- -
- 100%
- +
Но было поздно. Дверь резко распахнулась. Прежде чем Фредерик успел дойти до нее, не дожидаясь приглашения, в нашу крошечную мастерскую ввалились трое.
Огромные бородатые мужчины в грубой одежде, от которых пахло кислым и холодом улицы. Они молча оглядели комнату, тяжелые взгляды остановились на мне. Тот, что стоял впереди, кивнул в нашу сторону:
— Они, — а потом обратился с ледяным спокойствием, от которого кровь застыла в жилах. — Одевайтесь. Живо.
— Ну что, часовщик? Время вышло, — одним из налётчиков был тот самый Хоббс, приходивший уже… утром? А сейчас… вечер!
Фредерик подбежал ко мне и встал, заслоняя меня собой.
— Я же просил до завтра… Мне нужно еще немного времени! – голос моего мужа звучал уверенно и даже боево, но я видела, что эти трое пришли не разговаривать.
— Твоё время — деньги, которых у тебя нет, — пробасил Хоббс, — Хозяин ждать не любит.
Взгляды мужчин исследовали меня оценивающе, сально. Я инстинктивно съёжилась, натягивая одеяло до самого подбородка.
— А это что ещё за пташка? — хмыкнул третий. — Не её ли мы в прошлый раз?..
Рыжий оборвал его резким жестом:
— Хозяин велел забрать обоих. Так что одевай свою куколку, Фредерик. Прогуляемся, — команда прозвучала как приговор.
Куда? Зачем? Мой разум лихорадочно метался. Я оглядела комнату в поисках одежды. Что я должна надеть? Мой взгляд скользнул по стулу, где лежала какая-то бесформенная груда ткани, но я не понимала, что это. Где свитер, юбка? В голове была абсолютная пустота. Я не знала, как одеваются в этом месте.
Видя мое оцепенение, Фредерик, нервно передёрнув плечами, шагнул к сундуку у стены. Он вытащил оттуда простое тёмное платье из грубой ткани.
— Вот… надень это, — прошептал он, избегая смотреть мне в глаза. Мужчины наблюдали. Они не скрывали своего любопытства, их ухмылки становились всё шире.
Горячая волна стыда и унижения захлестнула меня. Переодеваться… при них? Фредерик понял мой безмолвный ужас. Он взял одеяло и попытался соорудить из него некое подобие ширмы, встав между мной и ними. Это было жалкое, отчаянное прикрытие, но я была благодарна и за это. Подумав, я решила не снимать серую шитую-перешитую ночную сорочку. Сверху лихорадочно натянула платье. Оно было холодным и неприятно шершавым.
— Чулки, Фэйт. Там холодно, — просипел Фредерик, протягивая мне два длинных вязаных чулка.
Мои пальцы не слушались, я никак не могла натянуть их на ноги. Лысый громила громко расхохотался:
— Давай помогу, красавица! У меня руки ловкие!
— Не трогай ее! — выкрикнул Фредерик. Он опустился передо мной на одно колено и, не поднимая головы, быстро натянул мне чулки. Его руки дрожали так сильно, что он едва справлялся. Я видела только его светлую макушку и чувствовала, как по щекам текут слезы бессилия.
Фредерик поднялся. Он растерянно огляделся, а потом вынул из-под лежанки грубые стоптанные башмаки. И, вероятно, заметив мой испуганный взгляд, сказал:
— Других нет… Прости.
Они были на неколько размеров больше, твердые, как из дерева. Я с трудом закрепила в них ноги. Каждый мой жест, каждое движение сопровождалось смешками и скабрезными шуточками этих людей. Унижение было почти физически невыносимым. Мир начал сужаться, звуки стали глухими, цвета поблекли.
Я встала, качаясь в огромных башмаках. Сделала шаг. И пол ушел у меня из-под ног. Комната накренилась, отвратительные лица расплылись в одно ухмыляющееся пятно. Темнота, спасительная, милосердная снова поглотила меня. Последнее, что я почувствовала — как сильные, хоть и дрожащие руки Фредерика подхватили меня, не давая упасть на грязный пол.
Глава 8
Свежий морозный воздух ударил в легкие, обжигая изнутри, как глоток чистого спирта. Я снова вынырнула из темноты беспамятства, но на этот раз не в постели, а в движении. Мир качался. Земля под ногами отсутствовала: я была на руках у Фредерика. Он нёс меня, тяжело дыша и спотыкаясь на неровной брусчатке.
Руки мужчины дрожали, передавая эту дрожь моему телу, но хватка была железной, отчаянной. Вокруг сгущались сумерки, пропитанные сыростью и запахом дыма. Узкая улочка, зажатая между глухими стенами домов, тонула в тенях. Редкие газовые фонари горели тускло, выхватывая из темноты лишь грязные лужи и углы зданий, покрытые плесенью.
— Шевелись, часовщик! — грубый тычок в спину заставил Фредерика пошатнуться. Я невольно вцепилась в лацканы его потёртого сюртука. Перед нами черной громадой возвышалась карета. Она выглядела зловеще: без гербов, без опознавательных знаков, обитая чем-то тёмным и матовым, поглощающим скудный свет. Окна были наглухо зашторены.
Лошади, такие же черные и жилистые, нетерпеливо перебирали копытами, высекая искры из камней мостовой. Пар вырывался из их ноздрей густыми клубами. На секунду я подумала, что в ад, вероятно, отвозит точно такой же экипаж.
Один из верзил распахнул дверцу, и Фредерик, пригнувшись, влез внутрь, стараясь не задеть моей головой притолоку. Он бережно опустил меня на жесткую деревянную скамью, а сам сел рядом, тут же обняв за плечи и притянув к себе, словно пытаясь укрыть своим телом от всего мира. Дверь захлопнулась с тяжелым плотным звуком, отрезая нас от улицы.
Внутри пахло старой кожей, пылью и чьим-то дешёвым табаком. Карета дёрнулась и покатилась. Колёса загрохотали по булыжникам, и каждый толчок отдавался в моем ноющем теле.
— Куда мы едем? — спросила я, едва ворочая языком. Голос был тихим, шелестящим, как сухая листва. В темноте кареты я не видела лица Фредерика, но чувствовала, как напряглись мышцы его плеча.
— В долговую тюрьму, Фэйтелин, — выдохнул он. В его голосе звучала такая беспросветная тоска, что мне стало жутко. — Прости меня. Я не успел. Я подвёл нас.
Долговая тюрьма. Слова, сошедшие со страниц романов Диккенса, теперь стали моей реальностью. Ледяной ужас, липкий и парализующий, начал подниматься от живота к горлу. Тюрьма. Решётки. Грязь. И, возможно, навсегда.
Но вместе с ужасом во мне начала закипать злость. Жгучая, яростная злость на собственную беспомощность. Я лежала здесь, как тряпичная кукла, позволяя себя везти на заклание, в то время как решение было у меня перед носом! Та шкатулка. Я видела её механизм. Я видела поломку! Это был сложный, но вполне понятный мне дефект передаточного вала. Мои руки, руки Веры справились бы с этим за пару часов, будь у меня хоть немного сил. Я стиснула зубы. Чёрт побери это слабое тело! Чёрт побери этот обморок!
Если бы я не отключилась, то могла бы объяснить, могла бы показать... Хотя кто бы стал слушать "сумасшедшую" жену должника? Мне нестерпимо захотелось выглянуть наружу. Понять, где мы, запомнить дорогу, увидеть хоть какой-то ориентир. Я потянулась к шторке, пальцы нащупали плотную ткань, но Фредерик мягко перехватил мою руку.
— Не надо, — прошептал он.
Мы ехали долго. Стук копыт и скрип рессор убаюкивали, пытаясь утащить меня обратно в спасительное забытье, но я боролась. Я слушала. Звуки менялись. Сначала это был шум гулкой, вероятно, замкнутой по обе стороны домами улицы, цокот встречных экипажей. Потом стало тише. Колеса зашуршали по гравию или грязи.
Наконец карета остановилась. Снаружи послышались грубые голоса, лязг металла: открывали тяжёлые массивные створки ворот. Мы въехали внутрь и карета снова встала. Дверь распахнулась. В проёме стоял тот самый лысый верзила.
— Вылезайте, голубки. Приехали.
Фредерик помог мне выбраться. Ноги подкашивались, и я тяжело опиралась на него, чувствуя себя неуклюжим медведем в этих чужих башмаках. Мы оказались в небольшом дворе-колодце, замкнутом стенами из грязного серого кирпича. Небо, затянутое тучами, здесь было видно лишь крошечным клочком где-то высоко вверху. Двор освещался чадящими факелами, закрепленными в ржавых скобах на стенах. Огонь метался на ветру, отбрасывая длинные пляшущие тени, которые, казалось, тянули к нам свои когтистые лапы.
Под ногами хлюпала жидкая грязь, смешанная с соломой и нечистотами. Запах здесь стоял невыносимый — концентрация безысходности, немытых тел и гниющих отбросов. Вокруг суетились люди. Какие-то надзиратели в серых мундирах. Такие же оборванные, как и мы, заключенные, которых вели куда-то группами.
Звон цепей, ругань, чей-то сдавленный плач — все это сливалось в какофонию ада. К нам подошел человек со связкой ключей на поясе. Его лицо было рябым, нос перебит, а глаза смотрели с равнодушием мясника, оценивающего тушу.
— Документы, — буркнул он, не глядя на нас.
Один из наших провожатых передал ему свернутый пергамент. Надзиратель развернул его, пробежал глазами, сплюнул в грязь.
— Фредерик Вальц в мужской блок, корпус Б. Фэйтелин Вальц — в женский, корпус С.
Фредерик дернулся, крепче прижимая меня к себе.
— Нет! Мы муж и жена! Вы не можете нас разделить! Она больна, ей нужен уход!
— Здесь не лечебница, — рявкнул надзиратель. — Правила одни для всех. Мужики направо, бабы налево.
Двое стражников шагнули к нам, грубо отрывая меня от мужа.
— Фредерик! — вскрикнула я, чувствуя, как его тепло исчезает.
— Я найду способ! — кричал он, пока его тащили прочь, к мрачному кирпичному зданию с узкими окнами-бойницами, забранными толстыми решетками. — Фэйтелин, держись! Я все исправлю!
Меня поволокли в другую сторону. Я оборачивалась, пытаясь выхватить взглядом светлую макушку в полумраке, но он уже исчез в чёрном провале двери. Меня подвели к другому зданию, такому же угрюмому и неприветливому. Окна здесь были расположены выше, из них не доносилось ни звука, словно это был склеп. Тяжёлая дверь, обитая железом, со скрипом отворилась передо мной. Изнутри пахнуло сыростью и кислым запахом капусты.
Надзиратель толкнул меня в спину.
— Заходи, новенькая. Добро пожаловать в "Яму". Я перешагнула порог, и тяжелая дверь захлопнулась за моей спиной с тем же звуком, с каким падает крышка гроба.
Я осталась одна. Без Фредерика, без понимания, где я. В чужом слабом теле, посреди кошмара, который и не думал заканчиваться. Но где-то глубоко внутри, под слоями страха и слабости начала подниматься холодная, расчетливая ярость.
Глава 9
Конвоир, молчаливый детина с ключами на поясе, ухватил меня за локоть и потащил вниз по каменным, выщербленным, наверное, веками и тысячами ног, ступеням. Они уходили в темноту крутой спиралью, и каждый шаг давался с трудом. Подошвы скользили по влажному камню, покрытому не то плесенью, не то просто вековой грязью. Здесь пахло сыростью, затхлой водой и тем особым кислым запахом безысходности, который, кажется, въедается в сами стены таких мест.
Чем ниже мы спускались, тем холоднее становилось. Этот холод был иным, нежели на улице. Там он был живым, ветреным, кусачим. Здесь — мертвым, стоячим, пробирающимся под кожу медленно, но неотвратимо. Шаль, которую накинул на меня Фредерик, казалась теперь не толще паутинки.
Я дрожала, и зубы начали выбивать дробь, которую я тщетно пыталась унять, сжимая челюсти. Мы остановились перед низкой массивной дверью, обитой ржавым железом. Ключ скрежетнул в замке так громко, что звук, отразившись от каменных сводов, ударил по ушам.
— Входи, — буркнул конвоир и, не дожидаясь, пока я соберусь с духом, с силой толкнул меня в спину.
Я влетела внутрь, едва удержавшись на ногах, и тут же замерла. Дверь за спиной с грохотом захлопнулась, лязгнул засов, отсекая даже тот скудный свет факела, что был в коридоре. Темнота была абсолютной: плотной, словно чёрная вата, которую набили в уши и глаза. Я стояла, боясь пошевелиться и сделать вдох. Казалось, шаг в сторону — и я провалюсь в бездну. Пространство вокруг давило.
Это была не комната. Это был каменный мешок, склеп, в котором, казалось, воздуха хватит лишь на несколько часов. Паника, холодная и липкая, начала подниматься в груди, мешая дышать.
«Я Вера. Я не должна быть здесь. Это ошибка. Это кошмар.», – билось в голове набатом.
Вдруг из угла справа от меня раздался звук: влажный надрывный кашель. Кто-то задыхался, пытаясь вытолкнуть из лёгких мокроту. Я вздрогнула и отшатнулась, ударившись плечом о шершавую, ледяную стену. Звук прекратился так же внезапно, как и начался. Повисла тишина, нарушаемая лишь чьим-то тяжёлым сопением.
— Ну, чего застыла? — прохрипел из темноты женский голос. Он был низким, сорванным, звуки перекатывались, как галька в прибое. Голос человека, который либо много пил, либо давно и тяжело болел. — Иди прямо.
Я моргнула, пытаясь хоть что-то разглядеть, но тщетно.
— Прямо? — мой голос дрожал и сорвался на шепот.
— Прямо, — подтвердила невидимка. — Иди и уткнёшься в стену. Возле неё можешь ложиться. Там солома.
— Спасибо, — тихо выдохнула я. Слово прозвучало абсурдно вежливо в этом месте, но привычка быть воспитанной оказалась сильнее страха.
Я выставила руки перед собой, как слепая, и сделала первый, неуверенный шаг. Под подошвой хлюпнуло. Земляной пол был покрыт раскисшим слоем. Второй шаг. Третий. Нога вдруг провалилась во что-то шуршащее, мягкое и колючее, увязнув по самую щиколотку. Солома.
Запах гнили ударил в нос сильнее: солома была старой, слежавшейся, впитавшей в себя пот и грязь десятков тел. Я остановилась. Ложиться в это месиво? В темноте, в грязь, среди незнакомых людей? Всё моё существо, привыкшее к стерильной чистоте музейных лабораторий взбунтовалось. Меня затрясло: то ли от холода, то ли от омерзения.
— Так и будешь стоять? — снова подала голос женщина с хрипотцой. В ее тоне не было злобы, скорее усталое равнодушие. — На работу поднимают в шесть. И работать надо будет до восьми или девяти вечера, пока норму не сделаем. Силы побереги. Ложись.
Я прислонилась спиной к стене. Камень холодил даже через ткань платья, вытягивая остатки тепла. Но ноги уже не держали. Слабость после болезни, стресс, голод — все это навалилось разом тяжёлой плитой. Я постояла еще минуту, собираясь с духом.
— Сколько вас здесь? — спросила я в пустоту, стараясь, чтобы голос звучал твёрже.
Кто-то хмыкнул в другом углу.
— Семеро, — ответила та же женщина. — И вот там, где ты стоишь, место как раз единственное. Больше негде. Только ногами меня не пинай, — голос прозвучал совсем рядом, слева. Я вздрогнула.
— Простите, — прошептала я.
Делать было нечего. Я поджала ноги и медленно, стараясь не касаться соломы руками, опустилась вниз. Сначала на корточки, потом села. Солома зашуршала. Я аккуратно пощупала пространство вокруг себя. Левее рука наткнулась на грубую ткань — чье-то плечо. Человек дёрнулся, что-то проворчал во сне. Правее тоже кто-то лежал. Люди лежали вповалку, головами к стене, как селедки в бочке. Тепло от их тел было едва ощутимым, но оно было единственным, что не давало этому подвалу окончательно вымерзнуть.
Я подтянула колени к подбородку, пытаясь укутаться в шаль целиком. Холод пробирался снизу от земли. Как здесь можно спать? Как здесь можно жить?
— Глаза подними, — вдруг раздался новый голос, тихий и молодой, откуда-то справа. — Немножко будешь видеть... просто тучи. Небо темное. Я запрокинула голову. Сначала мне показалось, что я смотрю в бездну. Но потом, когда зрение начало адаптироваться, я увидела, что над моей головой, под самым потолком, там, где каменная кладка смыкалась со сводом, было окно. Но оно было забито то ли досками, то ли ржавым железным листом. Однако преграда была не сплошной. Сквозь неё пробивался свет. Десятки крошечных, хаотично разбросанных отверстий: может быть, следы от гвоздей, а может, прогнившие дыры в дереве.
Сквозь них сочился слабый, призрачный лунный свет. Серый, мутный, едва живой. Это было похоже на искажённое, неправильное звёздное небо. Тоненькие, как иглы, лучики света пронзали спёртый воздух камеры. Лучи упирались в противоположную стену, высвечивая на ней неровности камня, потеки влаги, клочья паутины. Я смотрела на эти пятна света как заворожённая. Это была единственная связь с внешним миром. Там, снаружи, была жизнь. Там дышали, ходили, смотрели на настоящее небо.
Через несколько минут глаза привыкли настолько, что темнота перестала быть чёрной стеной и стала серой мглой. Я начала различать контуры. Груды тряпья на полу, которые при ближайшем рассмотрении оказывались людьми. Сгорбленные фигуры, укрытые лохмотьями. Тяжёлые балки на потолке. И дверь. Массивную, с огромными петлями. Возле двери, в самом углу, стояло ведро. От него исходил тот самый тяжёлый кислый запах. Туалет. Прямо здесь, в метре от спящих людей.
Реальность происходящего обрушилась на меня с новой силой. Я, Вера, человек двадцать первого века, привыкшая к горячему душу, чистому белью и уважению коллег, теперь сижу в соломе в подвале долговой тюрьмы Авеншира, в теле чужой женщины, окруженная незнакомцами, и боюсь пошевелиться, чтобы не разбудить соседку.
Слёзы, горячие и злые, покатились по щекам. Я вытерла их краем шали. Плакать нельзя. Это трата сил и воды. Фредерик тоже в одной из таких ям.
Меня разбудил собственный кашель — сухой, надрывный, будто лёгкие пытались вывернуться наизнанку. Каждый спазм отдавался тупой болью в рёбрах, вытряхивая из меня остатки забытья. Я лежала на гнилой соломе, которая кололась сквозь тонкое платье. Но холод, идущий от каменного пола, был страшнее. Он просачивался в мышцы, делая их деревянными и непослушными.
Ещё ужаснее было разыгравшееся чувство голода. Это было не то лёгкое чувство аппетита, когда ты задерживаешься на работе и мечтаешь об ужине. Нет. Это был зверь, запертый внутри. Желудок сводило судорогой, он требовал, умолял, выл. Мне казалось, что если я сейчас же что-нибудь не съем, я просто исчезну, растворюсь в этой темноте. Я готова была грызть этот заплесневелый камень. Мне хотелось хлеба. Простого грубого хлеба с крупной солью. Запить его водой, почувствовать тяжесть внутри, ощутить, как тело наполняется теплом.
Кашель снова скрутил меня, сгибая пополам. Я хватала ртом спёртый вонючий воздух подземелья, но он не приносил облегчения.
— Когда принесут еду, не нюхай, зажимай нос и выливай все в рот, — голос прозвучал из темноты справа, неожиданно совсем рядом. Он был скрипучим, болезненным, словно ржавые петли старой двери, которую давно не смазывали.
Я с трудом повернула голову. В полумраке, едва разгоняемом тусклым рассветом, из крошечных, будто пулевых, отверстий под потолком я различила силуэт. Женщина средних лет, молодая? Или старуха? Понять было невозможно. Спутанные седые волосы падали на лицо, скрывая черты. Видны были только блестящие в темноте глаза и костлявая рука, протянутая ко мне.
— Похлебка тут ужасная. Но выжить с ней можно. Я уже четвёртую неделю тут. Сил, конечно, маловато, но живая, — она кивнула, и её глаза блеснули. Я приподнялась на локте, голова тут же закружилась, перед глазами поплыли цветные пятна.
— Я так хочу есть... — вырвалась у меня почти жалоба, почти стон. — У вас нет хотя бы кусочка хлебушка?
— Хлебушка… — раздалось с хохотком с левой стороны. Этот голос был другим. Глухим, низким, полным ядовитой иронии и затаённой злобы. Я скосила глаза влево. Там, прислонившись спиной к влажной стене, сидела еще одна фигура. Она казалась крупнее первой, но сидела сгорбившись, обхватив колени руками. — Хлебушка мы не увидим ещё долго. Вот как отдадим долги… — она издала короткий лающий смешок, который тут же перешел в булькающий кашель. — Тогда, может, выйдем на улицу, и возле церкви можно будет получить краюху из рук доброго человека. Если доживём, конечно. А здесь... здесь хлеб — роскошь для тех, кого родня не забыла. Твой-то муж где? В мужском крыле?
— Да, в мужском, — ответила я, вытирая сухие и обветренные губы тыльной стороной ладони. — Нас разлучили во дворе.
— Ну вот. Значит, никто тебе передачку не принесёт. Привыкай к баланде, милая. И молись, чтобы твой муженёк оказался удачливее моего и смог откупиться. Мой вот уже полгода «откупается»: не пришёл ни разу!
Женщина справа, та, что с «опытом», вздохнула и зашуршала соломой, устраиваясь поудобнее.
— Не пугай девочку, Марта. Она и так еле дышит. А ты, — обратилась она ко мне, — ешь всё, что дают, и спи побольше. Во сне есть не хочется.
Я снова легла на колючую подстилку. Камень холодил спину, но внутри меня теплилась еще эта новая, неизвестная мне еще жизнь незнакомого мне тела. Отвратительная, беспросветная, пахнущая гнилью, но жизнь. Я закрыла глаза. Перед внутренним взором стояла та шкатулка. Идеальный механизм, испорченный одной маленькой деталью.
Я видела эту деталь так ясно, будто чертёж был выжжен на веках. Шестерёнка привода. Она была смещена на долю миллиметра. Всего лишь доля миллиметра отделяла нас от свободы, от тёплого дома, от нормальной еды. Если бы у меня было вчера здоровье и время. Я сжала кулаки. Слабые тонкие пальцы Фэйтелин, но внутри них жила память моих рук.
Я не собираюсь здесь умирать, ожидая подачки у церкви. Я должна выбраться. Я должна найти способ добраться до Фредерика, потому что человек, полюбивший и приютивший нищенку, не может быть плохим!
Но пока мне нужно просто пережить эту ночь. И следующую. И ту, что будет за ней.
— Спи, — снова прошелестела соседка справа. — Завтра будет день. Может, кого и выкупят. А может и нет.
В темноте кто-то тихо, безнадёжно заплакал.
Глава 10
Звук отпираемого замка прозвучал как выстрел. Тяжёлый засов сдвинулся с таким скрежетом, будто металл кричал от боли, и дверь, застонав петлями, распахнулась. В наш каменный мешок ворвался свет. Он был тусклым, серым, сочащимся из редких запылённых окон под самым потолком в коридоре и от чадящего факела в руках надзирателя.
Я зажмурилась, прикрывая лицо ладонью. Рядом зашевелилась солома. Тени, которые ночью были лишь сопящими холмиками, начали обретать плоть и форму. Женщины поднимались, тяжело кряхтя, разминая затёкшие на холодном полу конечности.
— Вставай, новенькая. Завтрак не ждет. А надзиратели тем более, — в неверном свете утра я наконец-то смогла рассмотреть свою соседку, ту самую, что учила меня дышать и обязательно есть всё, что дают.
Шок ударил меня под дых едва не сильнее, чем голод. Она сидела на корточках, отряхивая солому с юбки, которая когда-то, вероятно, была серой, но теперь приобрела цвет грязи. Её имя Эвелин, и ей тридцать. Она сама сказала об этом ночью, когда мы перебросились парой фраз в темноте. Но сейчас передо мной была старуха. Лицо землистое, будто пыль подземелья въелась в поры, навсегда став частью пигментации. Глубокие резкие морщины пересекали лоб и залегли у крыльев носа. Ввалившиеся щёки обтягивали скулы так плотно, что казалось, кожа вот-вот треснет.
Взлохмаченные, давно не знавшие ухода брови нависали над запавшими глазами, в которых, однако, тлел какой-то упрямый, злой огонёк. Когда она зевнула, прикрыв рот тыльной стороной ладони, я увидела, что зубов не хватает: они торчали через один, желтые и выщербленные.
Тридцать лет. Господи, всего тридцать. В моём времени женщины в тридцать только начинали жить, строили карьеру, выбирали кремы от первых мимических морщинок. А здесь тридцать лет были приговором.
Я смотрела на сокамерницу и видела своё возможное будущее, если не выберусь отсюда. Зеркало, которое не лжёт.
— Чего уставилась? Идём, пока миски не разобрали, — она не обиделась. В голосе звучала лишь усталая привычка к чужому вниманию. Эвелин протянула мне руку, шершавую, с обломанными под корень ногтями. Я ухватилась за неё, чувствуя удивительную силу в этих худых пальцах, и поднялась. Ноги гудели, тело казалось чужим и неповоротливым, но голод гнал вперёд, приглушая боль.
Мы вышли в коридор. Здесь уже толпились женщины из других камер. Серая безликая масса в лохмотьях. Воздух был спёртым, тяжёлым. Пахло немытыми телами, сыростью и чем-то кислым, отчего желудок сжимался в спазме, одновременно требуя еды и отвергая саму мысль о ней. В конце коридора, громыхая колёсами по неровному каменному полу, двое дюжих детин катили тележку. На ней возвышался огромный закопчённый котел. От него валил пар, густой и жирный. Запах еды ударил в нос. Это не был аромат домашнего супа или свежего хлеба. Это был запах варева — смеси гнилой капусты, прогорклого сала и чего-то ещё, что лучше было не идентифицировать.
Но для моего измученного пустого желудка этот запах был слаще амброзии. Рот наполнился слюной мгновенно, до боли в челюстях.
— Стройся! Живее, отребье! Миски не задерживаем! — Надзиратель, рыжий мужчина с бычьей шеей, лениво помахивал дубинкой, наблюдая за процессом.
Мы встали в очередь. Я старалась не смотреть по сторонам, сосредоточившись на спине Эвелин. Когда мы приблизились к тележке, я увидела их. Миски. Они стояли стопкой рядом с котлом, прямо на грязных досках тележки. Железные, погнутые, местами ржавые. Но ужас был не в их ветхости. Ужас был в том, что их явно никто не мыл.
Я видела, как заключенная передо мной, трясущимися руками схватив миску, случайно уронила её. Та ударилась о землю, перекатилась и плюхнулась ободком прямо в жидкую чавкающую грязь под ногами — смесь земли, плевков и того, что стекало с сапог надзирателей. Она замерла на секунду.




