- -
- 100%
- +
Я чувствую, как почва уходит из-под ног. Дети ждут в машине. Арсений смотрит на меня с каким-то непонятным ожиданием.
Настя, прильнув к нему, бросает на меня взгляд, полный торжества и скрытой насмешки.
Нет. Я не дам им насладиться моим побегом. Не дам Насте почувствовать, что она меня выжила. Горечь поднимается к горлу, но я глотаю ее.
— Раз хозяйка дома так настаивает на том, чтобы я остановилась под ее крышей, — медленно поворачиваю я лицо к Елене Ивановне и расплываюсь в улыбке, которая должна скрыть всю мою боль, — то кто я такая, чтобы отказаться от такого приглашения? Это было бы невежливо.
Елена Ивановна одобрительно хмыкает и понижает голос до заговорщицкого шепота, наклоняясь ко мне:
— Хочешь довести Настю до того, чтобы она тебя сама с криками выгнала?
Я наклоняюсь к ней в ответ, и моя улыбка становится острой, почти зловещей.
— А может, мне просто любопытно, как теперь живет мой бывший муж. Может, я должна убедиться, что он счастлив и попал в хорошие ручки.
Моя бывшая свекровь расплывается в невозмутимой, хитрой улыбке.
— А если он попал в плохие ручки? — Вопрошает она, прищурившись. — Ну, еще сам этого не понял. То что тогда?
Она смотрит на меня прямо, и в ее глазах читается немой вопрос, полный какого-то старческого, испепеляющего цинизма:
— Будешь спасать моего сыночка?
19
Я не покажу им. Ни за что.
Я не покажу Полине, что ее присутствие здесь, в моем доме, выбешивает меня до красных пятен перед глазами.
Не покажу Арсению, что его предложение «пусть остановится у нас» ударило по моему самолюбию.
Да, я не дам ему и тени сомнения.
Никаких сомнений в его любви ко мне. Никаких сомнений в том, что Полина для него — лишь история.
Пройденный этап. Она — просто очень родной человек, мать его детей. Любая другая могла бы быть на ее месте. В ней нет ничего особенного. Я буду повторять это про себя, как мантру, пока не поверю. Пока все вокруг в это не поверят.
Я делаю глубокий вдох. Воздух в коридоре пахнет едва уловимым ароматом ванили из диффузора — моей старательной попыткой создать уют.
Я выдыхаю, заставляя уголки губ поползти вверх в тренированную, мягкую улыбку. Она должна выглядеть естественно.
Поворачиваю ручку и заглядываю в гостевую комнату. Полина стоит посреди спальни, неуверенная и тихая. Ее пальцы бесцельно теребят край кардигана.
— Я очень рада, что ты согласилась остаться у нас, — говорю я, и мой голос звучит нарочито светло. — У нас тут очень уютно, правда?
Полина вздрагивает и переводит на меня взгляд. Ее глаза, такие же усталые, как и год назад, выдают внутреннюю бурю, но она пытается ей противостоять. Ее губы растягиваются в натянутую, слабую улыбку.
— Да… Спасибо, Настя. Очень мило с твоей стороны.
Она прячет руки за спину, и этот жест такой детский, такой беззащитный, что во мне на секунду шевелится что-то похожее на жалость.
Я тут же гоню это прочь. Нет. Она не заслуживает моей жалости. Она заслуживает того, чтобы видеть мое превосходство. Мой покой.
— Еще я зашла узнать, разбудить ли тебя завтра к завтраку или дать выспаться с дороги? — продолжаю я, делая шаг внутрь.
Мне важно продемонстрировать свое право здесь хозяйничать. Мое право готовить завтраки, которые раньше она готовила.
— Разбуди, если сама не проснусь, — тихо отвечает Полина, опуская глаза на чемодан, стоящий у ног.
Искренне надеюсь, что ей сейчас невероятно неловко. Что она мечтает сбежать из этого дома, где пахнет мной и нашей с Арсением жизнью.
Что она сгорает от зависти, глядя на меня — настоящую хозяйку, которая теперь готовит завтраки для ее детей и для мужчины, который когда-то был ее мужем.
Она обязательно должна увидеть, какими завтраками я научилась радовать Арсения. Она должна оценить мои кулинарные успехи и позавидовать. Позавидовать по-черному.
Внезапно дверь со скрипом приоткрывается, и в проеме возникает Аришка. В одной руке она сжимает лапу потрепанного плюшевого медвежонка, а другой протирает сонные глаза.
— Я с мамой буду спать, — заявляет она деловито и, не обращая на меня внимания, подбегает к кровати, вскарабкивается на нее и утыкается лицом в подушку. Потом поворачивается к Полине, и ее личико озаряется ожиданием. — Ты мне еще сказки должна.
Полина замирает на секунду, а потом неожиданно издает звонкий, почти жизнерадостный смех.
Она садится на край кровати рядом с дочерью, и ее лицо смягчается той самой материнской нежностью, которую не подделать.
— А я думала, ты уже большая для сказок, — с улыбкой говорит она, заглядывая в сонное личико дочери.
Арина сердито трясет головой, и ее тонкие косички разлетаются.
— Вовсе нет! Я люблю сказки!
Я смотрю на эту идиллическую картину, и что-то тяжелое и холодное поворачивается у меня внутри.
Как? Как ей удалось сохранить это? Я так рассчитывала, что она, обиженная женщина, брошенная жена, запретит детям ехать, настроит их против отца, а потом и против себя самой.
Она должна была вести себя как ее мать — оскорбленной, вечно ноющей жертвой, которая душит детей своей болью.
Но в Полине нет этой обиды. А в ее детях — ни капли вины перед ней. Они искренне ждали ее приезда, они рады ей, а она — им.
Сейчас, глядя на них, я чувствую себя чужой. Лишней. И самое горькое — мои месяцы стараний, попыток купить их любовь дорогими игрушками и походами в парки развлечений, не увенчались успехом.
Они относятся ко мне хорошо, но… как к старшей подруге, веселой тете Насте. Не больше. Они никогда не будут смотреть на меня так, как сейчас смотрят на свою мать — с безграничным доверием и обожанием.
И все потому, что Полина оказалась мудрее. Она не стала рвать связь. Не стала отравлять их души упреками. Она переиграла меня. И теперь Аришка с неподдельным восторгом ждет сказки на ночь от мамы, а не от меня.
— Тогда я вам не буду мешать, — говорю я тихо, и мой голос все еще звучит по-доброму, почти нежно.
Я отступаю, медленно, бесшумно закрываю дверь. Когда тяжелая деревянная панель окончательно скрывает от меня трогательную сцену, я позволяю себе наконец сжать кулаки.
Так крепко, что коротко остриженные ногти впиваются в влажные ладони, вызывая острую, ясную боль. Она отрезвляет. Она не дает кричать.
Полина хитра. Но я буду хитрее. Я все равно выведу ее на чистую воду. Заставлю сорваться, закричать, обвинять. Я
разрушу эту идиллию между ней и детьми, и Арсений наконец увидит, какая она на самом деле — не идеальная мать, а просто женщина, которая играет роль. Играет слишком хорошо, но это всего лишь роль.
Сдавленно вздохнув, я иду по темному коридору. Из второй гостевой комнаты доносится недовольный ворчливый голос Елены Ивановны.
— Ох, не нравится мне этот ваш Лондон, — говорит она с нескрываемым раздражением.
Я приоткрываю дверь и заглядываю внутрь. Елена Ивановна, вся в шелках и кружевах, с силой вытряхивает из чемодана ночную сорочку и швыряет ее на кровать. У окна, скрестив руки на груди, стоит мрачный Арсений. Его профиль в полумраке кажется высеченным из камня.
— Вот не нравится он мне, — повторяет свекровь, подходя к сыну. — Дождливо, дышать нечем, промозгло. Все серое! Когда вы уже вернетесь в Россию, а?
Арсений проводит пальцами по переносице, знакомый жест усталого раздражения. Я тихо вхожу в комнату, и мое присутствие заставляет их обоих повернуть головы.
— Наверное, нам придется задержаться здесь немного подольше, чем мы планировали, — говорю я ровным, спокойным голосом, глядя прямо на Арсения.
20
На часах 5:30 утра.
Я ещё не проснулся до конца. В висках тяжёлый, тёплый гул, а в голове — плотный туман, из которого не могу вынырнуть. И сквозь этот туман проступают обрывки сновидений, навязчивые и яркие.
Мне снилась Полина.
Она обнимает меня, и её щека прижата к моей груди. Я чувствую тепло её кожи сквозь тонкую ткань моей старой футболки, тот самый, родной запах — чистого тела и лёгких, едва уловимых духов — что-то простое, легкое, с ноткой ванили.
И я в этих грёзах… я счастлив.
Беззаветно и глупо. Я смеюсь, говорю ей что-то, целую макушку. В этом сне нет Насти.
Совсем. Мой спящий мозг, предательский и жестокий, начисто стёр её, вернув меня в прошлое, где были только я, Полина и ее тёплые и уютные объятия.
В этих объятиях мне всегда было… сладко. И безопасно.
Я с силой провожу рукой по лицу, пытаясь стереть призрачные ощущения. Сердце колотится неровно, предательски сжимаясь от тоски.
Чёрт. Это был всего лишь сон. Но слишком уж реальный.
Сбрасываю с себя одеяло. Прохладный воздух спальни обволакивает разгорячённое тело. Настя спит, повернувшись ко мне спиной, её светлые волосы растрепаны по подушке. Она проснется позже.
Она тихо посапывает. Я осторожно, без лишней возни выбираюсь из кровати и крадусь к двери.
В доме царит предрассветная тишина, густая и звенящая. Пол холодный под босыми ногами. Я иду на кухню, включаю свет.
Яркий луч люстры больно бьёт по глазам. Я щурюсь.
Лезу в один из верхних ящиков, нащупываю знакомую ручку. Моя старая турка, медная, потёртая до блеска. Её вес в руке — привычный.
Начну утро с привычного для меня ритуала.
Подхожу к окну, раздвигаю плотную портьеру. На улице, как и почти всегда здесь, пасмурно и туманно.
Серое небо почти сливается с серыми стенами домов напротив. Мелкий, противный дождик сеет на мокрый асфальт. Я, если честно, уже устал от этой вечно дождливой и мрачной погоды. Она навевает тоску, давит на психику, как тяжёлое, мокрое одеяло.
Перехватываю турку поудобнее. Я никогда не любил кофе из кофемашины. Привычка варить его самому, в настоящей турецкой джезве останется со мной навсегда.
Я считаю, что самый вкусный, самый душистый и бодрящий кофе можно приготовить только так. Это целый ритуал, медитация.
Отставляю в сторону джезву и лезу в нижний ящик. Рука нащупывает ручную кофемолку и банку с зёрнами.
Стараюсь быть бесшумным, ведь весь дом ещё спит.
Да. Я должен выпить кофе. Сейчас. Прямо сейчас. Мне нужно выгнать этим горьким, крепким напитком из головы сладкие, предательские мысли.
Воспоминания о поцелуях жены. О её смехе. О том, как она, бывало, подходила сзади, когда я стоял у плиты, и обнимала меня, прижимаясь щекой к спине.
Да, это был всего лишь сон. Но в нём мне было так хорошо. Тепло. Солнечно. И беззаботно. Я давно уже не испытывал ничего подобного наяву. Обычно мои сны безлики, и я их не запоминаю.
— Папа?
Слышу сонный голосок за спиной. Оборачиваюсь. Моя дочка, Аришка, проскальзывает на кухню.С тихим щелчком, закрывает за собой дверь. Замирает, прислушиваясь к тишине. Она тоже не хочет никого будить.
На цыпочках подходит ко мне и поднимает на меня своё сонное, но уже улыбчивое личико. Глаза, точь-в-точь Полинины, смотрят на меня с безграничным доверием.
— Маме тоже свари кофе, — шепчет она.
Затем трёт кулачком глаза, зевает во весь свой маленький рот и улыбается ещё шире.
— Сваришь, да?
Полина тоже любит пить по утрам кофе.
Да, Поля… Полина обожала мой кофе. Всегда говорила, что ни в одной, даже самой пафосной кофейне, ей никогда не могли сварить «тот самый» кофе, который приятно горчит на языке и с той крепостью, от котороц с утра хочется покорять весь мир.
А Настя… Настя крепкий кофе не любит. По утрам она чаще пьёт чай. С молоком.
Нет, она не обязана любить кофе. Я никогда не требовал этого. Но сейчас, глядя на медную турку, во мне вспыхивает острая, режущая тоска по тем утрам. По тем утрам, когда я варил кофе на две чашки. Нас двое. На всю жизнь.
Но оказалось, что не на всю жизнь. Оказалось, что я могу устать от любимой жены.
Оказалось, что ее объятия перестали согревать
— Ты сваришь кофе, а я его отнесу маме, — деловито заявляет Аришка и подтягивается. — С печеньками.
Она приоткрывает ящик у холодильника, где мы храним сладости, и начинает рыться в пачках печенья. Вытаскивает несколько, хмурится, выбирая.
Не знает какое печенье выбрать. С шоколадной крошкой? С овсяными хлопьями? Или с вкраплениями разноцветных драже?
Смотрю на неё, и что-то сжимается у меня внутри, в самой глубине, там, где, казалось, уже ничего не осталось, кроме лёгкой, привычной пустоты.
Мои дети скучали по Полине.
Не просто по маме, а по той, особенной атмосфере, что она приносила с собой. И с её приездом в этот унылый, серый, чужой дом, Полина привезла с собой ту самую, материнскую, безусловную любовь, которая смогла согреть эти холодные лондонские стены за ночь. Я с Настей за несколько месяцев не смогли, а Полина — да.
И я чувствую это всем телом, всей кожей — её присутствие в этом доме. Она не просто в гостевой комнате. Она везде. В воздухе, который теперь пахнет иначе.
Вернулась не просто женщина. Вернулась Мама. И этот дом, наш новый дом с Настей, вдруг снова стал её домом. Пусть и на неделю.
— Папа! — строго говорит Аришка, схватив в итоге пачку печенья с шоколадной крошкой, и поднимает на меня сердитый, нетерпеливый взгляд. — Вари кофе. Мама проснётся, а у нас ничего не готово.
Я медленно киваю. Поворачиваюсь к плите, включаю конфорку. Синее пламя с тихим шипением вырывается навстречу медному дну турки.
Да. Надо варить кофе. Для Полины.
21
Я сплю. В нем нет ни Арсения, ни Насти, ни Лондона — только тишина и забвение. Но что-то нарушает эту хрупкую идиллию.
Сначала скрип двери, едва слышный, а потом — ледяной порыв воздуха под одеялом.
— Холодно, пипец, — сиплым, спросонок голосом бормочет Павлик и ныряет ко мне под одеяло, как неуклюжий олененок.
Он тяжело вздыхает, зевает во весь рот, и я чувствую, как его холодный нос утыкается и зарывается в мои волосы, ища тепла.
Через секунду его дыхание выравнивается, становится глубоким и ровным — он снова проваливается в дремоту, тихо посапывая.
Я приоткрываю один глаз. В комнате серо. Не просто утренней серостью, а промозглой, пронизывающей.
Тусклый свет едва пробивается сквозь плотные портьеры, выхватывая очертания комода, тумбочки, висящей на стуле одежды. И правда, очень холодно. Не спасает даже теплая, фланелевая пижама и, казалось бы, непробиваемо толстое шерстяное одеяло.
Я инстинктивно обнимаю сына, прижимаю его к себе, чувствуя под пижамой колючую ткань его свитера.
— Ты же уже взрослый, — шепчу я, уткнувшись губами в его макушку.
Пахнет сном и мылом.
— Сейчас маленький, — сквозь сон, не открывая глаз, отвечает Павлик и вжимается в меня еще сильнее. — И в такую холодрыгу я маменькин сынок.
Он шмыгает носом и тоже приоткрывает один глаз, влажный и сонный:
— Я сегодня спал в свитере и в теплых носках. Беспредел.
— Вот и пришёл к мамочке согреться, — тихо смеюсь я, и смех выходит сдавленным, горловым. Я натягиваю одеяло, накрывая его плечи, строя из нас маленький, теплый кокон.
— Арина вообще всю ночь с тобой спала, — хмыкает Павлик и закрывает глаза, будто это обвинение требует огромных душевных сил. — Она меня долго упрашивала, чтобы я не мешал. Вот я ей не мешал.
— Соскучился, что ли? — хитро спрашиваю я и улыбаюсь.
Павлик фыркает и неуклюже отворачивается от меня. Прячет ладони под подушку.
— Нет, просто замёрз, — сердито бубнит он.
Я не могу сдержать новый смешок и обнимаю его крепче.
— А я вот соскучилась, — говорю сыну в макушку, и голос мой вдруг становится тихим и серьезным. — Сильно-сильно соскучилась.
И я материнским сердцем, каждой клеткой кожи, чувствую, как Павлик все же улыбается. Не широко, не по-мальчишески дерзко, а потаенно, уголком рта, пряча улыбку в подушку. Но она есть.
И от этого в моей холодной груди расцветает маленький, хрупкий, но такой живой цветок тепла.
В этот момент вновь скрипит дверь. Я оглядываюсь через плечо, и в спальню несмело, на цыпочках, заходит Арина. В руках она держит белый керамический поднос, а на нем, как драгоценность, стоит высокая чашка, из которой в такт ее шагам волнисто валит густой дымок.
И я чувствую его — терпкий, горьковатый, божественный запах кофе. Рот мгновенно заполняется слюной.
— Кофе для мамы, — широко, победоносно улыбается Аришка, и я удивленно вскидываю бровь.
Приподнимаюсь на локте, нечаянно стягивая с плеча Павлика одеяло. Он фыркает, как рассерженный котенок, и натягивает одеяло обратно, бурча в подушку:
— Дайте поспать.
— Вот и иди у себя и спи, — парирует Аришка и чинно, стараясь не расплескать содержимое чашки, топает к кровати. — А у нас сейчас по расписанию кофепитие.
Она подходит, протягивает поднос, и я замечаю, как у нее начинают дрожать руки от напряжения и тяжести. Я торопливо, почти хватаю, забираю чашку с блюдцем.
Горячий фарфор обжигает пальцы. Аришка ставит мне на живот маленькое блюдце с тремя круглыми печеньками, а после, облегченно выдохнув, кладет поднос на прикроватную тумбу.
Она закидывает за плечи две косички с сиреневыми резиночками. Обратно забирается в мою кровать, с другой стороны, и прячется под одеяло, прижимаясь ко мне холодными ногами.
Я подношу чашку к лицу, закрываю глаза и делаю глубокий, медленный вдох. Густой, терпкий аромат с нотками ореха и темного шоколада обволакивает меня изнутри, прогоняет остатки сонливости, обещая пробуждение.
Я подношу чашку к губам, делаю маленький, осторожный глоток и замираю.
Потому что в этом вкусе я узнаю Арсения.
Я не знаю, как объяснить эту магию, но я всегда, всегда узнаю кофе, которое варит мой бывший муж. Будто он в этот простой, бытовой процесс вкладывает какую-то неуловимую частичку самого себя — свою твердость, свою пряность, свою неизменную, пусть и жестокую, прямоту.
Пусть он сам лично не зашёл пожелать мне доброго утра, не обнял, не посмотрел в глаза.
Но я чувствую его присутствие. Теперь, на своем языке, языке вкуса и обоняния. Я делаю новый, более смелый глоток, и о боже, как же я соскучилась по этому кофе.
Все эти месяцы мне отчаянно не хватало в жизни именно этих терпких, горьковатых ноток, этой бодрящей, почти болезненной ясности, которую он дарит.
Новый глоток прогоняет внутренний холод, в груди разливается густое, согревающее тепло. Я хочу закрыть глаза, откинуться на подушки и медленно, смакуя, прожить этот момент, это маленькое тайное свидание с призраком нашего прошлого.
Но дверь снова скрипит, на этот раз резче, и в комнату заглядывает сонная, но уже сердитая Елена Ивановна. О
на торопливо юркает внутрь и с щелчком запирает дверь за собой, будто опасаясь погони. На ней теплый стеганый халат цвета пыльной лаванды, а на голову, поверх идеальной вечерней прически, которая, кажется, не пострадала даже во сне, накинут капюшон.
Шаркая мягкими тапочками, она семенит к кровати. Ее взгляд, острый и всевидящий, скользит сначала по мне с чашкой в руках, потом по выглядывающей из-под одеяла макушке Павлика, потом переводится на Аришку, которая уже сопит, уткнувшись мне в плечо.
Она хмурится, и на ее лице появляется выражение глубокой, почти комической обиды.
— Вы уже взрослые, чтобы спать с мамой, — заявляет она, и в ее голосе слышна неподдельная брезгливость.
— А ты завидуешь, что ли? — тихо и ехидно, прямо в подушку, спрашивает Павлик и зевает так, что слышно, как хрустят его челюсти.
Елена Ивановна молчит, скрестив руки на груди. Ее пальцы, с идеальным маникюром, постукивают по локтю. Затем она честно и сердито отвечает:
— Конечно, завидую. Я ведь тут тоже замёрзла как цуцик.
И, не дожидаясь приглашения, она садится на угол моей кровати. Она вновь нервно поправляет капюшон на своей голове и переводит на меня серьезный, тяжелый взгляд.
— Мне надо с тобой серьезно поговорить, Поля. Я всю ночь не спала.
— Да вы что, — усмехаюсь я в свою чашку, делаю еще один глоток спасительного кофе. Аромат Арсения дает мне силы. — А я вот спала хорошо.
Но ее лицо не меняется. Оно остается мрачным и озабоченным.
— Но это не отменит нашего серьезного разговора, — мрачно заявляет она и разворачивается в мою сторону всем торсом. — Пей кофе и слушай.
22
Я делаю глоток терпкого кофе, и его знакомый, горьковатый вкус на секунду отвлекает от нарастающей тревоги.
В ожидании смотрю на бывшую свекровь. Елена Иванoвна сидит на краю моей кровати, немного суетливо поправляет складки своего стеганого халата цвета увядшей лаванды.
Ее пальцы, с безупречным маникюром, нервно теребят мягкую ткань. Затем она делает глубокий, шумный вдох, будто готовясь к прыжку, и заявляет:
— Мне здесь не нравится.
Я опускаю чашку, придерживая ее теплые бока у самых губ, чувствуя исходящий от нее жар.
— Да мы тут даже суток ещё не провели, — осторожно замечаю я.
— А мне не нравится, — упрямо, как капризный ребенок, повторяет она. Ее глаза сверкают решительным неприятием. — Тут серо, мокро, промозгло. Не нравится мне тут, и моё первое впечатление всегда правдиво.
Комната и правда залита серым, безжизненным светом. За окном, затянутым плотной пеленой тумана и дождя, смутно угадываются силуэты чужих домов.
Уныленько.
— Ну, допустим, — медленно киваю я, чувствуя, как по спине пробегает холодок.
Павлик прячется под одеялом с головой. Что-то ворчит. С другой стороны Аришка, словно чувствуя нарастающее напряжение, сонно причмокивает и ныряет глубже, прижимаясь ко мне холодным носом.
— И жить я тут точно не смогу, — категорично заявляет Елена Ивановна, с резким движением поправляет седые волосы, выбившиеся из-под капюшона, и сердито отворачивается, уставившись в запотевшее окно.
Я пока не совсем понимаю, к чему она ведет этот странный, полный скрытого смысла монолог. Поэтому не перебиваю, а просто внимательно слушаю и пью кофе.
Каждый глоток — капля спокойствия, капля Арсения.
— Плюс ко всему, здесь все на этом английском разговаривают, — фыркает она, закатывая глаза с таким драматизмом, будто ей предложили выучить язык марсиан. — А я уже старая для того, чтобы учиться чему-то новому
— Так… — медленно тяну я, чувствуя, как тревога начинает шевелиться в груди тяжелым, холодным камнем.
Елена Ивановна вновь резко разворачивается ко мне, и я невольно вздрагиваю от неожиданности, едва не расплескав кофе.
— Если мы с тобой не вмешаемся, — она понижает голос до сдавленного, интимного шепота, и ее глаза становятся круглыми от ужаса перед некой грядущей катастрофой, — то они тут останутся жить насовсем.
Я в недоумении приподнимаю бровь. Снаружи я — невозмутимость, лед.
Но внутри, в груди, нарастает паника, резкая и тошная. Теперь понятно, к чему была вся эта злая речь о том, что ей невыносим Лондон. Похоже, Арсений с Настей вынашивают планы остаться здесь навсегда и начали уговаривать Елену Ивановну пожить тут, с ними.
— Полгода — так сяк, я смогла бы прожить без своего сыночка, — продолжает она, вглядываясь в мои глаза, будто пытаясь прочесть в них согласие. — Я его отпустила на полгода. Я приняла то, что моему сыну нужно отвлечься после развода, нужно начать новую жизнь, сделать новый шаг, немножко перезагрузиться. Я все это приняла и поняла, поэтому отпустила. Но… — она возмущенно качает головой, и ее губы складываются в тонкую линию. — Если они здесь останутся навсегда, я — против.
Я молчу и медленно дышу, заставляя воздух заполнять легкие, вытесняя панику. Подхватываю пальцами печенье с шоколадной крошкой и откусываю маленький кусочек. Сладкое тесто хрустит на зубах, шоколад тает на языке, но вкус кажется пресным, пепельным. Я должна успокоиться. Я должна вести себя невозмутимо и уверенно. Для детей. Для себя.
— Я Настю приняла спокойно и без лишней истерики, — продолжает Елена Ивановна, и в ее голосе вдруг пробиваются нотки неподдельной обиды и усталости. — Понимаешь, я её никогда не сравнивала с тобой. Я никогда не говорила ей ни слова против и не говорила о том, что она разбила вашу семью. Я была… очень понимающей, адекватной женщиной. — Ее голос вздрагивает от сдерживаемой злости. — Но, видимо, зря.
Она делает паузу, давая мне осознать всю глубину ее «жертвы».
— Теперь она будет делать все, чтобы мой сын остался тут навсегда. И чтобы я осталась без сына, — моя бывшая свекровь внезапно всхлипывает, смахивает с щеки единственную, но очень эффектную слезинку.
И зажмуривается, вновь делает глубокий вдох и выдох, выравнивает дыхание. Потом капризным жестом скидывает с головы капюшон, скрещивает руки на груди, и ее взгляд становится стальным, полным решимости:
— Поэтому мы должны сломать все её планы.
— Простите? — хрипло отзываюсь я, и мой голос звучит чужим.
Она смотрит на меня как на неразумную девочку, которую ей приходится учить премудростям этой сложной жизни.




