рабочее, вполне серьёзно принимаемое описание того, как реальные люди действительно принимают решения, в том числе экономические.
Канеман и Тверски эту картину не столько опровергли, сколько показали, что она описывает недостижимый эталон, с которым реальные люди совпадают довольно редко. Но здесь важно не упростить их мысль до лозунга «люди почти всегда ошибаются» — сами они формулировали куда аккуратнее. В той самой статье 1974 года есть точная фраза: используемые нами ментальные короткие пути «весьма экономичны и обычно эффективны, но приводят к систематическим и предсказуемым ошибкам». Не к ошибкам вообще, на каждом шагу, а именно к систематическим — то есть воспроизводимым, вычислимым сбоям в конкретных обстоятельствах. Разница, на мой взгляд, принципиальная: их открытие было не про то, что мозг сломан, а про то, что он экономичен, — пользуется быстрыми, эволюционно удобными приёмами вместо медленного и дорогого точного расчёта, и эти приёмы в норме служат нам исправно, просто дают предсказуемый сбой ровно там, где интуиция незаметно подменяет собой честную статистику.
В 1996 году у Тверски диагностировали метастатическую меланому и дали около полугода жизни. Он умер в июне того же года у себя дома в Стэнфорде, в пятьдесят девять лет. Шесть лет спустя, в 2002 году, Нобелевский комитет присудил Канеману премию по экономике — формально одному, потому что премию не присуждают посмертно, — но Канеман в своей нобелевской лекции начал именно с того, что вся эта работа была сделана вместе с Тверски, которого уже нет в живых. Он не раз потом повторял, что по существу считает эту премию их общей.
К чему вся эта история в книге про тревогу? К тому, что список искажений, который вы прочитаете дальше, — это не абстрактная академическая классификация, придуманная кем-то в кабинете ради красивой таблицы. Это результат десятилетий кропотливых, остроумно поставленных экспериментов, сделанных двумя очень разными людьми, которые спорили, смеялись и не соглашались друг с другом почти тридцать лет подряд, — и ставших от этого лишь точнее. Из десятков искажений, которые они и их последователи описали за эти годы, дальше мы разберём четырнадцать — тех, что чаще всего оказываются топливом именно для тревожного, накручивающего мышления, а не для ошибок в инвестициях или в оценке лотерейных шансов, которыми изначально занимались сами Канеман и Тверски.
Итак, что же такое когнитивное искажение, если отбросить академический жаргон и только что рассказанную научную историю? Это предсказуемая, систематическая ошибка мышления — в том, как мы воспринимаем себя, других людей и происходящее вокруг. Не случайная оплошность, не глупость и не индивидуальная черта характера, а слепое пятно, встроенное в саму архитектуру разума, которое заставляет нас делать поспешные, чаще всего негативные выводы — и принимать их за чистую монету, за объективную реальность, а не за одну из возможных её версий.
Корни этих искажений, как мы только что увидели на примере Канемана и Тверски, лежат в эволюции, а не в характере или воспитании конкретного человека. Мозг, доставшийся нам в наследство, развивался не для того, чтобы делать нас счастливыми или точными в оценках, — он развивался для того, чтобы мы выживали и оставляли потомство, а для этой задачи быстрый, пусть и не всегда верный вывод почти всегда полезнее, чем медленный и точный. Вспомните принцип дымовой сигнализации, о котором мы говорили в первой главе: ложная тревога стоит нескольких минут раздражения, а пропущенная настоящая опасность — жизни, и потому естественный отбор из поколения в поколение выбраковывал не тех, кто слишком часто тревожился впустую, а тех немногих, чья система оценки оказывалась недостаточно бдительной. Ровно та же логика лежит и в основе когнитивных искажений: мозг предпочитает быстрые ментальные короткие пути точному, но медленному и энергозатратному анализу — просто потому, что на протяжении почти всей нашей эволюционной истории скорость реакции решала вопрос жизни и смерти чаще, чем точность оценки.
Хорошая новость в том, о чём мы уже не раз говорили в этой книге: искажения — это привычки мышления, а не врождённые, неизменные черты характера, и уж тем более не приговор. Привычка, в отличие от черты личности, формируется — а значит, поддаётся и переформированию, если её для начала научиться замечать. В этом смысле работа с искажениями продолжает ровно ту же логику, что и работа с треугольником КПТ из прошлой главы: сначала распознать паттерн в моменте, и только потом пробовать его менять.
Дальше — список из четырнадцати искажений, которые, по моим наблюдениям, чаще всего оказываются топливом именно для тревожного мышления. Список не исчерпывающий — их описано в научной литературе значительно больше, — но именно эти четырнадцать я вижу в работе с клиентами снова и снова, почти на каждой сессии, в том или ином сочетании.
1. Катастрофизация
Вечер пятницы, вы садитесь ужинать, и тут приходит сообщение от врача: «нужно обсудить результаты анализов, перезвоните, как сможете». Пять слов, ни одной подробности. К понедельнику, когда наконец получается дозвониться, вы уже мысленно похоронили себя, прикинули, кому достанется машина, и подобрали слова, которыми сообщите начальнику, что больше не сможете работать. Оказывается — в направлении забыли отметить, что вы недавно принимали антибиотики, врач хотел уточнить это перед пересдачей одного показателя. Три дня жизни, потраченные на репетицию похорон, которые никому не понадобились.
Суть этого искажения, если сформулировать её предельно коротко, в следующем: рассматривая варианты будущих событий, мы склонны в первую очередь рассматривать наихудшие из них — и это, само по себе, было бы ещё полбеды, обычная человеческая осторожность, ничего страшного. Настоящая проблема в другом: мы по какому-то странному стечению обстоятельств считаем этот наихудший вариант ещё и наиболее вероятным. А это уже совершенно не так — и именно в этой подмене, а не в самом факте тревожной мысли о будущем, и состоит катастрофизация. К этой основной ошибке обычно пристёгиваются ещё две, поменьше: мы раздуваем тяжесть последствий, даже если предположить худшее, до максимально мрачного варианта, без полутонов, — и одновременно занижаем собственную способность справиться, если худшее и правда случится. Но обе они — уже надстройка над главным сбоем: не «плохое возможно», а «плохое наиболее вероятно».
Наш далёкий предок — где-то триста тысяч лет назад, примерно тогда же, когда сформировался вид Homo sapiens, о котором мы говорили в первой главе, — заметив в сотне метров от себя в траве нечто похожее на тень тигриного хвоста, срывался и бежал. И это была абсолютно оправданная и наиболее эффективная реакция. Почему? Потому что угрозы в том мире были чётко описаны: тень тигриного хвоста — это тигр, а тигр — это почти гарантированная смерть, встреча с ним ничего хорошего не сулила. При такой ясности критериев самой эффективной стратегией было реагировать на подозрение как на подтверждённый факт — бежать, а не подходить и разбираться, действительно ли это тигр или просто игра света в траве. И, по какому-то — на этот раз вполне объяснимому — стечению обстоятельств, предки, которые убегали от каждой подозрительной тени, оставляли потомство чуть чаще тех, кто предпочитал сначала удостовериться. За тысячи поколений это закрепило в нас установку: подозрение обрабатывать как подтверждённый факт, а не как одну из версий.
Сегодня всё устроено с точностью до наоборот, и в этом вся суть проблемы. Угроза, которую мы воображаем себе после сообщения от врача или молчания начальника, не имеет ни чёткого описания, ни ясных критериев — в отличие от тигра, у неё нет ни формы, ни размера, ни границ, за которые можно зацепиться взглядом. И почти никогда, что особенно важно, эта угроза не является смертельной в том прямом смысле, в каком им был тигр для предка. Тот же самый механизм — обрабатывать подозрение как подтверждённый факт, — который триста тысяч лет исправно спасал жизни, сегодня применяется к ситуациям, где и предмета-то для паники, если разобраться, почти никогда не находится.
Возьмём ещё один пример, на этот раз из моей практики. Клиентка, назовём её Мариной, отправила деловое письмо клиенту — и через час, не получив ответа, была абсолютно убеждена, что сорвала контракт, подвела всю команду и теперь её уволят. Она подробно, вплоть до реплик, прокрутила в голове разговор с руководителем об увольнении, разговор с мужем о том, что теперь нужно резко экономить, и даже — это её слова, не моя гипербола — прикинула, за сколько можно продать машину, если не найдёт новую работу быстро. Клиент ответил на следующее утро: был в командировке, письмо прочитал только вечером, никаких претензий, контракт продлили ещё на год. Между отправкой письма и получением ответа Марина прожила — в буквальном физиологическом смысле, с учащённым пульсом и бессонной ночью — почти двадцать часов катастрофы, которой не было ни единого шанса случиться в описанном ею виде.
Отличительная черта катастрофизации, которая помогает отличить её от других искажений: она почти всегда стремительно перепрыгивает через несколько логических ступеней сразу, не задерживаясь ни на одной. От «он не ответил» — сразу к «меня уволят», минуя куда более вероятные промежуточные варианты вроде «он занят», «он ещё не видел сообщение» или «у него сел телефон». Мозг в этот момент не рассматривает целый веер возможностей и не выбирает из них наиболее вероятную — он хватает первую же, самую тревожную, и объявляет её решённым делом.
Есть у катастрофизации и характерная физическая подпись, которую стоит научиться замечать отдельно от самих мыслей: она почти всегда сопровождается ощущением, что тело уже готовится к реальной беде — сжимается живот, холодеют руки, сбивается дыхание, — хотя формально пока не произошло ровным счётом ничего, кроме непрочитанного сообщения. Это не случайность и не преувеличение с вашей стороны: помните, мы говорили о теле как о четвёртом угле треугольника КПТ, — вот он, тот самый случай, когда чисто мысленная, ничем не подтверждённая катастрофа запускает совершенно реальную, измеримую физиологическую реакцию, будто опасность уже здесь, в комнате.
Отдельно стоит сказать о том, чем катастрофизация не является, потому что здесь легко ошибиться в другую сторону. Это не то же самое, что разумная предусмотрительность или трезвая оценка реальных рисков — человек, который проверяет, закрыл ли дверь, уезжая в отпуск, не катастрофизирует, он действует адекватно ситуации. Разница не в самом факте тревожной мысли о будущем, а именно в той подмене вероятности, о которой шла речь в начале: у человека без склонности к катастрофизации тоже мелькает мысль «а вдруг там плохие новости» — просто она не превращается автоматически в «а значит, там наверняка плохие новости».
Заметить катастрофизацию в моменте — уже само по себе немалая часть работы, и мы вернёмся к конкретным техникам оспаривания таких мыслей в практической части книги. Пока же полезно просто запомнить её узнаваемый почерк: наихудший вариант, молча выданный сознанием за наиболее вероятный, — и сопровождающее его ощущение, будто беда уже стоит на пороге, хотя объективно на пороге пока стоит только непрочитанное сообщение.
2. Чтение мыслей
Коллега прошла мимо вас в коридоре, не поздоровавшись, — смотрела прямо перед собой, будто вас там и не было. К обеду вы уже прокрутили в голове три версии того, чем именно ей насолили: неудачный комментарий на планёрке, неотвеченное сообщение недельной давности, а может, и вовсе то, что её раздражает сам факт вашего существования в этом офисе. Мой клиент Олег несколько месяцев прожил в похожей истории с новым руководителем: тот «как-то не так» посмотрел на совещании, дважды не позвал на неформальные посиделки команды, один раз ответил на письмо суховато. Олег на основании этого выстроил целую теорию — начальник считает его слабым звеном и готовит почву для увольнения — и стал реже высказываться на встречах, что только усиливало впечатление незаметного сотрудника. Когда полгода спустя зашёл разговор о повышении, выяснилось, что руководитель вообще не думал о нём плохо — просто был немногословным человеком со всеми без исключения.
Есть у этого искажения и вторая половина, которая работает в обратную сторону и часто остаётся вовсе незамеченной. Сотрудница неделями тянет непосильный объём задач, засиживается допоздна, но ни разу не говорит руководителю, что не справляется, — а внутри при этом абсолютно убеждена: начальник обязан сам заметить перегрузку и что-то предпринять, без единой просьбы с её стороны. Мы уже разбирали похожий сюжет в главе про накручивание вокруг работы — там человек тоже не обращался за помощью и не признавался, что задача ему не по силам. Добавим сюда ещё одну деталь: проходят недели, ничего не меняется, и закрепляется вывод — «ему всё равно, что со мной происходит», — хотя руководитель, вполне возможно, вообще не в курсе происходящего, потому что ему об этом никто не сказал.
Суть этого искажения — в двух связанных, но разных ошибках, которые почти всегда идут парой. Первая: мы считаем, что знаем содержание чужой головы, хотя ни разу не удосужились это проверить, — коллега в коридоре, начальник, не реагирующий на молчаливый сигнал перегрузки. Вторая, менее очевидная: мы одновременно ждём, что другой человек прочитает содержимое нашей головы точно так же — без единого слова с нашей стороны, — и воспринимаем его неспособность к этому как доказательство, что ему всё равно. Мы выступаем и самозваным телепатом, читающим чужие мысли без спроса, и молчаливым истцом, предъявляющим претензию за то, что нас не прочитали в ответ.
Механика здесь работает в обе стороны одинаково: предположение о чужой голове выдаётся за установленный факт, минуя единственный надёжный способ его проверить — спросить или сказать самому. Олег ни разу не спросил начальника напрямую, что тот о нём думает. Сотрудница из второго примера ни разу не сказала напрямую, что не справляется с объёмом. В обоих случаях реальная информация подменяется догадкой, а догадка, что особенно важно для тревожного мышления, почти всегда клонится в сторону угрозы или отвержения, а не в сторону нейтрального или благополучного объяснения.
У этого сбоя есть узнаваемый эволюционный корень, и мы уже касались его в первой главе: в небольшом племени из полутора сотен человек, где все знали друг друга буквально с рождения, представления о том, что хорошо и что плохо, действительно были общими на всех — и намерения близких людей во многом реально были предсказуемы без слов, потому что общий контекст был у всех один. Ожидание, что тебя поймут без объяснений, там было в основном оправданным. Сегодня этот же рефлекс работает вслепую в мире, где у каждого человека — свой собственный набор забот и обстоятельств, о которых никто, кроме него самого, знать попросту не может.
Отличить это искажение от здоровой социальной чуткости несложно, если помнить один простой критерий: чуткость опирается на слова и наблюдаемые сигналы и остаётся открытой к проверке, а чтение мыслей — что в направлении «от себя», что в направлении «на себя» — обходится вовсе без них. Спросить напрямую, что думает другой человек, или сказать напрямую, что тревожит вас самих, — скучный, немного неловкий навык, потому что признаёт: без слов другой человек про вас почти ничего толком не знает. Но именно он, а не тонкость интуиции, чаще всего оказывается единственным работающим способом выйти из уже накрученного тревожного предположения.
Физически оба варианта этого искажения узнаются похоже: внутреннее напряжение, которое кажется полностью обоснованным, хотя ни разу не было проверено словами, — и лёгкое сопротивление самой мысли о том, чтобы просто спросить или просто сказать. Спросить кажется навязчивым. Промолчать и ждать, что заметят, кажется безопаснее — хотя обходится, как правило, дороже.
Нередко чтение мыслей работает в связке с катастрофизацией, которую мы разбирали чуть выше, — сначала мозг решает, что знает, о чём думает другой человек, а затем эта догадка тут же разгоняется до наихудшего из возможных сценариев. У сотрудницы из примера это выглядело именно так: сначала «начальнику всё равно», а следом, без единой паузы, — «значит, меня уже присматривают на увольнение». Одно искажение подхватывает эстафету у другого, и мы к этой связке ещё не раз вернёмся по ходу списка.
3. Предсказание будущего
Вот вам ещё одна ошибка мышления. Бывало ли у вас такое, что вы что-то делаете — или, наоборот, не делаете, — потому что абсолютно уверены: это приведёт к вполне определённым последствиям? Суть ошибки в следующем: мы склонны слишком сильно переоценивать вероятность собственных прогнозов на будущее, при этом недооценивая тот факт, что можем попросту не знать всех факторов, влияющих на происходящее, — а кроме того, сильно недооцениваем случайные факторы, которые ещё могут возникнуть по дороге.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



