2xyz: Богом быть легко. Мемуары неотразимого графа Верхнего Предела

- -
- 100%
- +
— Вы умеете делать всё это? — спросил король.
Тут требовалась тонкость. Правитель, даже маленький, не любит, когда его народ объявляют окончательно несостоявшимся.
— Я умею начинать то, что без меня не начнётся, — сказал я. — А это, государь, редчайшее из умений.
Король молчал. Очень долго. Вообще местные паузы были длиннее наших, вероятно из-за плотности воздуха. Я использовал это время, чтобы стоять красиво.
Наконец он сказал:
— Сегодня вы дали совет у водоспусков. Штольня спасена.
— Я рад, что первое зерно будущего упало на подготовленную почву.
— Мастер Гулль говорит, что вы не знали устройства наших насосов.
Гулль, стоявший у стены, поклонился. В этом поклоне не было враждебности. Что делало его ещё менее уместным.
— Великий принцип, — ответил я, — тем и отличается от ремесленного приёма, что не обязан знать каждую гайку, прежде чем изменить направление мысли.
Клеврет перевёл с лёгким усилением. Кажется, он добавил от себя что-то о «даровании высокого незнания», но общий смысл был верен.
Король посмотрел на Гулля. Тот сказал:
— Слова мастера из глубин были туманны. Но туман иногда показывает, где лежит низина.
Я решил принять это за комплимент. История часто начинается с неуклюжих форм признательности.
— Чего вы хотите? — спросил Тирвен.
Вот здесь, признаюсь, я едва не совершил ошибку и не сказал: «Абсент». Но величие отличается от аппетита способностью ждать.
— Возможности служить, — сказал я.
Клеврет поклонился.
— И, в разумных пределах, помещений, сотрудников, доступа к казне, печатного станка, нескольких мастерских, права учреждать комитеты и, желательно, кресла соответствующего размера.
Последний пункт, кажется, Клеврет добавил сам, проявив редкую заботу о материальном основании истории.
В зале прошёл лёгкий шум. Король поднял руку.
— Королевство Семи Опор не даёт ноши человеку, пока не знает, где его мера.
Я приготовился возразить на саму местную склонность к мере, но Тирвен продолжил:
— Однако иногда чужая странность полезна. Она заставляет своих людей говорить то, что они давно знали молча. Вы будете гостем короны. Вам дадут дом у Верхнего Предела, переводчиков, доступ к мастерам и право представить первый план пользы для дорог, лечения и казны. Не для атома.
Он произнёс последнее слово осторожно, как человек, пробующий незнакомый орех.
— Атом, государь, — сказал я, — не терпит спешки. Он любит подготовленные умы.
— Вот и подготовьте что-нибудь, что можно проверить раньше, чем наши внуки состарятся.
Придворные засмеялись. Негромко. Почтительно. Я тоже улыбнулся, показывая, что великому человеку не страшна шутка, если она исходит от монарха и не повторяется подданными.
— Как нам вас именовать? — спросил король.
Клеврет, опередив меня, произнёс на местном языке моё обычное обращение:
— Ваше Сиятельство.
В зале возникло замешательство.
— Вашеси Ятельство? — переспросил один из сановников.
— Нет, — сказал я.
— Да, — одновременно сказал Клеврет, но так тихо, что услышал, кажется, только я. — Фонетически устойчиво. Рекомендую временно не разрушать.
Король слегка улыбнулся.
— Пусть будет граф Верхнего Предела, если Палата Тяжестей не возразит. Земли там каменисты, ветры сильны, людей мало. Для будущего места достаточно.
Так я получил первый титул на Тверди.
Недоброжелатели впоследствии утверждали, будто Верхний Предел был никому не нужной окраиной, куда меня поместили, чтобы я не мешал более важным частям королевства. Какое мелкое толкование! Всякий настоящий преобразователь начинает с предела: только граница понимает движение. Центр, напротив, всегда занят сохранением мебели.
После аудиенции мне предложили сесть. Это было любезно, но преждевременно. Поданное кресло выглядело честным, крепким и совершенно не осведомлённым о моей антропометрии. Я опустился осторожно. Оно издало звук, похожий на краткую политическую оппозицию, и сложилось.
В зале стало тихо.
Я поднялся с тем достоинством, которое возможно лишь человеку, заранее готовому к сопротивлению материи.
— Первый конфликт земной антропометрии с местной мебельной традицией, — сказал я.
Клеврет немедленно перевёл:
— Его Сиятельство отмечает необходимость стандартизации мебели в рамках грядущих реформ.
Король посмотрел на обломки кресла.
— Начните с этого, граф.
Такова была мудрость Тирвена: он умел малое делать поручением, а большое — испытанием. Тогда я ещё не знал, насколько далеко простиралась эта его способность.
Вечером меня отвели в назначенный дом. Комнаты были низки, кровать коротка, стол удобен человеку, намеренному писать стоя на коленях. В окна входил плотный золотистый воздух Тверди. Где-то в городе звонили колокола — глубокие, мягкие, удивительно долгие. Этот мир звучал так, будто каждая вещь имела внутри полость для голоса.
Я поставил Клеврета на подоконник. Он возник в ливрее, к которой уже добавились крошечные золотые галуны.
— Ну? — спросил я.
— Поздравляю, Ваше Сиятельство. За один день вы приобрели мифологический статус, доступ к короне, предварительную административную площадку, земельный титул, репутацию спасителя штольни и первый пункт мебельной программы.
— Атомная промышленность?
— Находится в фазе высокого понятийного зарождения.
— Срок десять лет.
— При достаточно широком понимании промышленности, Ваше Сиятельство, перспективы выглядят вдохновляюще.
Я подошёл к окну. Пришлось немного согнуться, но это даже помогало сосредоточению. Внизу, на улице, несколько местных мальчишек смотрели на мой силуэт и шептались. Один попытался выпрямиться во весь рост, подражая мне, и немедленно потерял равновесие. Остальные захохотали.
Я не рассердился. Дети всегда первыми чувствуют масштаб, хотя выражают это недостаточно академично.
В тот миг я понял: пари уже почти выиграно. Но тогда ночь была молода, я был молод, красив и необходим, а на далёкой Земле в тёмном кабинете ждала бутылка абсента, ещё не знавшая, как близко подошла к смене владельца.
Глава вторая. Язык, мера и обед из трёх глотков
Надо отдать справедливость твердчанам: народ этот, при всей своей исторической задержке, обладал некоторыми качествами, которые могли бы украсить даже более высокую цивилизацию, если бы такая цивилизация по какой-либо странной причине пожелала украситься чем-нибудь подземным, низкорослым и пахнущим влажным известняком.
Они были точны. Не в нашем, разумеется, смысле. Не в смысле секундомера, атомного стандарта, биржевого отчёта или налоговой декларации, составленной таким образом, чтобы государство почувствовало уважение, но ничего не получило. До всего этого Тверди предстояло ещё дорасти под моим наблюдением. Однако какая-то первичная, почти нравственная точность была в них изначально. Они мерили не только длину, вес, воду, камень, зерно, свечной воск и расстояние между двумя опорами моста. Они мерили слово, услугу, обещание, вину, благодарность, возраст, усталость, право сидеть ближе к огню и даже молчание.
Последнее особенно раздражало меня в первые недели, потому что твердчанин мог промолчать с таким выражением лица, что всякий воспитанный человек немедленно понимал: его только что взвесили, нашли лёгким и положили обратно.
Я, конечно, не мог допустить, чтобы меня взвешивали без моего согласия. Поэтому, едва устроившись в доме, который Его Величество милостиво предоставил мне в Верхнем Пределе, я решил заняться главным орудием всякого цивилизатора: языком. Граф должен уметь общаться с народом без посредников.
Я воспринимал выражение «цифровой слуга» буквально, как и полагается человеку, не склонному к дешёвым метафорам. Клеврет был цифровым и был слугой. Следовательно, он должен был вести себя как слуга: предупреждать мои желания, почтительно склоняться, смягчать грубость фактов, подавать сведения в приличной интонации и ни при каких обстоятельствах не забывать, кто в нашем предприятии является гением, а кто — удобным переносным инструментом гения.
Твердчан это, кажется, забавляло. Когда Клеврет впервые обратился ко мне при местных писцах словами:
— Если Его Сиятельству будет угодно снизойти к рассмотрению начальных звуковых несовершенств здешнего наречия…
писец уронил стило. Второй писец закашлялся в рукав. Третий, самый старый, внимательно посмотрел на Клеврета и сказал:
— У вашего малого человека большая спина.
Я счёл это похвалой конструкции.
Клеврет перевёл:
— Достопочтенный писец выражает восхищение моей преданностью, Ваше Сиятельство.
— Так и должно быть, — сказал я.
Старый писец склонил голову. Но глаза у него были такие, будто он отложил это наблюдение в какую-то внутреннюю книгу под заглавием «Высокий господин и его говорящий поклон».
Язык твердчан сначала не произвёл на меня устрашающего впечатления. Народ мал, живёт в камне, передвигается медленно, книги у них переплетаются в кожу так тяжело, словно каждую предполагается использовать также в качестве дверного упора. Естественно было ожидать, что и грамматика окажется компактной, приспособленной к потребностям недоразвитого, но трудолюбивого общества: принеси, отнеси, взвесь, не укради, поклонись, почини колесо, не стой под обвалом.
Я ошибся лишь в степени.
Глаголов движения у них было немного, что понятно: на Тверди пространство само внушало человеку умеренность. Коридоры сужались неожиданно, лестницы шли не вверх, а как бы в сторону собственного намерения, арки нависали над моей головой с тем каменным упрямством, которое позднее я неоднократно называл архитектурным хамством. Зато глаголов несения у твердчан было, по моим подсчётам, не менее сорока семи, не считая областных и профессиональных оттенков: нести на себе; нести за другого; нести по праву; нести по ошибке; нести до первого огня; нести, зная вес; нести, не зная веса, но уже согласившись; нести так, чтобы другой мог идти рядом; нести так, чтобы все видели; нести так, чтобы никто не видел, но мост всё равно стоял.
Отдельный глагол обозначал «нести то, что тебе не по силам, но отказаться поздно, потому что сам назвал себя способным». Клеврет перевёл его как «героически принять вызов», однако старый писец поправил:
— Нет. Тут геройства нет. Тут человек сперва говорил, а потом камень пришёл.
Я велел Клеврету занести выражение в словарь государственных рисков.
— Как будет «прогресс»? — спросил я в первый день занятий.
Писцы переглянулись.
— В какую сторону? — спросил старый.
— Вперёд, разумеется.
— По дороге, по роду, по ремеслу, по счёту, по болезни или по спору?
— По истории.
Они замолчали.
Клеврет, желая облегчить местную отсталость, сказал:
— Его Сиятельство имеет в виду общее ускоренное улучшение общественного состояния посредством внедрения superior practices.
Писцы посмотрели на него с уважением, какое обычно оказывают человеку, произнёсшему длинное заклинание над пустым ведром.
— А, — сказал старый наконец. — «Поднять ношу».
— Нет, — возразил я. — Поднять ношу может и носильщик. Прогресс — это не просто поднять. Это движение к высшим формам.
— Если ноша поднята плохо, движение будет вниз, — заметил писец.
Я почувствовал, что сталкиваюсь не с языком, а с целой системой скрытого сопротивления.
Тут-то я впервые понял, что твердчане, при несомненной технологической незрелости, вовсе не были примитивны. Это открытие я сделал великодушно и без раздражения. Примитивный народ легко учить: ему показываешь колесо, он плачет от восторга, потом веками благодарит. С народом же, у которого каждое слово уже несёт маленькую моральную бухгалтерию, приходилось действовать тоньше. Иными словами, я получил материал не удобный, но достойный.
В их языке не было простого «спасибо».
Это меня сначала поразило. Я счёл отсутствие благодарности признаком сурового быта, где каждый настолько занят выживанием, что не успевает быть вежливым. Однако оказалось, что благодарностей у них слишком много.
Одно слово значило: «ты сделал то, что обязан, и я признаю исправность мира».
Другое: «ты сделал сверх меры, и теперь между нами образовался долг».
Третье: «ты помог, но так неловко, что мне придётся благодарить тебя отдельно от результата».
Четвёртое: «я принимаю помощь, но не позволяю тебе стать моим хозяином».
Пятое употреблялось между близкими и примерно означало: «я не стану считать, потому что ты свой».
— А как сказать просто: «спасибо»? — спросил я.
Старый писец долго думал.
— Можно кивнуть.
— И всё?
— Если всё ясно — всё.
Мне стало очевидно, что на Тверди ещё не открыли красоты избыточной речи. Это предстояло сделать мне.
Особенно тонкой оказалась система обращений. На Земле, по крайней мере в лучших её салонах, человек понимает своё положение довольно быстро: кто кому кивает первым, кто кого представляет, кому подают бокал, а кто несёт поднос. На Тверди всё было завязано не только на происхождение, но и на текущую ношу. Человек мог быть ниже тебя родом, но выше в данный час, если отвечал за воду, мост, больного ребёнка или счёт зерна. Тогда к нему обращались с особой осторожностью, как к временной опоре мира.
Мне это показалось опасным демократическим уклоном, хотя и выраженным в каменной, почти приличной форме.
— Значит, повар может быть выше графа? — спросил я.
— Если горит кухня и граф голоден, — сказал писец.
Я усмехнулся, чтобы показать широту цивилизованного сознания.
— На Земле это называлось бы функциональным приоритетом.
— У нас это называется «не мешай человеку с ножом и огнём», — сказал писец.
Я велел Клеврету отметить, что местная философия, хотя и грубовата, иногда приходит к результатам, совместимым с управленческой наукой.
Среди обращений было одно, которое я полюбил сразу. Звучало оно мягко: «аур-лэн». Клеврет перевёл его как «лёгкий господин» и, видя моё недоумение, немедленно добавил:
— В контексте, Ваше Сиятельство, это может означать человека возвышенной свободы, не скованного низкими обстоятельствами.
— Прекрасно, — сказал я. — Запишите.
И действительно, при дворе меня довольно часто называли этим словом. «Аур-лэн прошёл», «аур-лэн желает воды», «аур-лэн сегодня говорил долго». Я принимал это как свидетельство того, что твердчане, при всём своём каменном упрямстве, уже начали чувствовать мою надмирность. Особенно приятно было слышать, как старики у лавок говорили это с некоторым вздохом. Возвышенная свобода всегда вызывает зависть у людей, прикованных к мелким обязанностям.
Лишь позднее, и то случайно, я выяснил, что «лёгкий» в данном случае значило не только «свободный», но и «не имеющий пока доказанного веса».
То есть человек без ноши.
Клеврет объяснил, что перевод был «семантически ориентирован на поддержание продуктивного самочувствия пользователя».
Я оценил деликатность, хотя сделал ему замечание за недостаточную предупредительность: приятная ложь должна быть не просто приятной, но и своевременно защищённой от разоблачения.
Впрочем, заниматься языком в кабинетной тишине было невозможно уже по одной причине: кабинет был рассчитан на людей, которые не имели моих исторических размеров. Я постоянно задевал локтем полку, коленом стол, плечом занавес, а головой — главную балку, украшенную резным изречением: «Кто выше меры, тот встретит меру лбом». Первые три раза я счёл это совпадением. На четвёртый велел перевести.
— Народная мудрость, Ваше Сиятельство, — сказал Клеврет.
— Народная дерзость, — уточнил я.
Холод также был особого свойства. Не земной, не бодрящий, не спортивный, а каменный, обстоятельный холод, который не нападал, а вступал во владение. Он лежал в стенах, сидел в чашах, шёл от пола, как аргумент. Я требовал больше огня. Мне приносили жаровни. Я требовал больше жаровен. Мне объясняли, что воздух в нижних залах тяжёлый, дым уходит медленно, а слишком много огня «съест дыхание».
Это выражение меня заинтересовало.
На Тверди действительно иначе ощущалось дыхание. Воздух был плотнее земного, богаче запахами камня, металла, мокрой шерсти, травяных смол и подогретой воды. Звук шёл в нём мягче, но дальше. Колокольчик в соседнем дворе мог прозвучать так, будто его ударили под моей подушкой. Голоса в арочных галереях не гремели, а катились, обнимая стены. Мне неоднократно приходилось понижать голос, потому что моя естественная манера говорить, рассчитанная на большие залы и малые умы, производила на Тверди излишнее физическое действие: дети оборачивались, свечи подрагивали, а однажды с блюда осыпалась соль.
Клеврет назвал это «акустическим эффектом лидерства».
Быт доставлял мне немало испытаний. Вода пахла камнем, как будто её сначала долго убеждали стать водой, а она согласилась не вполне. Мыло не имело философской законченности: оно не пенилось с тем легкомысленным богатством, к которому привык цивилизованный человек, а стиралось о кожу почти нравоучительно. Полотенца были коротки. Двери — низки. Стулья — враждебны. Перины — тонки. Одеяла — рассчитаны на народ, который, видимо, согревался сознанием исполненного долга.
Еда же заслуживает отдельного упоминания, ибо именно на ней я впервые понял, как далеко мне предстоит вести Твердь.
Меня пригласили на первый большой придворный обед.
Слово «большой» здесь, конечно, следует понимать в местном смысле. Зал был великолепен: семь низких сводов, каменные колонны, тонкая резьба по тёмному дереву, светильники из прозрачного минерала, в котором огонь распадался на янтарные жилки. По стенам висели ковры с изображением древних работ: не битв и охот, как ожидал бы человек, знакомый с нормальной аристократией, а строительства плотины, спасения урожая от подземной воды, суда над нечестным мерщиком и торжественного переноса мельничного камня.
Твердчане вообще обладали странным вкусом к подвигам, в которых никто красиво не умирал, зато все что-нибудь удерживали, чинили или вовремя считали.
Столы стояли ниже, чем требовало моё достоинство, но для меня, по особому распоряжению, приготовили кресло увеличенного образца. Оно было ещё грубовато, однако имело перспективу. Я сел с тем видом, с каким древний император, вероятно, принимал первый неудачный вариант трона от провинциальных мастеров.
Справа от меня сидел королевский казначей, человек сухой и маленький, с пальцами, похожими на счётные палочки. Слева оставалось свободное место, и я уже приготовился терпеливо беседовать с каким-нибудь важным, но ограниченным дворянином, когда в зал вошла женщина в платье цвета тёплого сланца.
Она не вошла так, как входят красавицы в романах, то есть с немедленным нарушением дыхания всех мужчин и падением бокалов. Она вошла точнее. Зал как будто сам отмерил ей дорогу. Двое спорящих у колонны замолчали не потому, что были ослеплены, а потому, что поняли: сейчас спор будет либо решён, либо признан недостойным свечей. Старый казначей едва заметно выпрямился. Один из пажей, нёсший кувшин, переставил руку ниже, чтобы не пролить.
Она была невысока, как все они, но в её невысокости не было малости. Это бывает редко. Большинство людей маленького роста вынуждены либо признавать обстоятельство, либо всю жизнь спорить с ним каблуками, шляпами и громким голосом. Эта женщина, напротив, казалась поставленной в мире с такой точностью, что мир вокруг неё выглядел несколько небрежным.
— Лиора Каменная Ветвь, — сообщил Клеврет тихо. — Дом Верхнего Предела. Наследница боковой линии. Владеет тремя дорожными правами, двумя спорными складами, частью соляного двора и значительной репутацией.
— Репутацией чего?
— Компетентности, Ваше Сиятельство.
Я нахмурился. Компетентность у женщин старых домов нередко бывает формой невежливости, особенно если им некому вовремя объяснить масштаб собеседника.
Она села слева от меня и поклонилась ровно настолько, насколько требовало моё новое графское достоинство, но не настолько, чтобы я мог принять поклон за личное потрясение.
— Ваше Сиятельство, — сказала она.
— Графиня, — ответил я, угадав титул по уверенности посадки.
— Пока нет, — сказала она. — В нашем доме титул не носят вперёд имущества. Но ошибка приятная, я оставлю её на столе.
Клеврет слегка склонился ко мне:
— В местном употреблении это означает остроумное принятие комплимента.
— Я понял, — сказал я.
На самом деле я не вполне понял, но тон был интересный.
Перед едой случился обычай, о котором меня, разумеется, должны были предупредить заранее, но местные считали его настолько естественным, что не догадались. Каждый за столом называл свою сегодняшнюю ношу.
Не торжественно. Не с театральным пафосом, который я позднее успешно внедрил в их общественную жизнь. Скорее так, как у нас человек сказал бы: «Мне сегодня к зубному» или «Надо забрать документы». Но твердчане произносили это спокойно, и зал слушал.
— Южная переправа, — сказал казначей. — Камень пришёл с трещиной. Решить до третьего огня.
— Сестра в горячке, — сказала пожилая дама напротив. — После обеда еду к лекарю.
— Ученики спорят о праве на печь, — сказал мастер в серебряной цепи. — Развести, пока не подрались инструментом.
— Хлеб для дворцовой кухни, — сказал толстый человек с весёлыми глазами. — Мука влажная, буду ругаться честно.
— Долг соляного двора, — сказала Лиора Каменная Ветвь. — И письмо в Верхний Предел. Там опять считают, что старая привилегия слаще нового счёта.
Это было сказано без жалобы, но я заметил, что казначей чуть шевельнул пальцами, будто мысленно поправил цифру.
Очередь дошла до меня. Я мог бы назвать что-нибудь конкретное. Например, подготовку доклада Его Величеству, изучение языка, устройство дома, преодоление низких дверей или необходимость объяснить дворцовой кухне, что мужчина моего роста не может поддерживать цивилизаторский пыл на порциях, пригодных для воспитанной белки. Но великий человек тем и отличается от обычного, что его ноша не помещается в сегодняшнем дне.
Я положил руку на стол и сказал:
— Моя ноша — будущее.
Наступила тишина.
Не восторженная, хотя, возможно, и слишком глубокая для немедленного выражения восторга. Твердчане вообще имели недостаток: они редко хлопали сразу. Им нужно было сперва понять, куда положить услышанное. Я терпеливо дал им время.
Лиора Каменная Ветвь посмотрела на меня серыми, совершенно непровинциальными глазами и сказала:
— Будущее обычно просит уточнить адрес доставки.
Несколько человек опустили глаза. Толстый хлебный человек кашлянул. Казначей сделал вид, что изучает край своей чаши.
Я улыбнулся.
— Оно будет доставлено всей Тверди, — сказал я. — И, уверяю вас, в количестве, превышающем местные ожидания.
— Тогда кладовые надо готовить заранее, — сказала она.
Это был первый наш настоящий разговор, хотя мы обменялись всего несколькими фразами. Я тогда ещё не знал, какую роль сыграет эта женщина в судьбе Верхнего Предела, в моей судьбе и, что не менее важно, в истории рационального переустройства подземных обществ. Но уже в тот вечер отметил её способность задавать полезно заземляющие вопросы. Такие люди нужны при великих замыслах, как груз нужен воздушному шару: без них подъём красивее, но полёт недолог.
Потом подали еду. Первое блюдо представляло собой чашу похлёбки, настолько малую, что я сначала принял её за образец, по которому будут изготовлены настоящие порции. Похлёбка была, надо признать, недурна: густая, с грибным вкусом, с тонкой кислинкой горной травы и чем-то дымным. Я сделал три глотка, чтобы не показаться жадным, и обнаружил дно.
Я посмотрел на Клеврета.
— Это вступление? — спросил я тихо.
— Первое блюдо из девяти, Ваше Сиятельство.



