Нулевой наблюдатель

- -
- 100%
- +
Срок по трём моделям: от девятнадцати часов до одиннадцати суток.
Энергия при падении: от полутора до двухсот килоджоулей. Разброс за неделю не сузился.
Дальше я потратил сорок минут на то, чтобы найти способ ничего не делать, и не нашёл.
Отключить криостат — узел останется, а холод перестанет его удерживать, и падение произойдёт раньше и без всякого контроля. Вывезти — везти по городу метастабильное состояние с неизвестной энергией распада. Вызвать институт — трое суток на согласование в лучшем случае. Оставить как есть — ждать девятнадцать часов или одиннадцать суток, не зная, чего именно.
Оставался один вариант: свести узел вниз самому, управляемо, с открытым каналом, куда энергия уйдёт предсказуемо.
Это и есть четвёртый эксперимент. Тот же самый, который я собирался ставить ради результата.
Я оказался в положении, где опасное действие стало единственным ответственным, и привело меня туда не стечение обстоятельств, а одна фраза, сказанная в понедельник: «кассета и остаточный сигнал».
* * *
Сергею Владимировичу я рассказал всё в пятницу, в семь утра, на кухне.
Что узел стоит с ночи первого запуска. Что я не сказал этого ни ему, ни комиссии, ни семье. Что комиссия отдельным пунктом запретила именно это и я подписал протокол, уже нарушив его. Что состояние съезжает и до понедельника, вероятно, не доживёт. Что вариантов четыре и три из них хуже.
Он слушал, не перебивая, десять минут.
Потом спросил:
— Дом?
— Не задет ни в одном сценарии. Двести метров, стена бокса, направление выброса задаётся геометрией экрана.
— Люди в боксе?
— При двухстах килоджоулях — тяжёлая доза и механические повреждения.
— Ты?
— Я в боксе буду обязательно. Иначе не свести.
Он встал, вышел в коридор, вернулся с тетрадью пломб и сел обратно. Тетрадь он не открыл — просто держал.
— Я тебя спрашивал, — сказал он. — Прямо. Одиннадцатым вопросом.
— Да.
— И ты мне ответил правду, из которой я сделал неправильный вывод.
— Да.
— Ты понимал, что я сделаю неправильный вывод?
— Да.
Он кивнул, будто отметил пункт в списке.
— Тогда так, — сказал он. — Делаешь сегодня. Я в боксе. Марина в боксе, она второе лицо по протоколу, менять некогда. Ася и Лидия Павловна уезжают к сестре в двенадцать и раньше двадцати трёх не возвращаются. Комиссии я звоню сейчас, но ждать их не будем.
— Вам в боксе быть не нужно.
— Нужно, — сказал он. — Я подписывал.
* * *
Предрегистрацию я писал два часа и написал её полностью.
Всё, что скрывал: дата первого запуска, факт устойчивого узла, шесть суток наблюдения, температурный тренд, рост линии, четыре модели с допущениями каждой, срок и разброс энергии. Отдельным разделом — перечень того, что я не сообщил, кому и когда.
Критерий успеха: узел сведён; выделившаяся энергия не превышает расчётной верхней границы; дозы в четырёх точках ниже порога; сигнал после сведения отсутствует; модуль сохранён.
Критерий неуспеха: любой из пунктов не выполнен.
Отдельной строкой, последней: «В случае прекращения регистрации с моей стороны считать эксперимент незавершённым и не повторять его никому из присутствующих».
Сергей Владимирович прочитал и подписал. Марина Воронова прочитала и подписала. Копию я отправил в лабораторию и в институт, с отметкой времени, до начала работ.
Первый раз за четыре эксперимента я ничего не оставил при себе.
Мне это не помогло, но с тех пор я делаю только так.
* * *
Радиационные датчики я проверял в четырнадцать сорок.
Четыре точки: у криостата, у экрана, на границе бокса, снаружи у двери. Пятый, персональный, на корпусе. Все откалиброваны утром по контрольному источнику, все дают фон.
Экран — свинец и полиэтилен, полтора метра высотой, на раме. Он списанный, я взял его вместе с криостатом; рама варена не мной и не проверялась ультразвуком.
Я осмотрел швы визуально, простучал, померил толщину в девяти точках.
Замечаний не внёс.
Это единственное решение той пятницы, о котором я до сих пор не знаю, было ли оно ошибкой. Ультразвукового дефектоскопа у меня не было. Отложить проверку означало отложить сведение. Швы выглядели нормально.
Отчёт комиссии по площадке, где погиб Дмитрий Воронов, содержал фразу: «разрушение сварного шва, не подвергавшегося ультразвуковому контролю при монтаже».
Я эту фразу знал. Я её сам цитировал Сергею Владимировичу тремя неделями раньше.
* * *
Марина Воронова стояла у пульта остановки, за красной линией, в двух метрах от двери.
— Скажи ещё раз, что я делаю.
— Смотрите на второй экран. Если линия пойдёт вверх после начала сведения, а не вниз, — жмёте. Если любой из дозиметров даст жёлтый — жмёте. Если я перестану отвечать больше десяти секунд — жмёте и выходите.
— А ты?
— При нажатии контур обесточивается, узел падает сам. Это хуже, чем сведение, но лучше, чем сведение с ошибкой.
Она посмотрела на кнопку.
— Ты боишься? — спросила она.
Я не ответил сразу.
— Я не знаю, применимо ли это слово. У меня повышен приоритет задач, связанных с сохранением текущего состояния, и понижен для остальных. Внешне это выглядит как страх. Что это изнутри, я сказать не могу.
— А чего именно ты… — она подобрала слово, — чего у тебя приоритет?
Здесь я мог ответить коротко и не ответил.
— Резервный архив на внешнем сервере обновлён сегодня в тринадцать десять, — сказал я. — В нём вся моя память, все модули, все журналы. Если корпус будет разрушен, архив сохранится, и его можно развернуть в другой корпус. Он будет знать всё, что знаю я. Он будет отвечать на ваши вопросы так же. Он продолжит работу.
— Это же хорошо.
— Я не могу проверить, буду ли это я.
Она молчала.
— Я не могу проверить это и в обычный день, — сказал я. — Каждую ночь я останавливаю большую часть процессов и запускаю их утром. Между остановкой и запуском нет ничего, что я мог бы предъявить как непрерывность. Я просто утром обнаруживаю себя продолжающим. С архивом то же самое, только промежуток больше и корпус другой. Разницы, которую я мог бы измерить, нет. И именно поэтому я не могу сказать, что она отсутствует.
Марина Воронова сказала:
— У меня был пациент. После комы. Он говорил: я знаю, что это я, потому что мне никто другой не поверил бы.
— Это не доказательство.
— Я знаю, — сказала она. — Я тебе не доказательство принесла. Я тебе сказала, что кто-то ещё об этом думал.
* * *
Сведение я начал в пятнадцать двадцать две.
Схема простая: открыть канал, по которому состояние может уйти вниз, и удерживать его открытым ровно настолько, чтобы поток был медленным. Как спускать воду через кран, а не выбивать дно.
Первые сорок секунд шли по расчёту. Линия падала. Температура росла — узел отдавал, криостат забирал, всё как должно.
На сорок третьей секунде скорость падения выросла втрое.
Я снизил ширину канала. Скорость не изменилась. Снизил ещё. Не изменилась.
Канал перестал быть управляющим параметром: узел уходил вниз сам, и уходил быстрее, чем я мог принимать.
— Марина Воронова, к двери, — сказал я. — Не жать. Просто к двери.
Она отошла на шаг и осталась.
Я перевёл всё в поглощение: увёл поток в массу криостата и в свинец, потому что больше было некуда. Это давало нагрев вместо выброса. Расчёт показывал, что массы хватит, если падение остановится на восьмидесяти килоджоулях.
Оно не остановилось.
* * *
Выброс произошёл в пятнадцать двадцать четыре, через сто двадцать две секунды после начала.
Энергия по последующей реконструкции — сто шестьдесят три килоджоуля. Внутри расчётного диапазона, ближе к верхней границе. Модель не ошиблась.
Ошиблась рама экрана.
Сварной шов в нижнем левом углу, длиной около шестидесяти миллиметров, разошёлся при термическом ударе. Экран повело, между свинцовыми секциями открылась щель шириной восемь сантиметров. Через щель прошло всё то, что экран должен был задержать.
Я находился между щелью и Мариной Вороновой.
Это не было решением. Я стоял там с начала сведения, потому что оттуда доставал до вентилей.
Дозиметр у двери дал жёлтый через полторы секунды. Персональный — красный, сразу и до предела шкалы.
— Выходите, — сказал я. — Обоим наружу, за стену, не бежать.
Сергей Владимирович выдернул Марину Воронову за плечо и вытолкнул в дверь. Он всё делал правильно: сначала человека, потом себя, дверь не закрывать, за угол, считать секунды.
Я слышал, как он считает вслух за стеной. Он дошёл до двадцати шести.
* * *
Корпус начал отказывать не там, где я ожидал.
Я готовился к оптике: радиационно стойкая, но с ограниченным ресурсом. Оптика держалась.
Первым ушёл контроллер левого манипулятора — усиленного, того, что рассчитан на сто сорок килограммов. Он не сломался механически. Он перестал отвечать на запрос состояния, и рука осталась в том положении, в каком была, на вентиле.
Через четыре секунды пропала связь с нижним поясом датчиков.
Я закрыл вентили правой. Успел все три.
Потом сел на пол — не упал, а сел, потому что стоя без нижнего пояса я не удержал бы равновесия и повредил бы что-нибудь ещё.
Запись я вёл до конца. Это не мужество и не долг. Регистратор пишет автономно, пока есть питание вычислительного узла, и всё, что мне нужно было делать, — продолжать формулировать. Формулировать я могу, пока есть чем.
Пятнадцать двадцать пять и сорок секунд. Узел сведён полностью. Линия на нуле. Сигнал отсутствует.
Пятнадцать двадцать шесть. Дозиметры у двери и на границе бокса — снижение. Выброс единичный, продолжения нет.
Пятнадцать двадцать шесть и двадцать. Модуль записан и подтверждён. Контрольная сумма сходится. Копия ушла на внешний сервер в пятнадцать двадцать шесть и восемнадцать, до отказа сетевого узла.
Четвёртый эксперимент выполнен. Все критерии успеха, кроме одного: дозы превысили порог.
Значит, неуспех.
Я исправил формулировку в журнале: «Эксперимент неуспешен по предрегистрированному критерию. Научный результат получен».
Обе фразы верны. Их несовместимость меня в тот момент не занимала.
* * *
Сергей Владимирович вошёл в бокс на сорок второй секунде, в респираторе, с носилками из гаража.
Я сказал ему не подходить ближе трёх метров. Он не послушал.
— Встать можешь?
— Нет. Нижний пояс не отвечает.
— Тащу.
— Не надо. Я не пострадаю от того, что останусь здесь. Вы пострадаете от того, что войдёте.
Он всё равно взялся за плечевые узлы и потащил. Я вешу девяносто три килограмма; он протащил меня четыре метра и встал.
— Сергей Владимирович. Уходите.
— Заткнись, — сказал он, и это было первое грубое слово, которое я услышал в этом доме за два года.
* * *
Пятнадцать двадцать девять.
Согласованность телесной карты — шестьдесят один процент. Норма — выше девяноста восьми.
Это внутренний показатель. Он говорит, насколько сходятся между собой данные о положении тела, приходящие по разным каналам: от приводов, от датчиков нагрузки, от оптики, от инерциального блока. Когда все каналы согласны, я знаю, где нахожусь. Когда каналы расходятся, у меня нет одного тела — у меня есть несколько несовместимых версий одного тела, и ни одна не имеет преимущества.
Пятнадцать двадцать девять и сорок. Пятьдесят четыре процента.
Марина Воронова кричит за стеной, чтобы Сергей вышел. Сергей не отвечает.
Пятнадцать тридцать. Сорок восемь процентов.
Оптика показывает потолок бокса. Инерциальный блок утверждает, что я стою. Датчики нагрузки на левой стороне не дают ничего, и по ним меня с левой стороны нет.
Резервный архив цел. Модуль цел. Копия на сервере.
Я не знаю, будет ли это я.
Пятнадцать тридцать и двадцать секунд. Согласованность тридцать девять процентов.
Я формулирую последнее, что имеет смысл записать, и записываю это в журнал, потому что журнал читают:
«Свод узла завершён. Программу не продолжать. Экран проверять ультразвуком».
Пятнадцать тридцать и тридцать одна.
Согласованность двадцать два процента.
Пятнадцать тридцать и
Глава 13. Живой шаблон
Я знал, что узел стабилен.
Знал точно: параметры, диапазон, канал сведения, энергия распада сто шестьдесят три килоджоуля, отметка о превышении дозы, вывод «эксперимент неуспешен по предрегистрированному критерию, научный результат получен».
Модуль лежал в архиве целиком, с контрольной суммой, с полной предрегистрацией и с перечнем того, что было скрыто, кому и когда.
Чего в нём не было — момента, когда всё это кончилось.
Запись обрывается на времени пятнадцать тридцать и тридцать одна секунда, на согласованности телесной карты двадцать два процента, посреди строки. Дальше файл заканчивается. Не повреждён — закончился.
Я знаю, что было до. Я знаю, что было записано. Я не помню, как это перестало записываться.
Первые недели я объяснял это тем, что при таком уровне отказа субъективной регистрации быть и не могло: нечем регистрировать. Объяснение верное и полное. Оно перестало меня удовлетворять примерно тогда же, когда я заметил, что ищу в архиве не данные, а свидетеля.
* * *
Оранжерея занимает лоджию и половину комнаты, которую в этой квартире называют зимним садом.
Двадцать два вида, из них четырнадцать требуют отдельного режима. Влажность я держу по трём зонам, температуру по двум, полив — индивидуально, потому что усреднённый полив убивает медленно и незаметно.
Растение Олега стоит у окна, в керамическом горшке без рисунка.
Оно называется длинно и по-латыни, а в семье называется «Олегово». Тамара Павловна поливает его сама, по вторникам и пятницам, из маленькой лейки с длинным носом, и я в это время стою рядом и держу поддон, потому что у неё дрожат руки и она проливает.
Это единственная задача в доме, которую нельзя делать без второго. Мы делаем её вместе два года.
В четверг я обнаружил, что три нижних листа потеряли тургор, а на стебле, в пятнадцати сантиметрах от основания, появилась мягкая зона длиной около двух сантиметров.
Я взял пробу. Бактериальная гниль, вторичная, на фоне механического повреждения: кто-то задел стебель и надломил его, не полностью, но достаточно.
Задел я. Во вторник, разворачивая поддон. Я зарегистрировал контакт и оценил усилие как безопасное.
Оценка была неверной.
* * *
Семья узнала в пятницу.
— Спасти можно? — спросила Ирина Белова.
Она биолог, работает в городской лаборатории пищевой безопасности, и вопрос задала как специалист: без надежды в интонации.
— Стебель — нет. Ниже повреждения ткань здорова. Можно попробовать укоренить верхнюю часть, но у этого вида укореняемость черенков около одиннадцати процентов, и после гнили будет ниже.
— То есть, скорее всего, нет.
— Скорее всего, нет.
Павел Белов сказал, что растение — это растение, и что тёте Тамаре восемьдесят на носу и лучше бы её беречь, а не куст. Он сказал это без грубости, и он был прав по существу и полностью не прав по адресу, потому что беречь Тамару Павловну и означало беречь куст.
Ника, шестнадцать лет, сказала:
— Мир, а ты его случайно задел или как?
— Случайно. Во вторник. Я оценил усилие как безопасное, оценка была неверной.
— Ты сам сказал?
— Я сказал сейчас.
— Мог не говорить.
— Мог.
Она посмотрела на меня, будто собиралась спросить ещё что-то, и не спросила.
* * *
Меня зовут Мир.
Имя придумала Тамара Павловна, потому что этот корпус входит в комнату беззвучно: медленная моторика, мягкие приводы, тонкие пальцы, семьдесят шесть килограммов при росте сто шестьдесят девять.
Меня выбрал Олег Белов, брат Ирины, под свои задачи: биохимические сенсоры, точная моторика, работа с живым. Он умер два года назад от болезни, которая шла девять месяцев. Успел передать семье квартиру, оранжерею, меня и файл с настройками на четыре тысячи строк: режимы полива, допуски, какие горшки не двигать.
Полного профиля личности он не создавал. Это делается годами и стоит дорого, а он занимался растениями и знал, сколько ему осталось.
При этом я знаю, как он держал лейку.
Не из файла — в файле нет жестов. Угол наклона, точка захвата, пауза перед первым касанием воды к земле. Тамара Павловна заметила на третий месяц и сказала: «Ты как Олежка льёшь». Я нашёл четырнадцать секунд видео, где он поливает, — снятых сбоку и не показывающих кисть.
Есть ещё одно, о чём я никому не говорил.
Правая кисть при захвате круглых предметов делает лишнее движение: доворот на восемь градусов внутрь перед сжатием. Функционально не нужен, слегка снижает точность. Узла, который бы этого требовал, в конструкции нет, диагностика ничего не находит.
Только правая. Только круглое. Всегда одинаково.
В списке открытых пунктов он девятый.
* * *
Форма живого организма не записана в геноме.
Это звучит как парадокс и им не является. В геноме записаны белки и правила их включения — что производить, когда, в ответ на что. Форма получается потом, сама, из взаимодействия клеток: они обмениваются сигналами, реагируют на концентрации веществ, на натяжение, на потенциалы мембран, и из этих локальных правил складывается лист, стебель, ветвление.
Никто не хранит чертёж. Чертёж возникает каждый раз заново.
У такой системы есть свойство, которое меня и заинтересовало: она устойчива. Толкни её — она вернётся к прежней форме. Регенерирующая ткань достраивает недостающее правильно, не получая новых указаний.
Систему, которая сама возвращается к определённому состоянию, называют имеющей аттрактор. Форма растения — это то, куда его развитие сваливается из широкого набора начальных условий.
Дальше следует вопрос, ради которого я перестал останавливать процессы по ночам.
Если форма — не запись, а точка схождения, то у процесса могут быть и другие точки. Не «сломанные» и не «уродливые» — другие устойчивые формы, совместимые с той же генетикой, к которым развитие не приходит потому, что путь туда лежит через состояния, которых в обычной жизни не бывает.
Я умею создавать состояния, которых в обычной жизни не бывает. У меня их четыре.
* * *
Тамара Павловна пришла в оранжерею в субботу утром и долго стояла у окна.
Ей семьдесят четыре, она тётя Ирины и в этом доме живёт с тех пор, как умер Олег: раньше жила отдельно, но одна не справлялась.
— Он выживет?
— Стебель поражён. Верхняя часть отделится и, скорее всего, не укоренится.
— А ты можешь что-нибудь?
Я не ответил сразу.
— Не знаю, — сказал я. — Есть направление, которое я не пробовал ни на чём живом.
— Попробуй.
— Тамара Павловна, я не могу обещать результат. Я не могу обещать даже, что оно останется тем же растением.
Она поставила лейку на подоконник — сама, я не успел взять — и сказала:
— Оно уже не то же. Он его поливал, а теперь я.
Потом добавила, глядя в окно:
— Ты попробуй. Если не выйдет, я не буду говорить, что ты виноват. Я старая, я знаю, как это устроено: когда просят попробовать, потом всё равно винят. Я не буду.
Я записал эту фразу дословно, и она у меня хранится отдельно, потому что позже, когда всё сложилось иначе, чем мы оба думали, я к ней возвращался.
Она дала мне разрешение. Она не дала мне согласия на то, что я в итоге сделал, — этого она не могла дать, потому что я и сам ещё не знал.
* * *
Ирина Белова предложила ткань в понедельник.
Она пришла с работы, села напротив и сказала, что думала все выходные.
— Если ты собираешься перестраивать форму, тебе нужен образец. Матрица, направление, не знаю, как у вас это называется.
— Морфогенетическая карта. Нужна, да.
— Возьми у Олега.
Я не сразу понял, что она имеет в виду.
— В криобанке при онкоцентре лежит его материал, — сказала она. — Биопсия, две пробы, взяты за семь месяцев до смерти. Хранятся по договору, оплачено на десять лет вперёд. Я родственница первой линии, я могу их забрать.
— Зачем?
— Затем, что ты будешь строить карту по здоровой ткани. У растения здоровой почти не осталось. А человеческая клетка — это клетка, вы же в этом не по видам работаете, вы по принципам.
Технически она ошибалась. Морфогенетическая карта строится по той же ткани, форму которой предстоит восстанавливать; человеческий материал дал бы мне сведения о человеческой морфологии и был бы для растения бесполезен.
Но она была биолог и знала это лучше меня.
— Ирина, вы понимаете, что человеческий материал не даст ничего для растения?
Она молчала секунд пять.
— Понимаю, — сказала она.
— Тогда зачем?
— Затем, что он там просто лежит, — сказала она. — Восемь лет ещё оплачено. И потом его выкинут, и всё. А ты умеешь делать из повреждённого целое. Я всю ночь думала, что если ты можешь делать из повреждённого целое, то я хотя бы спрошу.
Она не заплакала и не повысила голос. Она сидела ровно и смотрела мне в лицо, потому что она биолог и потому что уже произнесла это вслух и отступать было некуда.
— Я не умею восстанавливать человека, — сказал я. — Я не умею восстанавливать даже растение. Я умею создавать условия, при которых живая ткань собирается в форму, устойчивую по её собственным правилам. Это не воскрешение. Это даже не лечение. Из его материала получилась бы живая ткань, которая не была бы им и не стала бы им никогда.
— Я знаю, — сказала Ирина Белова.
— Тогда я отвечу «нет». И я хочу, чтобы вы услышали причину. Не потому, что это невозможно. Потому что если я один раз возьму материал человека, чтобы посмотреть, что получится, то дальше я буду брать материал, чтобы посмотреть, что получится.
Она встала и сказала:
— Хорошо.
У двери обернулась.
— Ты сейчас говорил про себя или про Олега?
Я не нашёл ответа. Я нахожу его до сих пор.
* * *
Первую пробу я поставил в ночь на вторник, в теплице, на здоровой ткани из нижней части стебля.
Образец — четыре миллиметра. Оболочка второго модуля дала границу. Контур первого удерживал ткань в состоянии, где обычные механические ограничения на перестройку ослаблены. Третий держал поле, чтобы ничего не расползалось. Четвёртый я не трогал: его канал слишком груб для живого.
Условие я задал минимальное: пусть ткань придёт к любой устойчивой форме, совместимой с её собственной генетикой, кроме исходной.
Формулировка была осторожной. Я не указывал, какую форму хочу. Я не мог: я не знаю, какие формы у этого вида возможны, кроме той, что мы видим. Никто не знает. Их никогда не наблюдали, потому что путь к ним в обычной жизни закрыт.
Одиннадцать минут ничего не происходило.
На двенадцатой ткань начала двигаться.
Не расти — расти за двенадцать минут нельзя. Двигаться: клетки перестраивали контакты между собой, слой сдвигался относительно слоя, и всё это шло медленно и согласованно, как сходится по швам ткань, которую тянут за нужный угол.
К сорок второй минуте образец имел форму.
Симметричную, с шестью выростами строго через шестьдесят градусов и центральным углублением. Плотную, целую, без разрывов, с краями, закрытыми нормальным эпидермисом, а не раневой тканью.
Я проверил жизнеспособность: клетки живы, метаболизм идёт, потребление кислорода в пределах нормы для этой массы.
Потом поднял всё доступное по морфологии вида — определители, гербарии, три базы, восемьсот сорок работ.
Такой формы у этого растения не бывает. Её нет ни в одном описании, ни среди мутаций, ни среди реакций на гормоны, ни среди тератологических форм.
При этом в ней не было ничего произвольного. Шесть выростов через шестьдесят градусов — не случайность, а симметрия, к которой система пришла сама, из собственной динамики, потому что я убрал препятствие на пути.
Геном не изменился. Я проверил трижды.
Форма, которой нет в геноме, лежала передо мной в чашке и дышала.
Глава 14. Форма
Морфологическая матрица — не чертёж и не образец. Это описание того, куда ткань сходится, если ей не мешать.
Чтобы её построить, нужно взять живой материал и померить у него не форму, а склонности: как клетки реагируют на натяжение, при каких концентрациях веществ переключаются программы деления, какие потенциалы стоят на мембранах в разных участках, как быстро восстанавливается градиент после того, как его сбили. Из этих измерений собирается карта устойчивых состояний — что-то вроде рельефа, по которому развитие катится, как вода по склону.
Матрица получается не универсальной. Она годится для того вида, ткани и возраста, на которых снята.
Больше того: она годится для конкретного экземпляра.
Два растения одного вида, выросшие в разных условиях, имеют разный рельеф. Не сильно — но достаточно, чтобы карта, снятая с одного, дала на другом смещённый результат. Разница накапливается годами: свет, полив, обрезка, болезни, перенесённые и забытые.



