- -
- 100%
- +
Теперь я возвращался не к ней. Я возвращался за ней.
Разница была тонкой, но для меня — всем. К человеку возвращаются с открытыми руками. За человеком приходят. Так приходят кредиторы, так приходят охотники, так приходит зима. Я не собирался открывать руки. Я собирался получить то, что мне задолжали, — а задолжали мне семь лет жизни, прожитых с дырой в груди, и один-единственный ответ, который я был намерен вырвать из неё любой ценой.
Я знал, что это нездорово. Где-то на периферии сознания тихий, рассудительный голос — голос человека, которым я мог бы стать, если бы та калитка тогда не закрылась перед моим лицом, — говорил мне, что нормальные люди так не живут. Что нельзя строить империю ради одной женщины. Что месть, которую вынашивают семь лет, в итоге сжирает не того, кому предназначена, а того, кто её носит. Я давно научился не слушать этот голос. Он был слаб. А я не мог позволить себе слабость — слабым я уже был однажды, в восемнадцать, на чужом крыльце, и хорошо запомнил, чем это кончается.
— Марк Андреевич. — В дверях стоял Гордеев, мой заместитель, с планшетом и своей вечной услужливой улыбкой, за которой я давно научился видеть голодные зубы. — Совет по «Корсаков-Стекло» назначен на четверг. Юристы готовы инициировать процедуру взыскания. Дайте отмашку, и через месяц актив наш. Хорошее вложение: земля под заводом одна стоит втрое.
— Не надо взыскания, — сказал я, не оборачиваясь.
Пауза. Я почти физически почувствовал, как он озадаченно моргает.
— Простите?
— Я сказал — не надо. — Я повернулся. — Придержи юристов. По Корсакову я буду работать сам.
— Сам? — Гордеев осторожно склонил голову набок. — Марк Андреевич, при всём уважении, актив небольшой. Ваше личное время стоит…
— Я знаю, сколько стоит моё время. — Я сказал это тихо. Я всегда говорю тихо, когда хочу, чтобы человек замолчал. Это работает лучше крика. — Придержи. Юристов. По. Корсакову. Это всё, Гордеев.
Гордеев задержался в дверях на секунду дольше нужного. Я знал этот его взгляд — короткий, оценивающий, чуть исподлобья. Так смотрит человек, который записывает каждую твою странность в невидимый блокнот, на будущее. Я держал его при себе именно поэтому: умный, хищный, амбициозный. Полезный, пока понимает, кто здесь хищник крупнее. Но я не питал иллюзий — в тот день, когда я оступлюсь, Гордеев окажется первым, кто почует кровь.
— Как скажете, Марк Андреевич, — произнёс он наконец с безупречной, ничего не выражающей улыбкой и закрыл за собой дверь.
Он ушёл, и я снова остался один на один с папкой.
Я открыл её. Сверху лежала фотография — не для дела, не нужная ни для какой сделки. Я попросил её достать давно, ещё года два назад, и сам не знал зачем. Алиса на ней была снята на улице, в столице, выходящей из стеклянного офисного здания. Деловой костюм, волосы стянуты в строгий узел, лицо холодное и собранное. Чужое лицо. Лицо женщины, которая чего-то добилась.
Но я знал, что под этим лицом. Я знал, как опускаются внешние уголки её глаз, отчего даже в смехе у неё всегда жила тень печали. Я знал маленький шрам у большого пальца — она порезалась о заводское стекло в шестнадцать, и я тогда зажимал ей рану своей футболкой и думал, что умру от того, как сильно её люблю. Я знал, как звучит её голос, когда она злится: ниже, тише, с хрипотцой.
Я провёл большим пальцем по краю фотографии и поймал себя на этом жесте. Остановился. Убрал руку.
В юности я знал её лицо лучше собственного. Я мог бы нарисовать его с закрытыми глазами — если бы умел рисовать. Эти светло-серые глаза с опущенными уголками, которые делали её грустной даже в самые счастливые минуты. Эту переносицу в веснушках, которую она ненавидела и которую я целовал именно за то, что она её ненавидела. Я помнил, как она хмурилась, когда думала, и как закусывала губу, когда смущалась, и как теребила на безымянном пальце несуществующее кольцо, когда нервничала, — все эти мелочи сводили меня с ума ещё тогда, когда я был мальчишкой и не понимал, что со мной творится.
Семь лет я не позволял себе вспоминать всё это. А теперь, зная, что послезавтра она будет стоять передо мной, я вдруг обнаружил, что ничего не забыл. Что всё это лежало во мне, нетронутое, как стекло на дне реки, — холодное, прозрачное, острое.
Я отошёл от окна и сел за стол. Провёл ладонью по гладкой холодной столешнице — она была из цельной плиты чёрного камня, привезённой откуда-то из Италии, и стоила как квартира в приличном районе. В юности я спал на раскладушке в комнате, где зимой замерзала вода в стакане. Я хорошо помнил это ощущение — холод, от которого нельзя укрыться, который пробирает до костей и поселяется внутри навсегда. Я думал, что, заработав достаточно денег, избавлюсь от него. Я ошибся. Холод никуда не делся. Я просто обил его дорогим камнем и назвал стилем.
Нет. Это не нежность. Это было что угодно, только не нежность. Это был счёт, который я наконец выставлял к оплате. Семь лет я ждал ответа на один-единственный вопрос — почему. Почему она ушла среди ночи, без слова, оставив меня с разорванным надвое сердцем и уверенностью, что для дочки хозяина завода я был всего лишь летним приключением, дворняжкой, с которой наигралась богатая девочка.
Я выстроил всё это, — я обвёл взглядом кабинет, город, сорок три этажа под ногами, — чтобы однажды она вошла в эту дверь. Загнанная в угол. Без вариантов. И чтобы попросила меня о пощаде.
И вот теперь, когда до этого оставались считаные часы, я ловил себя на странном. Я не чувствовал того, что должен был. Я воображал этот триумф столько раз, что выучил наизусть каждую деталь: как она будет стоять, как опустит наконец свои гордые серые глаза, как я отвечу ей ровно и холодно. Сценарий был отрепетирован до запятой. Но где-то под ним, под холодной ровной кладкой семи лет, что-то ворочалось — глухо, тяжело, неудобно. Что-то, чему я не хотел давать имени, потому что у мести нет места для имён. Месть проста. Назовёшь это иначе — и всё рассыплется.
Я не позволю ему рассыпаться. Я слишком долго строил.
Я закрыл папку с фотографией и отложил её в сторону. Придвинул другую — тонкую, с расчётами по заводу, — и в последний раз прошёлся по плану. Всё было готово. Контракт я напишу сам, ночью, без юристов — потому что ни один юрист не должен видеть того, что я собирался ей предложить. Завод я спасу — не ради старика, упаси боже, а потому что разорённый завод не даст мне того, чего я хотел. Мне не нужна была её нищета. Мне нужна была она сама — добровольно вошедшая в мою клетку, день за днём подтверждающая своей подписью, своим присутствием, своей капитуляцией, что я выиграл. Что мальчишка с обочины оказался сильнее.
План был безупречен. Я гордился им так, как гордятся хорошо сведённым балансом. И только где-то на самом дне, под цифрами и логикой, шевелилось то, в чём я не признался бы и под пыткой: что на самом деле мне был нужен не выигрыш. Мне был нужен ответ. Мне нужно было услышать из её собственных губ, почему семь лет назад она ушла, не оглянувшись, и сделала из меня то, чем я стал.
— Скоро, — сказал я фотографии, прежде чем убрать её в ящик. — Уже совсем скоро.
И впервые за семь лет я почувствовал не пустоту. Я почувствовал голод.
Глава 3. Алиса
«Северный меридиан»
Башня «Северного меридиана» резала небо над городом, как лезвие, — сплошное чёрное стекло и сталь, надменная и холодная. Я стояла перед ней, задрав голову, в своём лучшем костюме, который вдруг показался мне дешёвым, и думала о том, что человек строит здания по своему образу. Эта башня была вся такая: безупречная, неприступная, выстроенная, чтобы внушать чувство собственной незначительности всякому, кто посмеет к ней подойти.
Стоя перед этой башней, я чувствовала себя так, будто пришла на собственную казнь в лучшем платье. Глупое сравнение — но другого в голову не лезло. Люди вокруг текли мимо: курьеры, клерки с одинаковыми бейджами, девушки на каблуках с картонными стаканчиками кофе. Все они спешили по своим делам, и никому из них не было дела до женщины, которая стоит, задрав голову, и собирается с духом, чтобы войти.
Я добивалась этой встречи четыре дня. Четыре дня звонков, писем, вежливых отказов секретарей с одинаково гладкими голосами. «Господин Воронов не принимает по этому вопросу». «Господин Воронов крайне занят». Я уже почти отчаялась, когда вчера вечером мне перезвонили и ледяным тоном сообщили, что господин Воронов готов уделить мне пятнадцать минут. Сегодня. В четыре.
Я узнала имя бенефициара ещё в ту первую ночь над папками отца — и три дня жила с ним, как живут с осколком под кожей. Марк Воронов. Я гуглила его до рассвета, и интернет вываливал на меня одну статью за другой: «Самый молодой владелец частного холдинга в регионе». «Воронов: человек, который не проигрывает». «Загадочный инвестор, о личной жизни которого не известно ничего». К статьям прилагались фотографии — и с каждой на меня смотрел незнакомец в дорогом костюме, с холодным лицом и тяжёлым взглядом, в котором я тщетно искала того мальчишку.
Я говорила себе, что это совпадение. Что мало ли в стране Вороновых. Что мой Марк — тот, прежний — давно живёт где-нибудь обычной жизнью, женат, с детьми, с пузом и кредитом на машину, и слыхом не слыхивал ни про какие холдинги. Я очень старалась в это верить. У меня почти получалось — ровно до того момента, как двери лифта на сорок третьем этаже разъехались.
Я не спала ночь. Я готовилась так, как никогда в жизни ни к чему не готовилась: расписала аргументы, цифры, варианты реструктуризации, план оздоровления завода на три года вперёд. Я знала эту работу. Я была в ней лучшей. Я говорила себе, что иду на деловую встречу, что Марк теперь бизнесмен, а бизнесмены понимают язык денег, и что если я предложу ему достаточно убедительную схему, в которой он не теряет, а наоборот, выигрывает, он согласится. Я говорила себе это всю ночь.
Чего я себе не говорила — так это что увижу его. По-настоящему увижу. Впервые за семь лет.
Лифт поднимался бесшумно и быстро, и от перепада давления у меня закладывало уши, или, может, это просто колотилось сердце. Сорок третий этаж. Двери разъехались, и меня встретила приёмная размером с теннисный корт: серый камень, чёрное дерево, ни одной лишней вещи. Ни картины на стенах, ни цветка, ни единого личного следа — только безупречная, выверенная пустота, в которой человек чувствовал себя случайной соринкой. Я знала такие интерьеры. Их создают не для красоты. Их создают, чтобы тот, кто вошёл, сразу понял, кто здесь хозяин, а кто — проситель.
«Он сделал это нарочно, — подумала я, и в груди шевельнулась злость, неожиданно придавшая мне сил. — Всё здесь сделано нарочно. Высота, пустота, эта тишина. Чтобы я почувствовала себя маленькой ещё до того, как открою рот».
Что ж. Я приехала из города, где люди варят стекло в печах, которые не гаснут никогда. Меня не так-то просто заставить почувствовать себя маленькой. По крайней мере, я очень в это верила — ровно до той секунды, пока не открыла дверь. Секретарша, красивая и безупречная, как и всё здесь, поднялась мне навстречу.
— Госпожа Корсакова? Господин Воронов вас ждёт. — Она указала на двойные двери в дальнем конце. — Прошу.
Я шла к этим дверям и чувствовала, как немеют пальцы. «Это бизнес, — повторяла я про себя. — Просто бизнес. Ты профессионал. Войди, изложи, выйди».
Я толкнула дверь.
Кабинет был огромным и заливался светом из окон от пола до потолка, за которыми лежал весь город — крошечный, ненастоящий, как макет под стеклом. Отсюда люди внизу казались точками, а их дома — кубиками, и я подумала, что человек, который каждый день смотрит на мир с такой высоты, рано или поздно начинает верить, что и люди — точки, которые можно передвигать пальцем.
А спиной к этому свету, у стола, стоял он.
И я перестала дышать.
Семь лет назад я оставила мальчишку. Худого, гордого, с вечной щетиной, в которой он сам путался, в дешёвой куртке, с глазами, которые загорались каждый раз, когда он на меня смотрел. Я помнила его руки — большие, с заусенцами, в мелких ожогах от завода, где он подрабатывал. Я помнила, как он смеялся, запрокидывая голову.
Человек у стола не имел с тем мальчишкой почти ничего общего — и был им весь, до последней чёрточки, и это было хуже всего.
Он стал больше. Шире в плечах, тяжелее той собранной, опасной силой, которую дорогой тёмно-серый костюм не прятал, а лишь подчёркивал. Тёмные волосы чуть длиннее, чем носят люди в таких костюмах. Резкая челюсть. И глаза — боже, эти глаза. Цвета остывшего олова, и в них не было ни одной из тех искр, которые я помнила. Они смотрели на меня ровно, спокойно, изучающе — так смотрят на цифру в отчёте.
— Алиса, — сказал он.
Не «госпожа Корсакова». Просто — Алиса. Тихо, без нажима, как ставят точку. И в том, что он назвал меня по имени, в том, как он его произнёс — будто пробовал на прочность, будто проверял, не обожжёт ли, — было больше, чем в любых словах, которые могли бы последовать.
Один мой голос — и у меня по спине прошла дрожь. Он стал ниже. Спокойнее. От него теперь веяло властью так же естественно, как раньше веяло отчаянной юностью.
Все мои аргументы, все цифры, весь трёхлетний план оздоровления вылетели у меня из головы разом, как стая вспугнутых птиц. Я столько раз репетировала эту встречу — перед зеркалом в гостиничном номере, в лифте, в коридоре, — что выучила первую фразу наизусть: «Господин Воронов, благодарю, что нашли время. У меня деловое предложение, которое, уверена, вас заинтересует». Чётко. Профессионально. На равных.
От всей этой заготовки во мне не осталось ни слова. Осталось только тело — которое узнало его раньше, чем разум, и предательски отозвалось: участился пульс, по коже прошла волна, в животе что-то сжалось и оборвалось, как в детстве на качелях, когда взлетаешь слишком высоко. Семь лет. Семь лет я строила себя заново, по кирпичику, как и он, видимо, строил себя, — и хватило одного взгляда, чтобы я снова стала шестнадцатилетней девчонкой, которой парень из цеха протянул стакан кваса.
Имя вышло чужим, сиплым, будто я не произносила его вслух семь лет. Да я и не произносила. Я запретила себе это имя, как запрещают трогать незажившую рану, — и вот оно сорвалось с губ само, и от звука собственного голоса, произнёсшего «Марк», у меня защипало в горле.
— Марк, — выдавила я.
Уголок его рта едва заметно дрогнул. Не улыбка. Что-то холоднее.
— Господин Воронов, — поправил он мягко. — Раз уж у нас деловая встреча. Присаживайтесь.
Я не села. Я не доверяла своим коленям. Я вцепилась в спинку кресла перед его столом и заставила голос звучать ровно.
— Ты скупаешь долги моего отца.
— Да.
Так просто. Ни оправдания, ни объяснения. Он обошёл стол — медленно, без единого лишнего движения, — и сел в своё кресло, откинувшись назад, сцепив пальцы. Спокойный, как удав. Я стояла, он сидел, и я понимала, что он сделал это нарочно: пусть проситель стоит.
— Зачем? — спросила я. — «Корсаков-Стекло» — копейки для тебя. Тут нечего ловить. Завод в долгах, оборудование старое, рынок проседает. Любой аналитик скажет тебе, что это плохой актив.
— Любой аналитик, — повторил он, и в его глазах что-то блеснуло — на долю секунды, как солнце на лезвии. — Ты ведь аналитик, Алиса. Хороший, говорят. Спасаешь чужие тонущие компании. — Он чуть наклонил голову. — Иронично, не находишь? Что свою спасти не смогла.
Удар попал точно в цель, и он это знал. Я сжала пальцы на спинке кресла так, что побелели костяшки.
Вот оно. Вот в чём была разница между тем Марком и этим. Тот никогда бы не ударил меня словом нарочно, в больное место, с холодным расчётом. Тот мальчишка был грубоват, вспыльчив, мог наговорить сгоряча — но в нём не было жестокости. А этот человек выбирал слова, как хирург выбирает скальпель, и резал ими спокойно, аккуратно, глядя тебе в глаза. И я подумала с тоской, от которой засосало под ложечкой: что же я с тобой сделала. Что должно было случиться, чтобы из того получился этот.
А потом я вспомнила, что это он сейчас держит в кулаке судьбу моего отца, и тоска уступила место злости, и за злость я ухватилась с благодарностью, потому что злиться было куда безопаснее, чем жалеть.
Соберись, приказала я себе. Ты не девчонка из цеха. Ты пришла спасать отца. Веди себя соответственно.
Я выпрямила спину. Достала из сумки папку — свою, тонкую, с распечатанным планом, над которым корпела всю ночь, — и положила на край его необъятного стола. Руки, к моему облегчению, не дрожали. По крайней мере, внешне.
— Я приехала с предложением, — сказала я, цепляясь за единственную опору, которая у меня была: за работу. — План реструктуризации. Если ты дашь заводу отсрочку и реструктурируешь долг, я гарантирую выход на безубыточность за три года. У меня есть расчёты. Это выгоднее, чем банкротить и распродавать по частям, поверь мне, я считала…
— Я тебе верю, — перебил он. И это «верю» прозвучало так, что я осеклась. — Я уверен, расчёты безупречны. Ты всегда была умной.
— Тогда…
— Меня не интересует выгода, Алиса.
Я замолчала. В кабинете повисла пауза, длинная, гулкая, и в этой паузе я вдруг услышала всё разом: тихое гудение климат-контроля, далёкий, едва различимый шум города под нами, собственное дыхание. Где-то за стеной мелодично звякнул лифт. А он стоял и смотрел на меня — спокойно, не мигая, с тем терпением, от которого по коже бежали мурашки.
— Тогда зачем всё это? — Я заставила голос звучать твёрдо. — Зачем три года скупать долги по одной бумажке, тратить силы, время, людей? Ты ведь не из тех, кто делает что-то просто так. Что ты хочешь, Марк? Скажи прямо. Денег? Завод? Землю? Назови цену, и я найду способ…
— Ты всё ещё думаешь, что у всего на свете есть цена в рублях, — перебил он мягко, и в этой мягкости было что-то опаснее любого крика. — Это потому что ты так и не поняла, чего лишила человека однажды. Когда лишаешь по-настоящему — деньги тут уже ни при чём.
Я открыла рот. Закрыла. Его слова задели что-то глубоко внутри, какую-то старую, тщательно замурованную дверь, и я почувствовала, как у меня холодеют кончики пальцев.
Я замолчала. Город за его спиной горел в закатном свете, и от этого его лицо оставалось в тени, и я не могла прочитать его. Только глаза — светлые, неподвижные.
— Не интересует… выгода? — медленно переспросила я. — Тогда что тебя интересует?
Я слышала собственный голос будто со стороны. В груди разрасталось нехорошее предчувствие — то самое, тонкое и холодное, как сквозняк, которое преследовало меня с первого дня, с первого упоминания «Северного меридиана». Только теперь сквозняк превратился в ветер.
— Подумай, Алиса, — сказал он, и в его голосе впервые проскользнуло что-то живое, какая-то еле слышная горечь под слоем льда. — Ты умная женщина. Спасаешь чужие компании на завтрак. Неужели ты правда думаешь, что я три года, по одной бумажке, выкупал долги умирающего заводика на краю света ради «выгоды»? — Он чуть усмехнулся, и от этой усмешки мне стало холодно. — Сложи цифры. Ты ведь любишь складывать цифры.
Я сложила. Я уже сложила — в ту первую ночь над папками отца, просто не позволяла себе досчитать до конца. А он смотрел на меня и ждал, спокойно, терпеливо, как человек, который ждал семь лет и может подождать ещё минуту.
Он встал. Обошёл стол снова, теперь в обратную сторону, и остановился совсем близко — слишком близко, на расстоянии вытянутой руки, и я впервые за семь лет почувствовала его запах. Дорогое дерево, кожа, что-то холодное и чистое, как мороз. Под этим — едва уловимо — что-то, от чего у меня сжалось горло, потому что это было его, прежнее, то, что не купишь ни за какие деньги.
Он смотрел на меня сверху вниз, и я задрала подбородок, чтобы не отводить взгляд. Я скорее умерла бы, чем отвела первой.
Время будто загустело. Я стояла в полушаге от человека, которого когда-то знала наизусть, и не узнавала в нём ничего — и узнавала всё. Тот же разрез глаз. Та же манера держать паузу, склонив голову чуть набок. Те же руки, только теперь без заусенцев и ожогов, с ухоженными ногтями, но всё равно большие, тяжёлые, и я с ужасом поймала себя на том, что помню, какими они были на ощупь. Семь лет, целая жизнь между нами — а тело помнило, и память эта была унизительно живой.
Он был так близко, что я могла бы сосчитать ресницы. Так близко, что видела крошечный белый шрам, рассекавший его левую бровь, — его не было раньше, его он заработал где-то в те семь лет, что я провела вдали, в той жизни, о которой ничего не знала. И от этого шрама, от этого маленького доказательства, что он жил, страдал, менялся без меня, у меня внезапно сжалось горло.
— Меня интересуешь ты, — сказал он очень тихо.
В кабинете стало так тихо, что я слышала, как пульсирует кровь у меня в ушах.
— Что? — прошептала я.
Мир сузился до его лица и до этих двух слов, повисших в воздухе между нами. «Меня интересуешь ты». Я искала в его глазах хоть что-то — насмешку, ложь, блеф, — за что можно было бы зацепиться, что можно было бы отбить деловым тоном. Не нашла. Он сказал это так, как говорят то, что обдумывали годами. Спокойно. Окончательно.
И в этот миг до меня дошло — поздно, слишком поздно, — что я недооценила всё. Я готовилась к встрече с бизнесменом. К торгу о реструктуризации, о процентах, о сроках. Я принесла папку с расчётами, как приносят оружие на переговоры. А оказалось, что я пришла безоружной на войну, которая началась семь лет назад и о которой я даже не подозревала, что она всё ещё идёт.
— Ты не можешь говорить серьёзно, — выговорила я, и собственный голос показался мне чужим. — Это… это бред. Это не делается. Люди так не…
Он улыбнулся — наконец-то, по-настоящему, — и от этой улыбки мне стало холодно до костей, потому что в ней не было ни капли того тепла, которое я когда-то любила больше жизни.
— Садись, Алиса, — сказал он, и теперь это был не вопрос. — У меня есть для тебя предложение. И, в отличие от твоего, от моего ты не сможешь отказаться.
Я могла развернуться и уйти. Я думала об этом — одну долгую, отчаянную секунду я представляла, как поворачиваюсь на каблуках, иду к двери, спускаюсь на лифте и выхожу на улицу, свободная, и оставляю его с его местью наедине. Картинка была сладкой ровно до того мгновения, пока я не вспоминала отца с трубками в носу, мать в платке, четыреста человек, для которых этот завод — всё. Уйти означало уйти от них, а не от него.
Он знал это. Конечно, он знал. Он всё рассчитал заранее, до последнего хода, и оставил мне ровно столько свободы, сколько оставляют рыбе на крючке: плыви куда хочешь, леска всё равно у меня в руках.
Я села.
Глава 4. Марк
«Контракт»
Она села, и я позволил себе одну долгую секунду просто смотреть на неё.
Семь лет. Семь лет я выстраивал эту минуту по кирпичику — не одну её, а всё, что её окружало: этот этаж, этот кабинет, эту высоту над городом, с которой люди внизу кажутся муравьями. Я скупал доли в заводе её отца методично, без спешки, как хирург готовит операционное поле, чтобы однажды она сама пришла ко мне просить. И вот она пришла. Сидела напротив, в дешёвом, но безупречно отглаженном костюме, с прямой спиной, и я наконец-то держал в руках всё, ради чего жил. Я должен был торжествовать. Я ждал, что буду торжествовать.
Я представлял этот момент столько раз, что выучил его наизусть. В моих фантазиях я был спокоен — и я был спокоен. Я был холоден — и я был холоден. Чего я не предусмотрел, так это того, как она будет пахнуть. Цитрус и тёплая ваниль, тот же запах, что и семь лет назад, и от него у меня на мгновение подкосилось что-то в основании черепа, как от удара. Семь лет дисциплины — и один вдох едва не свалил всё.
Я обошёл стол и сел напротив. Дистанция. Дистанция — это контроль. Между нами лежала чёрная каменная столешница, метр с лишним полированного итальянского мрамора, и мне нужен был каждый сантиметр этого метра, потому что вблизи она была опаснее, чем я рассчитывал. Я выбирал этот стол сам — единственная вещь в кабинете, которую я выбрал лично, а не доверил консультанту. Холодный, тяжёлый, незыблемый. Тогда мне казалось, я выбираю его за вид. Теперь я понимал, что выбирал баррикаду — заранее, не зная для кого, но зная, что однажды она мне понадобится.



