Клан Смерти

- -
- 100%
- +
Но Селестия не замечала никого. Точнее, виртуозно делала вид. Её взор был прикован к Крейвену, стоявшему по правую руку от трона. Холодный и статичный, как мраморное изваяние, он не повел и бровью. Ни единого жеста, ни тени узнавания — будто перед ним была не невеста, а безликая фрейлина, чье имя стирается из памяти сразу после бала.
Интересно, он уже сообщил ей о расторжении помолвки? Или держит этот кинжал в ножнах, выжидая идеальный момент для удара?
Когда Селестия приблизилась, отец с величественной неторопливостью поднялся с трона и подвел её к Славию. Этот жест был демонстративным: он выставлял её как редкий трофей, как решающий аргумент в политической партии, где каждая фигура — на вес золота.
— Не имел чести быть представленным вам ранее, — произнес Славий, галантно склонившись к её руке. — Но должен признать: вы обворожительны.
Я едва удержалась, чтобы не закатить глаза. Слова звучали как по учебнику обольщения: отточенные, сухие, лишенные и капли искренности. Но лицо Селестии, безупречно накрашенное и до этого неподвижное, тут же расплылось в притворной, до скрипа зубовного «любезной» улыбке.
Она ненавидела его. Ненавидела вампиров в целом и Славия в частности. Я не раз слышала её ядовитые тирады: она презирала их манеры, их власть и то, что называла «искусственной вечностью». С кузиной Слоун они тоже не ладили, и только сейчас я в полной мере осознала, насколько натянутыми были их отношения. Сигналы всегда были на поверхности, просто я не хотела их замечать.
— Мне лестно слышать столь изысканную похвалу, — пропела она медовым голосом, из которого, впрочем, можно было выжать чистейший яд.
Да, Селестия умела быть великолепной. Она блистала, проплывая по залу, точно звезда по небосводу, и оставляла за собой шлейф из завистливых шепотов и вычурных комплиментов. Но всё её совершенство не могло спасти то, что официально именовалось «помолвкой». Если бы она действительно была дорога Крейвену, если бы между ними уцелело хоть что-то подлинное… он бы не изменял ей.
Он бы не изменял ей со мной.
— На этой славной ноте, — торжественно провозгласил отец, — прошу всех проследовать в Снежный зал. Бал объявляю открытым!
Его голос, чистый и гулкий, как колокольный звон, привел зал в движение. Шелк зашуршал, сапоги застучали по мрамору, а разговоры вспыхнули повсюду, точно искры в сухом хворосте. Гости, предвкушая праздник, потянулись к массивным дверям, из-за которых уже доносились приглушенные звуки музыки. Я попыталась раствориться в толпе, надеясь исчезнуть среди приглашенных, как вдруг заметила властный жест отца. Он поманил меня одним пальцем — неторопливо, но с тем стальным нажимом, который не допускал неповиновения. Мое лицо, уверена, сразу превратилось в маску красноречивого раздражения; отец в ответ лишь сдвинул брови, превращая их в единую грозовую линию.
Пришлось подойти. Не из почтения — просто так было проще. Как и всегда.
— Ты… достойно выглядишь сегодня, — произнес он. Он честно пытался вложить в голос крупицу тепла, но слова звучали фальшиво, как текст, заученный по чужой указке. — В этом платье ты разительно напоминаешь мать.
Я замерла. Раньше он никогда не упоминал её. Ни сравнения, ни случайного воспоминания, ни тени прошлого — лишь глухая пустота.
— Мне всё равно, — отрезала я, обрывая невидимую нить между нами. — Я её даже не знала.
Он напрягся. Его лицо мгновенно ожесточилось, превращаясь в маску, вырубленную из серого гранита.
— Снова дерзишь? — его голос скользнул по коже, как лезвие ледяного ножа. В нем не было отеческого гнева — лишь шипение ядовитой змеи, потревоженной в своей норе.
— Что на этот раз? Снова заставишь пить «Сирлекс»? — процедила я, глядя ему прямо в глаза. Мои слова были тихими, но били наотмашь. Я увидела, как его челюсть сжалась, а веко едва заметно дернулось. Прямое попадание.
— Веди себя подобающе моей дочери, — отчеканил он сухим, тяжелым тоном. — И, возможно, я сменю гнев на милость.
— Перестань заливать в себя эту дрянь, и, может быть, я вспомню, что ты мой отец, — бросила я в ответ. — Тогда, возможно, ты заслужишь каплю уважения.
Он резко вскинул руку — так быстро, что воздух свистнул. Я инстинктивно зажмурилась, сердце болезненно екнуло в груди. Но удара не последовало.
Тишина, воцарившаяся между нами, была оглушительнее любой пощечины.
— Я не стану злиться на тебя… сегодня, — наконец тихо произнес он. — Не делай себе хуже. Иди на бал. Найди Слоун. Её поведение… переходит всякие границы.
Я вымученно улыбнулась — той самой заученной улыбкой, которую носят придворные актрисы, изображая смирение. Позволив себе напоследок демонстративно закатить глаза, я развернулась на каблуках. Синий шлейф платья взметнулся за мной, когда я направилась к выходу, покидая этот зал, пропитанный ложью и застарелой горечью.
Слоун мчалась по коридорам, точно ураган, поднявший вихрь из гнева и застарелой боли. Подол платья бился о ноги, как крылья раненой птицы, а каблуки выбивали чечетку в такт бешеному пульсу. Она не просто бежала к своим покоям — она искала в них последнее убежище, единственную крепость, где могла наконец сорвать осточертевшую маску командира и просто… сломаться.
Слезы жгли веки, но она не давала им пролиться. Ее ранило не известие о том, что отец решил уйти за грань — он всегда обожал театральные жесты и пафосные финалы. Нет. Кинжалом в сердце стали его слова: требование бросить всё и вернуться. И Славий — верный наследник, золотой мальчик — поддержал его с той легкостью, будто века разлуки были лишь затянувшейся прогулкой. Будто она всё та же послушная дочь, которую можно приманить свистом, и она приползет на брюхе.
«Дом». Это слово полоснуло по коже, как ржавое лезвие. Лживое, претенциозное слово. Для Слоун это место никогда не было домом — оно было склепом. И дело не в мрачных легендах о вампирах, нет. Настоящий склеп — это пространство, где живые чувства замурованы под плитами этикета, где само дыхание кажется неуместным, а случайная улыбка — предательством родовых традиций.
В том доме не умели любить. Там не знали теплых слов и не прощали слабостей. Всё было пронизано вековым молчанием и натянутыми струнами недосказанности. Казалось, всё живое в этих стенах вымерло еще до её рождения.
Слоун росла в тени этой могильной тишины. Её детство утонуло в слезах и бесконечном стуке в запертую дверь — ту самую, за которой скрывалась мать. Она жила там, но не для дочери. За все годы юности Слоун так и не узнала, что такое материнские объятия. Ни разу. Ни единого «люблю», ни одного мимолетного касания волос. Мать избегала её, словно близость собственного ребенка могла осквернить её ледяное совершенство. Словно Слоун была досадной ошибкой мироздания.
Сначала она плакала. Потом молила. Потом исступленно колотила в дверь, срывая ногти о дубовые панели. А потом… замолчала. Сначала снаружи, а затем и глубоко внутри. И теперь, спустя столетие, эта внутренняя тишина обрела плотность камня. Она переродилась в черную, монолитную ненависть. Не истеричную, не кровоточащую обидой — нет. Холодную, осознанную и ровную, как само дыхание вампира.
Она ненавидела её. Не как капризный подросток, а как существо, которое больше не способно нуждаться. Ей больше не нужны были слезы. Не нужны были просьбы. Она не приняла бы ни одного ласкового слова, даже если бы его предложили из жалости или запоздалого чувства долга.
Она влетела в покои и захлопнула дверь с такой силой, что по стенам прошла дрожь, а с потолка сорвался вихрь серой пыли.
Нет, она не вернется. Ни ради прихоти отца, ни ради амбиций брата, ни ради призраков поломанного детства.
Она больше не та испуганная девочка из мраморного склепа. Теперь она — командир Рыцарей Ночи. Сама себе опора, сама себе закон и сама себе кровь.
Мысли, точно голодные вороны, вновь слетелись к воспоминаниям о доме — месте, которое она по привычке называла так с привкусом желчи на губах и ожогом в груди. Каждый раз, когда память касалась фигуры отца, внутри вспыхивал сухой хворост ярости. Не было боли острее той, что нанес человек, обязанный её защищать.
Слоун не знала, кто из родителей искалечил её сильнее. Мать — со своим ледяным безразличием и взглядом, скользившим мимо, точно по пустому месту? Или отец, который ценил власть выше родства, а контроль — выше тепла?
Он видел в ней не дочь, а инвестицию. Инструмент. Разменную монету. Когда ей исполнилось шестнадцать, замок наполнился «почетными гостями» — древними, влиятельными и пугающе амбициозными вампирами. Их взгляды задерживались на юной Слоун слишком долго, а в голосе отца всё чаще сквозили негласные приказы: «улыбнись», «не смей перечить», «будь достойным украшением дома».
Он жаждал, чтобы кто-то из них соблазнился. Мечтал о клейме могущественного рода на её коже. Он грезил о выгодном союзе, который станет неизбежным, стоит ей забеременеть. Отец подкладывал её под них — вежливо, изысканно, через званые ужины и прогулки «под присмотром», но суть оставалась гнилой до самого основания.
Она не вышла замуж. Никто не пожелал взять её в жены — возможно, потому что за покорной улыбкой Слоун всегда метались искры первобытной ярости. В шелесте её платьев слышался вызов, а в осанке чувствовалась сталь, которую невозможно приручить, не сломав.
И всё же… в восемнадцать она забеременела. Не по любви. Не по наивности. Это не было согласием — скорее актом высшего отчаяния и усталости. Секундной слабостью существа, у которого больше не осталось сил сопротивляться насилию, облеченному в форму «этикета».
Для отца это стало триумфом. Он расхаживал по замку, точно павлин, разглагольствуя о великом наследии и нерушимых договоренностях. Он уже планировал торжество, созывал гостей, упиваясь грядущим величием.
А Слоун… Слоун выла в одиночестве. В мертвой тишине того самого дома, где стены привыкли не слышать ни её криков, ни её боли.
Дверь в спальню приоткрылась с предательским скрипом, разрезая тяжелую тишину комнаты. Слоун закатила глаза, едва сдерживая яростный вздох. В этом проклятом замке, похоже, никто не слышал о границах и элементарном стуке; даже сами стены здесь беспардонно вторгались в личное пространство. Она уже набрала в грудь воздуха, чтобы огрызнуться, но, подняв взгляд, осеклась.
В проеме стоял Каллум.
На его обычно ироничном лице сейчас читалась неуместная, почти болезненная мягкость. Сочувствие? Жалость? Это бесило её сильнее всего. Ей не нужна была поддержка. Ни от него, ни от кого-либо еще в этом мире.
Он шагнул внутрь осторожно, будто пробираясь по тонкому льду. Замер, прочистил горло, явно собираясь с духом.
— Ты слишком быстро ушла... — произнес он тихо, с тенью невольного укора, и неловко взъерошил каштановые волосы — жест, который должен был смягчить неловкость, но лишь подчеркнул её.
— Уходи, Каллум, — выдохнула она, не оборачиваясь. Голос звучал надтреснуто и сухо.
Он сделал вид, что не услышал — или действительно не захотел услышать.
— Мне жаль, что твой отец принял такое решение, — продолжил он. Его голос был обволакивающим, как тяжелый шерстяной плед: он должен был дарить уют, но вызывал лишь нестерпимый зуд.
Внутри Слоун что-то взорвалось. В груди вскипел горький ком, а в горле стало тесно от невыпущенного крика. Она метнулась к столу, схватила изящный серебряный нож для писем и, не колеблясь, швырнула его в сторону двери. Металл с глухим «тюк» вонзился в дерево в паре дюймов от плеча Каллума.
Комната погрузилась в звенящее оцепенение.
— Я сказала: вон отсюда! — выкрикнула она, и в этом крике против воли дрогнули слезы.
Каллум вздрогнул. Его глаза округлились — не от страха, а от шока. Он никогда не видел её такой: сорвавшейся, обнаженной, пугающе живой.
— Ты что творишь? — почти шепотом спросил он. — Я пришел поддержать тебя.
— Поддержать? — Слоун горько расхохоталась, и в этом смехе сквозило чистое безумие. — Зачем, Каллум? Чтобы в собственных глазах выглядеть героем-спасителем?
— Нет! — с нажимом отрезал он. — Потому что мы… мы близки.
Она замерла. На мгновение в её зрачках отразилась почти физическая боль, но в следующую секунду её вытеснил лед.
— То, что мы спим вместе, — прошептала она, и каждое слово упало между ними как отточенное лезвие, — не делает нас близкими. Никогда не делало.
Слова ударили его наотмашь. Каллум отшатнулся, будто получил реальную пощечину. Её глаза — обычно острые и колючие, как иней — теперь казались выжженными изнутри. Там не осталось ничего, кроме запредельной усталости.
— Как знаешь, — бросил он резко, скрывая за гневом обиду. Он еще задержался на пороге, словно давая ей последний шанс остановить его, но Слоун застыла изваянием.
Дверь захлопнулась с сухим, окончательным звуком — точно финальный аккорд в траурной симфонии.
И только тогда она позволила себе рухнуть на колени. Руки крупно дрожали. Слезы потекли по щекам — беззвучно, горячо, медленно. Это не была истерика. Это было великое очищение — излом многовековой боли, годами замурованной за сарказмом и боевыми шрамами. В этот момент Слоун действительно осталась одна. Не просто в комнате — во всей Вселенной.
Глава 14
По приказу отца я направилась в покои Слоун. Шла не спеша, но с тяжестью в душе — той самой, невидимой, что оседает в груди едким пеплом после пожара. Замок был на удивление тих, будто затаил дыхание перед бурей.
Слоун, без сомнения, снова заперлась в ванной — её личном убежище от мира. Обычно она прятала там вино, разбавленное кровью южан.
Я хорошо помнила, как однажды решилась спросить:
— Почему именно южане?
Она тогда задумчиво взглянула на багровый напиток в хрустальном бокале, лениво провела пальцем по ободку и ответила с полуулыбкой:
— Они едят много фруктов и меда. Их кровь… сладкая. Чистая, как утренняя роса. Почти невинная. Она поет в жилах, Ри, а не рычит.
Ответ был прост. И в то же время до ужаса поэтичен. Как всё, что касалось Слоун.
Я тогда чувствовала себя странно — то ли восхищенной её аристократичным цинизмом, то ли смущенной этой хищной откровенностью.
И всё же, в тот момент я отчетливо подумала: слава Богине, что Слоун лишь наполовину вампир. Эта её странная особенность, почти благословение — нуждаться в крови лишь раз в неделю, — делала её более… человечной?
Коридоры замка были пугающе пусты, словно сам воздух замер в ожидании чего-то важного. Казалось, каменные стены слушают и ждут. Шаги гулко отдавались в тишине, перекатываясь по сводчатым аркам эхом прошлого. Лишь изредка мне навстречу попадались одинокие слуги — молчаливые, с потупленным взглядом, скользящие мимо безликими тенями. Стражники у входов в дальние залы стояли неподвижно, как изваяния, лишь глаза их следили за каждым моим движением — не подозрительно, скорее с тревожным вниманием.
Замок погрузился в мертвую тишину. В нем не было обычной суеты, которая обычно царила в преддверии бала — ни шороха пышных платьев, ни перешептываний, ни запаха магии и благовоний. Всё происходило размеренно, выверенно, словно действительность подчинилась негласному кодексу молчания. Бал только открылся. Это было лишь затишье. Прелюдия.
На мгновение мои мысли ускользнули прочь, унося меня в другое крыло замка, где, возможно, прямо сейчас стояла Брайер. Ей всего пятнадцать, и сегодня — её ночь. День становления. День выбора. День истины.
Я вздохнула.
Сегодня она узнает, кем является на самом деле. Будет ли в ней бушевать стальной разум и безмолвная решимость Рыцаря Ночи — тех, кто действует в тени, сражается без славы, но с честью? Или в ней, как во мне, пробудится зов Мастера Смерти?
Когда я подошла к комнате Слоун, сразу заметила нечто странное: дверь её спальни была приоткрыта. Совсем чуть-чуть — как будто её не закрыли в спешке или, наоборот, намеренно оставили полуоткрытой, приглашая войти. Сердце кольнуло острой тревогой.
Слоун никогда не оставляла двери открытыми. Для неё личное пространство было крепостью — замкнутой, неприкосновенной. Даже я, её лучшая подруга, не всегда могла попасть внутрь без предупреждения. Что-то было не так.
Я замерла, затаив дыхание, и уже хотела осторожно постучать, когда из-за дверей до меня донесся тихий, горький голос — обрывок чужой исповеди, произнесенный сквозь слезы и нечеловеческую усталость:
— …то, что мы спим вместе, не делает нас близкими.
Слова ударили меня, как пощечина. Я инстинктивно вжалась в каменную кладку стены, желая исчезнуть, слиться с тенью, стать невидимой. Что я только что услышала? У Слоун… любовник?
Меня пробрало до костей. Не от зависти, нет, а от абсолютного шока. Я даже представить не могла, что она — холодная, отстраненная, отрицающая любые проявления слабости — могла допустить кого-то так близко. Особенно после того, как не раз резко отзывалась о чувствах, называя их «бременем для тех, кто хочет выжить». Её слова всегда были оружием. А теперь — уязвимость?
И тут из комнаты вышел он.
Каллум.
Он едва не врезался в меня. Вздрогнул, но мгновенно взял себя в руки, будто заранее отрепетировал этот финал. В его глазах, задержавшихся на моих лишь на миг, не было ни капли раскаяния. Только насмешка — ленивая, хищная, торжествующая.
На губах Каллума расплылась дерзкая усмешка.
— Бим-бом, — произнес он с театральной легкостью и щелкнул пальцами, точно фокусник, раскрывающий перед публикой постыдную тайну. — Первая завеса пала. Добро пожаловать в клуб просвещенных.
Я стояла, до боли впившись пальцами в ткань платья, пытаясь удержать равновесие в рушащемся мире. Слова застревали в горле, а сердце колотилось так громко, что заглушало мысли. Это не было предательством Каллума — мне было плевать, с кем он делит постель. Это было предательство Слоун.
Она лгала. Прямо в глаза. С ледяным презрением твердила, как он ей отвратителен, в то время как впускала его в свою кровать, в свои стены, в свою сокровенную тьму.
Меня захлестнула волна обиды, смешанной с едким раздражением.
— Пошел ты, — процедила я, выплевывая слова, как яд, и развернулась так резко, что полы синего платья хлестнули по воздуху.
Не дожидаясь объяснений, я ушла. Почти бежала прочь от их общей лжи, вглубь бесконечных коридоров. Мне нужно было тепло. Нужны были родные объятия — то единственное место, где мир, каким бы хищным он ни был, замирал и становился безопасным. Я неслась сквозь замок, ведомая лишь памятью и внезапной, острой тоской по тем, кто всегда был моей опорой.
Но у самого поворота я резко замерла.
Тяжело дыша, я осознала страшную вещь: я не видела Бронна и Брайер целую неделю. С того самого дня, как его выпустили из подземелья, я… я просто забыла о них. Утонула в собственных драмах, в интригах Слоун и Каллума, в этом замке, пожирающем чувства.
Я забыла о лучшем друге.
Подойдя к дверям их покоев, я ощутила щемящее волнение. Рука зависла в воздухе, я колебалась, не решаясь постучать, но дверь открылась сама — беззвучно, будто почувствовав мое присутствие.
И тогда я увидела его.
В проеме стоял Бронн. И я едва узнала в нем прежнего мальчишку.
Он казался высеченным из гранита — рослый, широкоплечий, наделенный тем суровым достоинством, которое не выковывается за месяц спокойной жизни. Алая рубашка плотно облегала мощную грудь и руки, на которых отчетливо проступали жгуты вен. Темные штаны подчеркивали силу бедер, а сапоги, начищенные до зеркального блеска, словно вбивали его в пол — твердо, незыблемо.
Он не просто стоял — он заполнял собой всё пространство.
Но больше всего меня поразили его глаза. Прежде голубые и теплые, как летнее небо, теперь они стали иными. Твердыми. Арктически холодными. Из них исчезла та наивная доброта, к которой я привыкла. Теперь в них жила вековая усталость и нечто еще — то ли стальная решимость, то ли глубокая рана, которую он больше не считал нужным скрывать.
Он изменился безвозвратно.
Даже прическа стала другой: вместо мягких рыжеватых кудрей, вечно падавших на лоб, — строгая, короткая военная стрижка. Над правой бровью белел свежий шрам — неглубокий, но яркий, как восклицательный знак на лице человека, прошедшего через ад.
Я судорожно сглотнула, поймав себя на том, что разглядываю его слишком жадно. Будто пыталась отыскать в этом чужаке того мальчика, с которым мы прятались в саду и делили хлеб.
— И долго ты так будешь стоять? — раздался его голос. Он стал ниже, хрипловатым и шершавым, словно гортань опалило огнем. Но в нем проскользнуло едва заметное тепло — настоящий проблеск прежнего Бронна.
Уголок его губ дрогнул, обозначая тень приветливой улыбки.
И в этот миг я — впервые за долгие часы — позволила себе выдохнуть. Неужели он не держит зла? Неужели простил мое постыдное исчезновение?
Из глубины комнаты, сквозь шорох тяжелых тканей и старое эхо камня, донесся голос, знакомый мне с пеленок:
— Кто там, сынок?
Это была Алария, мать Бронна. Женщина, чей голос всегда звучал как странная смесь непререкаемой власти и безграничного уюта.
— Риан пожаловала, — отозвался Бронн. В его взгляде уже не осталось настороженности — лишь легкое удивление и тщательно скрытая искра радости. Он отступил, освобождая проход в гостиную, и коротким жестом пригласил меня войти.
— Неужели эта негодница всё-таки вспомнила о стариках? — голос Аларии раздался совсем близко, из-за перегородки. В нем было столько притворной, театральной обиды, что я невольно смутилась. Потупила взор, как в детстве, когда нас ловили на очередном набеге на кухню. Щеки предательски обожгло жаром.
Но за этой напускной суровостью я расслышала главное. Ту самую мягкую, шутливую насмешку, что порхает, как пушинка на ветру. Это была всё та же Алария — мастер упреков, за которыми всегда прятались улыбка и безусловная любовь. Я не выдержала и улыбнулась в ответ, впервые за долгое время позволяя себе быть просто Риан. Девчонкой, которая пришла домой.
— Простите меня, — прошептала я, и в этом шепоте было больше правды, чем во всех придворных извинениях. — Я должна была прийти раньше.
— Риан! — Радостный, звенящий вскрик, похожий на майский колокольчик, донесся откуда-то из вороха тканей.
Прежде чем я успела выдохнуть, на меня налетела Брайер — стремительная, неудержимая, точно шаровая молния. Полуодетая, она буквально сбила меня с ног. Я вскрикнула от неожиданности, когда её руки, крепкие, как стальные обручи, сомкнулись на моей талии в объятиях, полных бешеной тоски и искренней любви.
— Брайер! — выдохнула я сквозь смех, пока она сжимала меня так, будто я была призраком, готовым вот-вот растаять.
— Ну куда же ты летишь, несносная девчонка? — Алария вышла к нам, воплощая собой гремучую смесь заботы и иронии. — Ты же почти нагая! А между прочим, здесь твой брат.
Я услышала, как Бронн сдержанно и очень фальшиво кашлянул в стороне, внезапно проявив живой интерес к архитектуре потолочных балок.
Но Брайер было не до приличий. Отпускать меня она не собиралась. Её щеки пылали, глаза искрились лихорадочным блеском, а рыжеватые кудряшки уже выбились из высокой прически, создавая вокруг головы хаотичную, огненную корону. Она была великолепна в своей дикости — неукротимое пламя в человеческом обличье.
На ней было алое платье — дерзкое, точно вызов, облегающее стройную фигуру, как вторая кожа. Наряд был не закончен: рукавов не хватало, и именно их, как поверженные знамена, держала в руках Алария. Мать смотрела на дочь с терпеливым укором, но в глубине её глаз светилась бесконечная нежность.
— Огненная моя беда, — пробормотала Алария, качая головой. — Ни дня без бури.
Брайер её не слышала. Она кружилась вокруг меня, проверяя, цела ли я, и при этом очень быстро говорила: про бал, про Ритуал, про шелк и про то, какой я была дрянью, что так долго не заходила. Она была теплым ураганом — тем самым, что срывает тяжелые занавески, впуская в дом свет и смех, заставляя даже холодный камень казаться живым.
И в этот миг я поняла, как отчаянно по ней скучала.
— Ты только представь! — почти взвизгнула Брайер, расхаживая по комнате, точно буря, запутавшаяся в кружевах. — Отец уехал на праздник в западный Клан! — в её голосе звенела обида, которую она тщетно пыталась скрыть за маской яростного возмущения.
Я нахмурилась. Новость была странной, если не сказать тревожной. Алесандер всегда держался отстраненно, но при всей своей суровости он не был человеком, пропускающим знаковые события. Тем более — Ритуал становления собственной дочери.
— И кто же поведет тебя? — спросила я тихо, скрестив руки на груди. Я внимательно вглядывалась в лицо Брайер, пытаясь понять, не скрывает ли она за напускным возмущением нечто более серьезное.
Она замерла посреди комнаты, накручивая огненный локон на палец, и уставилась на меня так, будто я спросила, как её зовут.
— Как это «кто»?! — воскликнула она, театрально всплеснув руками. — А брат мне на что?



