- -
- 100%
- +
Она одета в стильное бежевое пальто прямого кроя, поверх небрежно, но со вкусом повязан белый кашемировый шарф.
Через плечо — небольшая сумка-ридикюль на золотистой цепочке. На ногах — аккуратные полусапожки на устойчивом, но элегантном низком каблуке.
Волосы уложены в легкие, живые кудри, которые игриво колышутся при каждом движении. Она красива. Нельзя отрицать этого. У нее есть врожденное чувство стиля, та самая легкая небрежность, которая дается либо с рождения, либо за большие деньги.
— Так я пойду, за витриной, — говорит Василий Игнатович, сметливым взглядом оценив ситуацию. — Буду, наверное, через минут тридцать вместе со сборщиками.
Я киваю, не в силах отвести глаз от Насти, и рабочий спешно удаляется вглубь помещения, в коридор, где есть запасной выход.
Когда звук его шагов окончательно затихает, в магазине воцаряется тишина, напряженная.
Я не встаю с кресла. Смотрю на Настю снизу вверх, как ребенок на взрослого, и тихо, почти беззвучно, спрашиваю:
— Настя, ты зачем пришла?
Она издает короткий, неловкий смешок, похожий на покашливание, и начинает оправдываться, быстро перебирая слова:
— Я… я просто проходила мимо. Вспомнила, что Арсений говорил, ты где-то тут… в этом районе снимаешь помещение. Для магазина. Решила зайти. Поздороваться. Поздравить с началом новой жизни, с такими… большими планами.
Снова этот смешок. Снова неловкая улыбка. Она переводит взгляд на блестящую кофемашину позади меня, и ее глаза вдруг по-настоящему загораются.
— Ой, а у тебя есть кофемашина? — восклицает она, и в ее голосе слышится неподдельный восторг. — Я как раз умираю от желания выпить кофе! Не отказалась бы от чашечки!
Она торопливо делает несколько шагов в сторону островка с аппаратом, останавливается передо мной и смотрит с вопросительным, детским ожиданием.
— Она подключена? Работает?
Я опять медленно, как во сне, киваю.
— Да. Подключена.
Лицо Насти снова растягивается в милой, открытой улыбке.
— А как ты смотришь на то, чтобы выпить по чашечке? Я сварю! — предлагает она уже почти весело.
Я молчу. Продолжаю смотреть на нее с немым вопросом во взгляде. Что тебе нужно? Зачем ты здесь?
Не дожидаясь моего ответа, она с легкостью скидывает с плеча свою нарядную сумочку и перебрасывает ее на свободное розовое кресло. Движение привычное, хозяйское.
— Я все же сварю нам кофе, и мы немножко поболтаем, хорошо?
— О чем? — наконец выдавливаю я. Мой голос звучит хрипло и чуждо.
Настя замирает на полпути к кофемашине. Ее плечи слегка опускаются. Она оборачивается ко мне, и ее улыбка становится виноватой, почти несчастной. Она понижает голос до доверительного, интимного шепота.
— Я хочу поделиться своими страхами. И… попросить у тебя совета.
Она делает паузу, глотает воздух, и ее следующие слова заставляют меня опять замолчать:
— Все же мы с Арсением на целых полгода забираем твоих детей. И я хочу обсудить детали нашей поездки. И детали того, как я буду строить отношения с твоими детками. Чтобы… чтобы все было правильно.
9
Я нажимаю кнопку звонка, но делаю это тихо, почти неслышно, и сразу же отпускаю палец. Не хочу будить, если мама отдыхает.
Но уже через секунду слышу за дверью торопливые шаги. Щелчок замка, и дверь распахивается не просто открывается, а широко распахивается, будто меня здесь ждали.
— Настенька! Привет, моя милая, привет, моя хорошая! — мамино лицо озаряется такой яркой, сияющей улыбкой.
Она тянется ко мне, затягивает в прихожую, и я тону в её крепких, пахнущих домашним уютом и сладкими духами объятиях.
Её руки тут же принимаются хлопотать вокруг меня: ловко разматывают с моей шеи шёлковый шарф, помогают снять бежевое пальто, вешают его на вешалку.
— Ну как, прошла встреча с бывшей грымзой нашего Арсения? — спрашивает она, и её пальцы, тёплые и сухие, нежно обхватывают моё лицо, заставляя меня поднять на неё взгляд. Она заглядывает мне в глаза, выискивая ответ.
Я смеюсь. Я увствую себя сейчас превосходно.
А по отношению к Полине… Я чувствую лишь снисхождение. Ну не такая уж она и грымза, в конце концов. Просто… серая. Серая и несчастная. И это её выбор.
— Всё прошло замечательно, мам, — говорю я, наклоняясь, чтобы снять сапожки на аккуратном низком каблучке.
Я прохожу вглубь квартиры, на пороге кухни оборачиваюсь на маму. Она такая милая. И она так сильно, так искренне старается быть для меня хорошей мамой, поддержать меня во всём. Я пожимаю плечами, делаю шаг на кухню.
Кухня светлая, почти стерильная в своей белизне: белые глянцевые фасады шкафов, белая столешница, белая техника.
Всё выдержано в строгом классическом стиле, ни одной лишней детали, ни пылинки. На столе — ваза с идеальными восковыми орхидеями.
Я шагаю к большому холодильнику, открываю тяжёлую дверцу. Внутри царит идеальный порядок: аккуратные контейнеры, расставленные в ряд бутылки, свежие овощи в специальных ящиках.
— Мама, а что у тебя есть покушать? — выглядываю я из-за дверцы, строю немного виноватую, детскую гримасу.
— Садись, садись, моя хорошая! — мама хлопает себя по бедрам. — Сейчас я тебя, сейчас я тебя накормлю котлетками и твоей любимой пюрешечкой!
Я прохожу к кухонному столу, сажусь на жёсткий стул. Поправляю воротник своей кремовой водолазки, подпираю лицо кулачком и наблюдаю, как мама шустрит на кухне — она так грациозна в этих движениях, будто танцует.
Она достаёт из шкафа глубокую тарелку в мелкий синий цветочек, открывает эмалированную белую кастрюлю.
Ловко накладывает пушистое белое пюре, затем из другой кастрюльки — две румяные, аппетитные котлеты.
Ставит тарелку в микроволновку, запускает её. Гулкий рокот наполняет кухню на несколько секунд.
— Поля без скандала отпускает детей…
И только потом она резко разворачивается ко мне, подпирает бока руками. На её лице — лёгкая, снисходительная усмешка.
— Да не любит она детей, раз так просто их отпускает, — хмыкает она. — И Арсения не любила. Я очень боялась, что у вас будут с ней проблемы, но тётка, видимо, никого в своей жизни не любит. И поэтому от всех так легко отказывается.
Я смотрю на неё и чувствую, как внутри всё распирает от торжества и самодовольства.
Поля совершенно не видит во мне угрозы, но зря.
— Ну, раз она так просто от всего отказывается, — смеюсь я, и моя улыбка становится всё шире, — то я стану женой для Арсения. И мамой для его деток.
Мама тяжело вздыхает, подходит к столу и садится рядом со мной. Она протягивает через стол руку, прижимает свою тёплую, чуть шершавую ладонь к моей щеке. В её глазах — неподдельная печаль.
— Ну, раз своих ты не можешь родить, — тихо говорит она, и в её голосе звучит смирение, — то пусть чужие станут твоими.
Я прижимаюсь щекой к её ладони, чувствуя её тепло и всю материнскую грусть, что в ней заключена. И тогда я наклоняюсь чуть ближе и шепчу. Шепчу тихо, почти зловеще, но с непоколебимой уверенностью в своём праве.
— Я очень постараюсь стать для них роднее матери. Которая так легко и бездумно отпускает их далеко от себя. Это она зря… Но, видимо, мозгов у неё совсем нет. Променяла детей на магазинчик косметики.
Я откидываюсь на спинку стула, и моё лицо снова расплывается в высокомерной улыбке.
— Мать года, — произношу я с лёгким презрением, — я бы моих детей никуда бы не отпустила.
10
Комната Ариши тонет в мягком, золотистом свете закатного солнца. Пылинки танцуют в лучах, ложатся на розовое покрывало, на разбросанные фломастеры и на белую спинку кровати, где сидит моя дочка.
Аришка раскладывает в ряд своих кукол и плюшевых игрушек — медвежонка в синей курточке, зайца с одним пришитым глазом, потрёпанную Барби в блестящем платье. Она озадаченно чешет свою пухлую щёчку и тяжело вздыхает.
— Я же вас всех не могу взять с собой, — её голосок тихий, разочарованный. Она жует губы, прижимает ладошки к лицу и смотрит на игрушечное семейство с настоящей тоской. — Что мне делать?
Я не могу сдержать улыбки — такой горькой и нежной одновременно.
Придвигаюсь к кровати, опускаюсь на колени на мягкий ковёр. Кладу руки на матрас, а потом и сама ложусь щекой на руки.
Сижу так и смотрю на дочу. Стараюсь запомнить каждую её черту, каждую ресничку, каждую светлую волосинку на её виске. Солнце освещает её, как маленького, озадаченного ангелочка.
Одета она в свою любимую розовую пижаму с единорогами, а волосы, ещё влажные после ванны, заплетены в две не очень ровные, но до боли милые косички с маленькими сиреневыми бантиками на кончиках.
— Мам, а ты что думаешь? — Арина переводит на меня свой широко распахнутый наивный взгляд. — Кого мне взять?
Я улыбаюсь, и губы мои подрагивают.
— Я не знаю, солнышко. По кому ты больше всего будешь скучать?
В дверь заглядывает Павлик. Он стоит несколько секунд, молча созерцая картину: разложенные игрушки, печальную сестру, меня у кровати. Потом с подростковым высокомерием фыркает.
— Ты уже взрослая для игрушек, Арина. Тащить этот хлам через тысячи километров.
Он делает вид, что разворачивается и уходит, но я-то знаю.
Знаю каждую его уловку. Он не просто так заглянул. Он хотел обозначить своё присутствие, и сейчас всем своим видом, всей своей показной небрежностью ждёт, чтобы его остановили. Потребовали, чтобы он остался здесь, с нами.
— Павлик, не уходи, — говорю я тихо, и голос мой звучит хрипло. — Пойди, посиди с нами.
Он закатывает глаза, издаёт громкий, театральный вздох, но всё же заходит в комнату. Шаркая ногами в толстых разноцветных носках, он подходит к кровати и под возмущённый вздох сестры плюхается на матрас.
Он скидывает ногой плюшевого зайца мне на колени, хватает медведя в синей курточке, вертит в своих уже таких больших, но всё ещё по-детски неуклюжих руках.
— Давай через считалочку выберешь, кого возьмёшь с собой, — предлагает он Арине, которая сердито оглядывается на него. — Эники, беники, ели вареники…
— Отстань, — фыркает Арина, поддаётся к нему, отнимает свои медвядя и возвращает его в аккуратный, безупречный ряд.
Я отдаю ей зайца.
Несколько секунд она молчит, сосредоточенно думая, а потом снова смотрит на меня. И я вижу в её глазах уже не детскую озадаченность. Вижу тёмную, взрослую тоску. И вину.
Сердце моё сжимается.
— Милая, что случилось? — шепчу я.
Арина шмыгает, сглатывает. Я вижу, как у неё дрожит подбородок, и понимаю — она может заплакать в любой момент. Протягиваю к дочери руку, касаюсь её маленького плечика сквозь мягкую ткань пижамы.
— Ну что ты… Хочешь, я поговорю с папой, чтобы он взял дополнительный чемодан для твоих игрушек? Для всех. Меня он послушает.
Арина снова шмыгает и тяжело вздыхает, её плечики опускаются.
— Это не из-за игрушек.
— А из-за чего? — спрашиваю я, хотя внутри уже всё обрывается, предчувствуя удар.
— Из-за бабушки, — мрачно, глядя в потолок, произносит Павлик. Он закидывает руки за голову и делает вид, что ему скучно, но я вижу, как напряжена его шея. — Она нас в субботу предателями назвала.
Арина наконец не выдерживает. По её щеке скатывается первая круглая, блестящая слеза. Она смотрит на меня, и в её взгляде — такая мука, такое недоумение, что мне хочется закричать.
— Мам, а мы… мы правда предатели? — выдыхает она. — Мы тебя бросаем?
11
Слова Павлика оставляют в моих ушах звон.
«Она нас в субботу предателями назвала».
И сначала — тишина. Абсолютная, оглушающая. Я слышу, как в ушах шумит кровь.
Затем из самой глубины, из того темного уголка души, где копилось годами, поднимается волна. Сначала это просто жар за грудиной, потом — стремительный, огненный потоп, который смывает все: усталость, боль, и мое материнское спокойствие.
Гнев. Чистый, беспощадный, опьяняющий гнев.
Я резко вскакиваю на ноги. Движение такое порывистое, что голова кружится на секунду. Пылинки в закатных лучах взметаются вихрем.
— Мам? — тихо, испуганно говорит Арина.
Я стою, сжав кулаки, дышу прерывисто, как загнанный зверь. Смотрю на моих детей. На Павлика — его поза еще показно-небрежная, но взгляд пристальный, настороженный.
На Арину — ее большие глаза полны страха, губы подрагивают.
И в этих глазах, в этом ожидании взрыва, я вижу саму себя. Маленькую девочку, которая жмется у двери после ухода отца и ждет, когда мама начнет кричать, обвинять, называть предательницей за то, что та захотела провести выходные с папой.
Я помню это ощущение в груди — смесь ужаса, вины и полного непонимания, за что же тебя так ненавидят за простую детскую любовь.
Я прижимаю ледяные, дрожащие ладони к горящим щекам, закрываю глаза. Перед веками пляшут красные круги. Я
делаю глубокий, медленный вдох. Выдыхаю. Еще раз. Воздух выходит со свистом.
Я не позволю. Я не позволю ей сломать их детство, как когда-то сломала мое.
Я не позволю им чувствовать себя виноватыми за то, что они любят своего отца.
Я не моя мать. Я не стану винить моих детей за любовь к папе.
— Мам? — снова шепчет Арина, и в ее голосе — мольба.
Я медленно, очень медленно опускаюсь обратно на мягкий ковер. Ворс приятно колется сквозь тонкую ткань джинс. Я смотрю на дочь, потом перевожу взгляд на сына. Углы моих губ с невероятным усилием ползут вверх в слабую, но искреннюю улыбку.
Выдыхаю. И говорю тихо, но так четко, чтобы каждое слово отпечаталось в их сердцах:
— Я не считаю вас предателями. И меня нельзя бросить, потому что я не вещь, а человек.
Арина хмурится, пытаясь осмыслить. Павлик рывком садится, опирается локтями на колени, чтобы лучше видеть мое лицо. Его взгляд теперь взрослый, серьезный.
— Я знаю, что вы сильно любите отца, — продолжаю я, делая паузу, чтобы они услышали каждую букву. — И он… он для вас хороший папа. Он также был хорошим мужем, и в последний год перед нашим разводом он продолжал стараться быть хорошим мужем для меня. И я… на него, конечно, злюсь, ревную, но это лично мои обиды. Это моя личная боль. Но вместе с этим я не отрицаю того, что он хороший папа и он обещал мне, что будет хорошим бывшим мужем.
Я вижу, как напряжение понемногу спадает с их маленьких плеч.
— И я знаю, что вам очень интересно, каково это — жить в Англии, — я слабо улыбаюсь, и это уже почти не больно. — Потому что мне в вашем возрасте тоже было бы интересно. И если бы меня папа позвал поехать с ним в Лондон, то я бы очень хотела поехать. Пожить с ним в другой стране.
Арина всхлипывает, и по ее щеке катится блестящая слеза. Я протягиваю руку и сжимаю ее маленькую, теплую ладонь.
— Я считаю, что вам стоит поехать с папой. Посмотреть на Лондон, пожить там, погулять, научиться английскому языку, завести новых друзей. Это же так интересно.
Горло сжимает предательский ком, но я глотаю его, заставляя голос оставаться ровным.
— А ты? — тихо, глухо спрашивает Павлик.
Я перевожу на него свой серьезный взгляд.
— А я буду по вам сильно скучать. Я вас буду ждать. Я буду звонить вам каждый день. Но вместе с этим я тоже тут буду жить. И жить буду хорошо и интересно. Я открою свой магазинчик, я тоже заведу новые знакомства. Я буду учиться новому. Разве вы будете злиться на меня из-за того, что я буду тут жить хорошо и весело?
— Нет, — немедленно, глухо отвечает Павлик.
— Моя любовь не станет меньше, — я закрываю глаза, чувствуя, как по щекам текут тихие, облегчающие слезы, — если вы уедете в Англию на шесть месяцев с отцом.
— Мам! — снова всхлипывает Арина и вдруг кидается ко мне с кровати, обвивая мою шею руками.
Я с тихим покряхтыванием перехватываю ее, устраиваю на своих коленях, прижимаю к груди, как маленькую, и начинаю медленно раскачивать. Целую ее макушку, вдохнув сладкий запах яблочного шампуня. Павлик тоже сползает на пол и садится рядом, прислонившись ко мне плечом. Его голова тяжело ложится мне на плечо.
— Тогда ты должна пообещать, что тебе тут тоже будет хорошо, — шепчет моя Ариночка.
— Обещаю, солнышко, — Я всматриваюсь в красные от слез глаза Арины, а потом в мрачное, но смягченное лицо Павлика. — А, может, даже в гости приеду.
12
— Вот, — говорю я, и голос мой звучит на удивление ровно. Я засовываю руку в карман своей легкой ветровки, ищу прохладный металл. Пальцы нащупывают два брелока. — Держите.
Павлику — сюрикен, отполированный до зеркального блеска, холодный и острый на вид. Арине — объемное сердечко из розового металла, гладкое и приятно тяжелое для своего размера.
— Это для ваших новых ключей, — объясняю я, пока они берут их, их пальцы осторожно касаются моей ладони. — От вашего нового дома. В Лондоне.
Аэропорт гудит, как гигантский улей.
Высокие сводчатые потолки теряются в полумраке, где мерцают огоньки информационных табло. Где-то далеко, эхом, объявляют рейс. Колесики чемоданов скрипят и грохочут по стыкам плит холодного, глянцевого пола.
Воздух плотный — смесь запахов кофе из ближайшей кофейни, сладковатой парфюмерной воды из дьюти-фри. Люди плывут мимо нас, не замечая нашей маленькой драмы.
Павлик торопливо, почти лихорадочно, снимает с плеч свой синий рюкзак. Молния на главном кармане щелкает, он цепляет к ее язычку брелок-сюрикен. Он блестит под ярким светом ламп, отражая суету вокруг.
— Дай я, — говорит он Арине, и его голос сдавлен. Он берет у нее из рук розовое сердечко и так же ловко пристегивает его к молнии на ее розовой курточке. Движения его пальцев уверенные, но я вижу, как дрожит его рука.
Я смотрю на них, на эти два брелока — острый стальной сюрикен и нежное розовое сердце. Символы моих детей.
И я улыбаюсь. Широко. Искренне.
— Наверное, — говорю я,, — когда вы вернетесь, вы уже будете совсем взрослыми. Я же вас совсем не узнаю.
— Мам, полгода всего, — фыркает Павлик.
Я прижимаю ладони к щекам моих детей. Они теплые, бархатистые. Арина подается ко мне, обвивает руками мою талию и утыкается лицом мне в грудь, в мягкую ткань ветровки.
Я чувствую, как она медленно, глубоко вдыхает, запоминая мой запах — запах домашнего мыла и моих духов.
И в этот момент я вижу их.
Из толпы у стойки регистрации выходят Арсений и Настя. Настя — в хлопковом летнем платье в цветочек. Арсений - в легких брюках и простой рубашке поло.
Настя поднимает руку и машет мне. Неловко, виновато.
Арсений проводит по волосам рукой, поправляя, и этот жест такой знакомый, такой его — нервный, когда он волнуется.
Наши взгляды встречаются. Всего на секунду.
И эта секунда пронзает меня, как током. Не тогда, когда я обнимала детей и не тогда, когда вдыхала запах волос Арины.
А сейчас. При взгляде на него. Щемящее, острое чувство тоски, отчаяния, будто я снова стою на краю той самой пропасти, в которую едва не рухнула год назад при нашем разводе. Всего на секунду. Но я оказываюсь там. Я даже испуганно отступаю на шаг, чувствуя, как пол уходит из-под ног.
И я вижу, как в его темных, непроницаемых глазах пробегает тень.
Они подходят. Настя тут же приобнимает Арину, которая все еще прижимается ко мне.
— Ну что ты, моя хорошая? — ее голос ласковый, сладковатый. — Только не говори, что передумала лететь с нами.
А Арсений неожиданно берет меня под локоть. Его пальцы твердые, теплые и решительные
— Пойдем, — тихо говорит он мне на ухо, и его дыхание обжигает кожу. — Давай отойдем в сторонку. Я хочу с тобой кое-что обговорить. Лично.
— Ой, а вы куда? — слышится удивленный, чуть испуганный голос Насти. Я улавливаю в нем ту самую нотку ревности, которую она так старательно скрывает.
Арсений оборачивается к ней, и его взгляд становится властным, тем самым, что не терпит возражений.
— Мне тоже надо попрощаться с Полиной, — говорит он ровно, без эмоций. — Мы ненадолго.
И он уже увлекает меня за собой, прочь от детей, прочь от Насти, в сторону ряда пустующих кресел у огромного, холодного окна, за которым виднеются силуэты самолетов. Мои ноги идут за ним почти автоматически, а сердце колотится где-то в висках, заглушая гул аэропорта.
13
Я медленно опускаюсь в глубокое кресло. Оно мягко принимает мой вес, будто пытается утешить.
Арсений несколько секунд медлит, вглядывается в огромное окно аэропорта, в котором, как в гигантском зеркале, отражаются люди — безликие, спешащие тени. Огни табло, размытые до цветных бликов, плывут у самого потолка.
А после и он сам опускается рядом, в соседнее кресло. Пружины под ним тихо скрипят.
Я сглатываю комок, застрявший в горле, смотрю на него и чувствую его напряжение — оно исходит от него почти физически, как жар. О
н смотрит прямо перед собой, локти уперты в колени. Его пальцы, длинные, с аккуратными ногтями сцеплены в белый от усилия замок.
Несколько раз он нервно дёргает правым коленом, а после резко, почти с раздражением, откидывается на спинку кресла. Закрывает глаза и медленно, с шипением, выдыхает. Воздух пахнет его одеколоном — лёгким, древесным, чужим.
— Ты явно нервничаешь, — тихо заявляю я и тоже откидываюсь назад, кладу ладони на прохладные пластиковые подлокотники.
Пытаюсь на выдохе прогнать грусть и тоску, что подкатили к самому горлу. Тоску по бывшему мужу, который улетает на долгие полгода в другую страну. С чужой женщиной. С моими детьми.
— Нервничаю, — Арсений медленно кивает, не открывая глаз.
Потом всё же поворачивает ко мне лицо. Теперь мы оба смотрим друг на друга. Его глаза тёмные, усталые. В уголках губ — новые, чужие морщинки.
— У тебя всё получится, — обещаю я и слабо улыбаюсь, пытаясь сыграть для него равнодушие и даже лёгкую беззаботность.
Страшно, что он увидит в моих глазах ту самую любовь, которая за всё это время так и не покинула мою душу, так и не погасла.
Мне всё ещё больно. Но да, это уже не острая, режущая боль, а хроническая. Моя душа хронически больна Арсением. Это диагноз на всю оставшуюся жизнь.
Арсений в ответ лишь усмехается, коротко и беззвучно. И в этой усмешке я всё же чувствую его грусть. Похоже, он и сам не особо хочет уезжать так надолго. Похоже, он будет скучать. По родным местам. По привычной жизни. По чему-то, что теперь навсегда останется в прошлом.
— Может быть, настолько получится, что ты решишь остаться там и на несколько лет, — хмыкаю я, в желании вложить в его голову мысль, что ему не стоит возвращаться.
В Россию. Ко мне.
Но затем я пугаюсь собственной мысли — ведь вместе с ним на несколько лет в Англии могут остаться и дети. Я зажмуриваюсь, выдыхаю и вновь смотрю на Арсения.
— Хочешь избавиться от меня? — Арсений смеётся, и в его смехе слышится какая-то горькая нотка. — Ну, ты уж как-нибудь понежнее посылай меня в далёкий путь.
— Жаль, что в этот далёкий путь за тобой могут надолго последовать и наши дети, — честно признаюсь я и пожимаю плечами, делая вид, что мне всё равно. — Так что ладно, давай на полгода, как обещал.
— Я буду скучать, — неожиданно, тихо и чётко, признается Арсений.
И его ладонь — тёплая, сухая, тяжёлая — накрывает мою руку, лежащую на подлокотнике.
Его прикосновение заставляет моё сердце вздрогнуть и закровоточить с новой силой.
Я с усилием воли сглатываю и вспоминаю совет Ольги Викторовны, который та давала мне на одной из последних сессий уже после развода: «Признай свою боль перед тем, с кем тебе тяжело дышать. Скажи ему о ней. И тогда станет легче. Должно стать легче.».
Я делаю глубокий вдох. Воздух аэропорта кажется густым и сладковатым от чужих духов. Выдыхаю. И тихо отвечаю Арсению с той честностью, на которую способны люди лишь перед неминуемой разлукой.
— Увы, Арсений, — я не отвожу взгляда, пусть видит всё — и боль, и тоску, и эту дурацкую, неизбывную любовь. — Я тоже буду скучать.
Он смотрит на меня, и его пальцы слегка сжимают мои. Нежно. Почти по-родственному. От этого ещё больнее.
— Ну, я… я-то понятно, почему буду скучать, — я с грустью усмехаюсь. — А ты? Ты почему будешь скучать по мне?
Он молчит несколько секунд. Его взгляд блуждает по моему лицу, будто ищет что-то знакомое, утерянное.
— По привычке, наверное, — наконец говорит он, и его голос звучит приглушённо. — Четырнадцать лет — это ведь не шутки. Ты стала частью моей жизни, Поля. Даже после развода.
Слово «частью» режет слух. Не «любовью», не «смыслом». Частью. Как аппендикс. Удалили — и вроде жить можно, но что-то иногда напоминает.
— По привычке, — повторяю я, и губы сами растягиваются в горькой улыбке. — Я тебя поняла.
Я осторожно вынимаю свою руку из-под его ладони. Прикосновение становится невыносимым. Оно обжигает надеждой, которой нет и не может быть.




