- -
- 100%
- +
19 июля. — Дело продвигается. У подопечного теперь целая колония воробьёв, а мухи с пауками почти полностью извелись. При появлении он бросился навстречу, прося о великом одолжении — величайшем из возможных, — заискивая, точно собака. На вопрос о сути просьбы последовал ответ, произнесённый почти в экстазе:
— Котёнка, милого маленького гладкого игривого котёнка, чтобы играть с ним, учить его, кормить — кормить — кормить!
Просьба эта не застала врасплох — давно уже замечено, как питомцы его растут в размерах и живости, — но лишаться прелестного семейства ручных воробьёв тем же манером, что мух и пауков, вовсе не хотелось; потому был дан уклончивый ответ с вопросом, не предпочтёт ли он взрослую кошку котёнку. Нескрываемое волнение выдало его с головой:
— О да, кошку бы хотелось куда больше! Просил-то котёнка лишь на случай отказа в кошке. Ведь в котёнке никто не откажет, правда?
Последовало покачивание головой с сожалением о невозможности исполнить просьбу немедленно, хотя обещание подумать над этим прозвучало. Лицо его омрачилось, в глазах мелькнуло нечто угрожающее — внезапный яростный, косой взгляд, явно предвещавший убийство. Этот человек — несостоявшийся маньяк-убийца. Стоит проверить его нынешней страстью и посмотреть, куда это приведёт — тогда многое прояснится.
22:00. — Вновь посетил его — застал сидящим в углу, погружённым в мрачные раздумья. При появлении он бросился на колени, умоляя дать ему кошку — от этого, дескать, зависит само его спасение. Пришлось проявить твёрдость и отказать, после чего он молча удалился и сел в тот же угол, грызя пальцы. Загляну к нему рано утром.
20 июля. — Навестил Ренфилда совсем рано, прежде чем санитар начал обход. Застал на ногах, что-то напевающим. Раскладывал на подоконнике припасённый сахар, явно вновь принимаясь за ловлю мух — притом весело, с явным удовольствием. Оглядевшись в поисках птиц и не найдя их, спросил, куда они делись. Не оборачиваясь, ответил: все улетели. По комнате разбросано несколько перьев, а на подушке — капля крови. Ничего не сказав, отправился распорядиться, чтобы санитар доложил о любых странностях в течение дня.
11:00. — Санитар только что докладывал, что Ренфилда сильно тошнило, вырвало целой кучей перьев. «Полагаю, доктор, — сказал он, — что он съел собственных птиц, притом прямо сырыми!»
23:00. — Дал Ренфилду сегодня сильное снотворное — достаточно, чтобы усыпить даже его, — а сам забрал записную книжку для изучения. Мысль, давно роящаяся в голове, обрела окончательную форму, теория подтвердилась. Маниакальная склонность к убийству у него совершенно особого рода — придётся изобрести новую классификацию, назвав это зоофагическим (пожирающим жизнь) безумием: цель его состоит в поглощении как можно большего числа жизней, притом кумулятивным путём. Множество мух скормлено одному пауку, множество пауков — одной птице, теперь требуется кошка, чтобы поглотить множество птиц. Каков был бы следующий шаг? Пожалуй, стоило бы довести эксперимент до конца хотя бы из чистого любопытства. Осуществимо, найдись только достаточно веская причина. Над вивисекцией насмехались, а взгляните на её сегодняшние плоды! Отчего бы не продвинуть науку в самой трудной, самой жизненно важной её области — познании мозга? Обладай ключом хотя бы к одному подобному разуму, тайной хотя бы одного безумца — можно было бы продвинуть собственную отрасль науки до такой степени, что физиология Бердон-Сандерсона или познания о мозге Ферье показались бы пустяком в сравнении. Найдись лишь достаточная причина! Не стоит слишком задумываться об этом — соблазн может оказаться велик; достойная причина способна склонить чашу весов, ведь не исключено, что и собственный мозг от природы отличается некоторой исключительностью.
Как здраво рассуждает этот человек — безумцы всегда логичны в рамках собственной системы. Интересно, во сколько жизней он оценивает человека — быть может, лишь в одну? Счёт закрыт с поразительной точностью, и сегодня начинается новая запись. Многие ли из нас начинают новую запись с каждым прожитым днём?
Кажется, будто лишь вчера собственная жизнь оборвалась вместе с угасшей надеждой, и поистине началась новая запись. Так будет продолжаться, покуда Великий Летописец не подведёт итог, закрыв мой счёт с прибылью или убытком. О, Люси, Люси, не могу на тебя сердиться, не могу сердиться и на друга, чьё счастье теперь составляешь ты; остаётся лишь безнадёжно ждать да трудиться. Работа! Работа!
Обладай хотя бы той же силой побуждения, что мой бедный безумный друг там, за стеной, — достойной, бескорыстной причиной, побуждающей к труду, — вот в чём заключалось бы подлинное счастье.
Дневник Мины Мюррей
26 июля. — Тревога не отпускает, а изложение мыслей здесь приносит некоторое облегчение — точно шепчешь самой себе, одновременно прислушиваясь к собственным словам. Есть нечто особое и в самих стенографических значках, отличающее подобную запись от обычного письма. Тревожусь о Люси и о Джонатане. Долгое время от Джонатана не было ни весточки, что вызывало немалое беспокойство, но вчера добрый мистер Хокинс, неизменно столь внимательный, прислал полученное от него письмо. Я писала ему с вопросом, нет ли вестей, и он ответил, что как раз получил приложенное послание. Всего лишь строчка, датированная замком Дракулы, — сообщение о скором отправлении домой. Это вовсе не похоже на Джонатана; смысл ускользает, вызывая беспокойство. К тому же Люси, при всём видимом благополучии, вновь взялась за старую привычку — хождение во сне. Мать поделилась этим наблюдением, и мы решили запирать дверь нашей комнаты на ночь. У миссис Вестенра сложилось убеждение, будто лунатики неизменно выходят на крыши домов да по краям обрывов, а затем внезапно просыпаются и падают вниз с отчаянным криком, эхом разносящимся по всей округе. Бедняжка, конечно, тревожится за Люси не без причины — как она рассказывает, у отца Люси, её собственного мужа, была та же привычка: вставал по ночам, одевался и выходил, не удержи его вовремя. Люси предстоит осенняя свадьба, и она уже вовсю обдумывает наряды да обстановку будущего дома. Понимаю её вполне — сама поступаю так же, разве что нам с Джонатаном предстоит начинать жизнь весьма скромно, изо всех сил сводя концы с концами. Мистер Холмвуд — достопочтенный Артур Холмвуд, единственный сын лорда Годалминга — вот-вот должен приехать сюда, как только сумеет вырваться из города: отец его не совсем здоров, — и, кажется, милая Люси считает буквально каждую минуту до его приезда. Хочет отвести его на ту самую скамью на кладбищенском утёсе и показать всю красоту Уитби. Полагаю, именно ожидание тревожит её сейчас — с его приездом всё непременно наладится.
27 июля. — От Джонатана по-прежнему ни весточки. Беспокойство нарастает, хотя причины назвать затруднительно; но так хочется получить хотя бы одну строчку. Люси теперь бродит по ночам чаще прежнего, и каждую ночь будит меня своим движением по комнате. По счастью, погода настолько тёплая, что простудиться она не рискует; однако постоянная тревога и вечные пробуждения начинают сказываться и на моих собственных нервах — сама становлюсь беспокойной и плохо сплю. Слава Богу, здоровье Люси не страдает. Мистер Холмвуд внезапно вызван в Ринг, к заболевшему отцу. Люси досадует на отсрочку встречи, но на внешности это не отражается — она даже немного округлилась, а щёки приобрели прелестный розовый оттенок, прежняя бледность совершенно исчезла. Молю Бога, чтобы это продлилось.
3 августа. — Минула ещё неделя, а от Джонатана по-прежнему ни весточки — даже мистеру Хокинсу, с которым удалось переговорить, ничего не известно. О, как хочется верить, что он не болен! Он непременно написал бы. Перечитываю то последнее письмо, но что-то в нём не даёт покоя. Звучит вовсе не похоже на него самого, хотя почерк несомненно его — тут не ошибиться. Люси в последнюю неделю бродит во сне не так часто, но появилась в ней некая странная сосредоточенность, смысла которой не удаётся уловить; даже во сне кажется, будто она наблюдает за мной. Пробует дверь, а найдя запертой, обыскивает всю комнату в поисках ключа.
6 августа. — Прошло ещё три дня — по-прежнему никаких вестей. Неизвестность становится поистине невыносимой. Знай хотя бы, куда писать или куда отправиться, стало бы легче; но никто ничего не слышал о Джонатане с того самого последнего письма. Остаётся лишь молить Бога о терпении. Люси возбуждена сильнее прежнего, но в остальном чувствует себя хорошо. Прошлая ночь выдалась угрожающей, рыбаки предвещают близкую бурю. Постараюсь понаблюдать за приметами погоды. Сегодня день серый, солнце, покуда пишутся эти строки, скрыто плотными тучами высоко над Кеттлнессом. Всё вокруг серо — кроме зелёной травы, кажущейся изумрудом среди этой серости; серые скалистые земли, серые тучи, тронутые редким солнечным просветом по дальнему краю, нависают над серым морем, куда песчаные косы тянутся, точно серые пальцы. Море с рёвом накатывает на отмели и песчаные банки, приглушённым гулом сквозь дрейфующий к суше морской туман. Горизонт теряется в серой дымке. Всюду ощущение необъятности; тучи громоздятся, точно исполинские скалы, а над морем стоит глухой гул, будто предвестие неминуемой беды. Тёмные фигуры мелькают там и сям на берегу, порой наполовину укрытые туманом, — точь-в-точь «люди, подобные шагающим деревьям». Рыбацкие лодки спешат к дому, ныряя и вздымаясь на волне зыби, входя в гавань, накренившись до самых шпигатов. А вот и старый мистер Суэйлс — направляется прямиком ко мне, и по тому, как приподнимает шляпу, ясно: хочет поговорить...
Перемена в облике бедного старика тронула до глубины души. Усевшись рядом, он произнёс мягко, почти нежно:
— Хочу сказать вам кое-что, барышня.
Заметив его смущение, я взяла старую морщинистую руку в свою и попросила говорить прямо; тогда он произнёс, не отнимая руки:
— Боюсь, милая моя, шокировал я вас всеми теми злыми словами, что говорил про покойников да про всякое такое эти недели напролёт; да только не всерьёз я это, и хочу, чтоб вы помнили об этом, когда меня не станет. Мы, старики, что уж совсем одряхлели, одной ногой в могиле стоя, не больно-то любим об этом думать, да и пугаться не желаем; вот и взялся я над этим шутить, чтобы самого себя немного подбодрить. Но, видит Бог, барышня, вовсе я не боюсь смерти, ни капельки; только вот помирать пока не хочется, коли можно того избежать. Срок мой, видать, уже близок — стар я стал, а сотня лет — многовато для любого человека; и так уж близко подошёл, что Старик уже точит свою косу. Вот только не могу разом отучиться болтать об этом — челюсти сами по привычке движутся. Скоро уж Ангел Смерти протрубит по мне в свою трубу. Только не убивайтесь, милая моя, — заметил он мои слёзы, — коли явится он этой самой ночью — не откажусь ответить на его зов. Ведь жизнь-то, в конце концов, лишь ожидание чего-то иного, чем то, чем мы сейчас заняты; а смерть — единственное, на что можно по-настоящему положиться. Но я доволен — идёт она ко мне, милая моя, идёт быстро. Может, идёт уже, покуда мы тут смотрим да гадаем. Может, она в том самом ветре над морем, что несёт с собой утрату да крушение, тяжкую скорбь да печальные сердца. Глядите! Глядите! — вскричал он внезапно. — Что-то есть в этом ветре, да в гуле том за морем, что звучит, и выглядит, и на вкус, и на запах — точь-в-точь смерть. Она в самом воздухе; чувствую, как приближается. Господи, дай мне ответить весело, когда придёт мой черёд!
Он благоговейно воздел руки и приподнял шляпу. Губы его двигались, точно в молитве. После недолгого молчания он поднялся, пожал мне руку, благословил, попрощался и заковылял прочь. Всё это глубоко тронуло, оставив тяжёлый осадок на душе.
Обрадовалась появлению береговой охраны с подзорной трубой под мышкой. Он остановился поболтать, как обычно, но при этом не сводил взгляда с какого-то странного корабля.
— Не разберу, что за судно, — сказал он, — по виду русское; да только болтается как-то чудно́. Будто сам не знает, чего хочет; вроде видит бурю, что приближается, а никак не решит — то ли на север в открытое море уйти, то ли сюда завернуть. Глядите-ка ещё раз! Управляется преудивительно — руля будто не слушается вовсе, меняет курс с каждым порывом ветра. Ещё услышим о нём до завтрашнего этого же часа.
ГЛАВА VII
ВЫРЕЗКА ИЗ ГАЗЕТЫ «ДЕЙЛИГРАФ» ОТ 8 АВГУСТА
(вклеена в дневник Мины Мюррей)
От нашего корреспондента Уитби.
Одна из самых сильных и внезапных бурь на памяти здешних жителей разразилась только что, обернувшись событием поистине необычайным и странным. Погода стояла несколько душноватая, хотя вполне обычная для августа. Субботний вечер выдался ясным на удивление, и целые толпы отдыхающих отправились накануне в Малгрейв-Вудс, Робин-Гуд-Бей, Риг-Милл, Ранзвик, Стейтс да прочие окрестности Уитби. Пароходы «Эмма» и «Скарборо» курсировали вдоль побережья, а между Уитби и окрестностями наблюдалось необычайное оживление прогулочных экскурсий. День оставался ясным вплоть до полудня, когда завсегдатаи кладбища на Восточном утёсе, откуда открывается широкий обзор на море к северу и востоку, обратили внимание на внезапное появление высоко в небе, к северо-западу, так называемых «кобыльих хвостов» — характерных перистых облаков. Ветер в тот момент дул с юго-запада умеренно, что на барометрическом языке значится как «№ 2: лёгкий бриз». Дежурный береговой страж тотчас доложил о наблюдении, а один старый рыбак, более полувека следивший за погодными приметами с высоты Восточного утёса, решительно предрёк близкую бурю. Закат выдался настолько прекрасным, настолько величественным нагромождением роскошно окрашенных туч, что на прогулочной дорожке вдоль обрыва, на старом кладбище, собралась немалая толпа полюбоваться этой красотой. Прежде чем солнце скрылось за чёрной громадой Кеттлнесса, смело вырисовывающейся на фоне западного неба, его закатный путь отметился мириадами облаков всех закатных оттенков — пламенных, пурпурных, розовых, зелёных, фиолетовых и всех оттенков золота, — среди которых кое-где выделялись небольшие, но абсолютно чёрные массы самых причудливых очертаний, вырисовывавшиеся, точно исполинские силуэты. Зрелище это не осталось незамеченным художниками, и без сомнения, кое-какие наброски под названием «Прелюдия к великой буре» украсят стены Королевской академии да Королевского акварельного общества в мае будущего года. Не один шкипер тогда же решил оставить свой «кобл» или «мул» — так здесь именуют разные типы лодок — в гавани, покуда буря не минует. Ветер полностью стих к вечеру, а к полуночи установился полнейший штиль, душная жара и та особая гнетущая тяжесть, что перед грозой действует на людей особо чувствительной натуры. На море виднелось совсем немного огней — даже прибрежные пароходы, обычно жмущиеся к самому берегу, держались подальше в открытом море, да и рыбацких лодок почти не наблюдалось. Единственным заметным парусом оставалась иностранная шхуна под всеми парусами, шедшая, судя по всему, на запад. Безрассудство либо неосведомлённость её экипажа стали излюбленной темой пересудов, покуда судно оставалось в поле зрения, а к нему даже пытались подать сигналы убавить паруса ввиду опасности. Перед наступлением темноты её видели с бессильно обвисшими парусами, мягко покачивающейся на пологой зыби —
«праздной, точно расписной корабль в расписном океане».
Незадолго до десяти часов вечерняя тишь сделалась почти гнетущей, а безмолвие оказалось столь явственным, что отчётливо доносилось блеяние овец где-то в глубине суши да лай собаки в городе, а оркестр на пирсе с его бодрым французским мотивом казался фальшивой нотой на фоне великой гармонии природного безмолвия. Вскоре после полуночи с моря донёсся странный звук, а высоко над головой в воздухе поплыл странный, приглушённый, глухой гул.
Затем, без всякого предупреждения, разразилась буря. С быстротой, казавшейся тогда невероятной и остающейся необъяснимой по сей день, весь облик природы разом преобразился в неистовую судорогу. Волны вздымались всё яростнее, одна выше другой, покуда за считанные минуты недавно зеркальное море не превратилось в ревущее, всепожирающее чудовище. Пенные валы бешено обрушивались на пологие пляжи, взбираясь по откосам утёсов; другие перехлёстывали через молы, окатывая пеной фонари маяков, вздымающихся на концах обоих пирсов Уитбийской гавани. Ветер ревел, точно гром, дуя с такой силой, что даже крепким мужчинам с трудом удавалось удержаться на ногах или цепляться мёртвой хваткой за железные стойки. Пришлось расчищать оба мола от толпы зевак, иначе жертв этой ночи оказалось бы куда больше. В довершение всех опасностей с моря наползли клубы морского тумана — белые, влажные облака, проносившиеся призрачной пеленой, настолько сырые и холодные, что не требовалось особого усилия воображения, дабы вообразить, будто духи погибших в море касаются живых собратьев липкими мертвенными пальцами, — и не один зритель содрогался, когда мимо проплывали эти клочья морской мглы. Порой туман рассеивался, и на некотором расстоянии открывался вид на море в свете молний, сверкавших теперь всё чаще и гуще, за которыми следовали столь внезапные раскаты грома, что, казалось, всё небо содрогается под тяжёлой поступью самой бури.
Иные открывавшиеся при этом картины отличались поистине неизмеримым величием, приковывая взгляд: море, вздымавшееся горами, с каждой волной вздымало к небесам огромные массы белой пены, которую буря словно выхватывала и уносила прочь; там и сям мелькала рыбацкая лодка под жалким обрывком паруса, отчаянно спешащая укрыться от шквала; порой мелькали белые крылья морской птицы, гонимой бурей. На вершине Восточного утёса новый прожектор был готов к первому испытанию, хотя опробовать его прежде не доводилось. Обслуживающие его сотрудники наладили прибор, и в паузах между наплывами тумана обшаривали лучом морскую гладь. Раз или два его помощь оказалась поистине неоценимой — так, рыбацкая лодка, черпающая бортом воду, сумела, ведомая спасительным лучом, войти в гавань, избегнув удара о молы. Каждая благополучно вошедшая лодка встречалась радостным криком собравшейся на берегу толпы — криком, на миг словно рассекавшим бурю, прежде чем его сметало прочь неистовым порывом.
Вскоре прожектор обнаружил на некотором расстоянии шхуну под всеми парусами — по всей видимости, то самое судно, замеченное ещё вечером. Ветер к тому времени переменился на восточный, и по толпе наблюдателей на утёсе прошёл трепет ужаса, стоило осознать всю чудовищность нависшей над судном опасности. Между ним и портом лежал огромный плоский риф, на котором за долгие годы не раз гибли добрые корабли, а при нынешнем направлении ветра судну решительно не было никакой возможности достичь входа в гавань. Час прилива уже почти настал, но волны были столь исполинскими, что в их ложбинах почти проглядывали прибрежные отмели, а шхуна под всеми парусами неслась с такой стремительностью, что, по словам одного старого морского волка, «пристанет она хоть где-нибудь, даже если то будет самый ад». Тут накатила новая волна морского тумана, гуще всех прежних, — плотная сырая мгла, окутавшая всё вокруг серым саваном, оставив людям в помощь лишь один слух, ведь рёв бури, грохот грома и гул исполинских валов доносились сквозь эту влажную пелену забвения даже громче прежнего. Луч прожектора неотрывно держали направленным на вход в гавань напротив Восточного мола, где ожидался роковой удар, и люди застыли, затаив дыхание. Внезапно ветер сменился на северо-восточный, и остатки морского тумана растаяли под порывом шквала; и тогда — mirabile dictu — между молами, перескакивая с волны на волну в отчаянном стремительном броске, влетела та самая странная шхуна, гонимая ветром, под всеми парусами, и обрела безопасность гавани. Луч прожектора последовал за ней, и по толпе наблюдателей прошла дрожь: у штурвала оказался привязан труп, с поникшей головой, ужасающе раскачивающейся из стороны в сторону при каждом движении судна. Никакой иной фигуры на палубе не наблюдалось вовсе. Всеми овладел благоговейный ужас при мысли, что судно, будто по чуду, нашло путь в гавань, не управляемое никем, кроме мёртвой руки! Впрочем, всё это произошло куда быстрее, чем требуется времени на описание. Шхуна не замедлила хода, а пронеслась через всю гавань и врезалась в песчано-галечную отмель, намытую многолетними приливами и штормами в юго-восточном углу мола, выступающего под Восточным утёсом, — местные называют его Тейт-Хилл-Пирс.
Разумеется, при ударе о песчаную отмель последовало изрядное сотрясение. Каждый рангоутный брус, каждый трос и штаг натянулись до предела, а часть верхнего рангоута с грохотом рухнула вниз. Но самым удивительным оказалось иное: в самый момент касания берега на палубе, будто выброшенный самим толчком, вдруг появился из трюма огромный пёс и, стремглав бросившись вперёд, прыгнул с носа судна прямо на песок. Устремившись прямиком к крутому обрыву, где кладбище нависает над проулком к Восточному пирсу настолько круто, что некоторые плоские надгробия — «трафф-стины», или «сквозные камни», как их называют на уитбийском диалекте, — буквально выступают над обвалившейся частью подпирающего утёса, — животное скрылось во тьме, показавшейся ещё гуще сразу за пределами луча прожектора.
Так случилось, что в тот момент на Тейт-Хилл-Пирс не оказалось ни единой души — все обитатели соседних домов либо спали, либо наблюдали за происходящим с возвышенности. Потому дежурный береговой страж с восточной стороны гавани, тотчас сбежавший к небольшому пирсу, первым взобрался на борт. Люди, обслуживавшие прожектор, тщательно обшарив вход в гавань и никого не обнаружив, направили луч на брошенное судно, удерживая его там. Страж побежал на корму и, подойдя к штурвалу, склонился для осмотра — и тотчас отпрянул, будто охваченный внезапным потрясением. Это лишь подстегнуло всеобщее любопытство, и немало народу устремилось туда бегом. Путь от Западного утёса через разводной мост до Тейт-Хилл-Пирс довольно долог, но вашему корреспонденту, недурному бегуну, удалось значительно опередить толпу. По прибытии, однако, обнаружилось: на пирсе уже собралась толпа, которую страж и полиция не пускали на борт. По любезности старшего боцмана мне, как представителю печати, дозволили подняться на палубу, оказавшись в числе немногих, кто увидел мёртвого моряка, всё ещё привязанного к штурвалу.
Немудрено, что зрелище это поразило и даже устрашило берегового стража — подобное доводится наблюдать нечасто. Руки погибшего были попросту связаны, одна поверх другой, вокруг одной из спиц штурвала. Между внутренней рукой и деревом оказалось зажато распятие, чьи чётки обвивали оба запястья и сам штурвал разом, надёжно удерживаемые верёвками. Быть может, поначалу несчастный сидел, но хлопанье и удары парусов, передававшиеся через руль на штурвал, раскачивали тело туда-сюда, так что верёвки прорезали плоть до самой кости. Все обстоятельства были тщательно зафиксированы, а прибывший вскоре после меня врач — хирург Дж. М. Каффин с Ист-Эллиот-плейс, 33 — по осмотре заявил, что смерть наступила никак не менее двух суток назад. В кармане обнаружилась тщательно закупоренная бутылка, пустая, если не считать небольшого свитка бумаги, оказавшегося дополнением к судовому журналу. Страж высказал предположение, что покойный сам связал себе руки, затягивая узлы зубами. То обстоятельство, что первым на борт поднялся именно береговой страж, возможно, избавит от дальнейших осложнений в Адмиралтейском суде, поскольку стражи не вправе претендовать на вознаграждение за спасение имущества, полагающееся первому гражданскому лицу, ступившему на борт брошенного судна. Впрочем, уже сейчас юридические языки не умолкают: некий молодой студент-правовед громко заявляет, будто права владельца уже полностью утрачены, поскольку его собственность удерживается в нарушение статутов о мёртвой руке — ведь румпель, как символ, если не доказательство, делегированного владения, удерживается именно мёртвой рукой. Нет нужды упоминать, что тело покойного рулевого было благоговейно вынесено с того места, где он нёс свою почётную вахту вплоть до самой смерти — верность, достойная юного Казабьянки, — и перенесено в морг в ожидании дознания.
Внезапная буря уже стихает, её ярость идёт на убыль; толпы расходятся по домам, а небо над йоркширскими нагорьями начинает окрашиваться рассветным багрянцем. К следующему номеру постараюсь прислать дальнейшие подробности о брошенном судне, столь чудесным образом обретшем путь в гавань посреди бури.
Уитби.
9 августа. — Продолжение истории со странным появлением брошенного судна прошлой ночью оказывается едва ли не более поразительным, чем само происшествие. Выясняется, что шхуна — российская, из Варны, по названию «Деметра». Груз её состоит почти целиком из балласта серебристого песка, лишь с небольшим количеством товара — рядом крупных деревянных ящиков, наполненных землёй. Груз этот адресован уитбийскому стряпчему, мистеру С. Ф. Биллингтону, проживающему на Кресент, 7, который нынче утром поднялся на борт и формально вступил во владение адресованным ему товаром. Российский консул, действуя от лица фрахтователя, также формально принял судно, оплатив все портовые сборы. Ни о чём другом сегодня не говорят, кроме этого удивительного совпадения; чиновники Министерства торговли проявили особую придирчивость в соблюдении всех действующих правил. Похоже, они твёрдо намерены не оставить повода для позднейших жалоб, коль скоро дело обещает стать сенсацией на добрую неделю. Немалый интерес вызвала судьба пса, сбежавшего с судна в момент столкновения, и немало членов местного Общества защиты животных, весьма активного в Уитби, пытались приютить животное. К всеобщему разочарованию, однако, отыскать его не удалось — похоже, оно бесследно исчезло из города. Возможно, испугавшись, пёс скрылся на пустошах, где до сих пор прячется в ужасе. Находятся и такие, кто с тревогой смотрит на подобную возможность, опасаясь, что впоследствии зверь сам может стать источником опасности, ведь, судя по всему, отличается свирепым нравом. Ранним утром крупный пёс, полукровный мастиф, принадлежавший угольному торговцу неподалёку от Тейт-Хилл-Пирс, был найден мёртвым на дороге напротив хозяйского двора. Судя по всему, он вступил в схватку с не менее свирепым противником — горло его оказалось разодрано, а брюхо вспорото, точно свирепым когтем.



