- -
- 100%
- +
Лист покинул тайник. Пожелтевший, ломкий, с неровными краями – его сворачивали жадно, вчетверо, и ещё раз, и ещё.
– Что там, дитя? – спросила я, и голос мой прозвучал тише шороха этой бумаги.
Она подняла на меня очи. В них не было страха. Только узнавание.
– Она тоже любила, -произнесла Арабелла. – Того, кого любить запретно. Металась между благопристойным бытием и той, иной участью, что подстерегала в тумане. Она совершила выбор. Совершу и я.
– Ты не ведаешь её выбора, – отрезала я. Голос мой сделался жёстким, сухим; так я увещевала её в детстве, когда она алкала недозволенного. – Она осталась. Покорилась воле твоего отца. Произвела тебя на свет. И угасла в этом доме, в этой самой постели, в окружении стен, кои ненавидела, и воздуха, коим захлёбывалась. Она предпочла правильную жизнь. И приняла смерть. Быть может, не от своего выбора она скончалась, но и не от того, к чему стремилась душа. Она умерла здесь, подле нас, а не в объятиях того, кто ждал её на топях.
– Она не успела, – прошептала она. – Не успела решиться. Или решилась, но не совладала с собой. Или совладала, но не пожелала… Не ведаю. Но мне ведомо её чувство.
Листок исчез в недрах её корсажа, прильнув к самому сердцу. Там письму суждено было лежать клятвой, обетом и свидетельством: она не одинока.
– Облачи меня, – произнесла она. – Уильям поспешает. Я должна предстать готовой.
Я приняла корсет. Тяжкий, с костяными пластинами китового уса, с тугими, безжалостными шнурами. Встала за её спиной. Арабелла вцепилась в край туалетного столика; персты её побелели, костяшки проступили острыми углами. Я начала тянуть.
Лента скользила – узел за узлом, ряд за рядом. Дыхание её сделалось грузным, прерывистым, точно каждый вдох давался с боем; точно кости стесняли не ребра, а самую душу и ту дикую силу, что пробудилась в ней вчера и ныне рвалась вовне. Я тянула, и в сем ритме чудилось иное -будто я не наряжала невесту к визиту жениха, а затягивала петлю на шее осуждённой.
– Ещё, – донеслось глухо, чуждо. – Затяни туже.
Я повиновалась. Еще. И еще. Покуда хрип не вырвался из её груди, покуда ногти не впились в дерево столика, оставляя глубокие борозды. Она застыла прямой, как стрела, уподобляясь изваянию в соборе – мученице, принявшей смерть, но не преклонившей колен.
Мы отражались в зеркале: она впереди, я – за её плечом. В её кулаке, сокрытом складками сорочки, был зажат листок. Правда. Та самая правда, кою я хранила в недрах памяти двадцать лет и кою она обрела сама, ибо кровь взыскует крови.
В дверь ударили. Коротко, сухо. Я вздрогнула, лента скользнула меж пальцев, и корсет, стянутый до предела, сжался ещё яростнее. Арабелла вдохнула, точно от удара сталью.
– Уильям в холле, – раздался голос Ричарда из-за преграды. Тон был ровен, безучастен – так глаголют о погоде или о вещах, лишённых веса. – Он ожидает тебя. Не дразни его терпение.
Арабелла встретилась со мной взглядом в зеркальной глубине. В очах её полыхал вчерашний огонь. И в то же время – хлад. Ледяной, безжалостный хлад. Она была готова сойти вниз, к Уильяму, к его розам, к его пресным глаголам и безупречной любви. Готова исполнить свою роль. Но я ведала: дух её не здесь.
– Я готова, -произнесла она.
Извлекла из шкатулки белоснежные перчатки, натянула их на ладони – перст к персту. Прошествовала к вазе с утренним подношением Уильяма. Розы – тугие, грузные, срезанные в оранжереях Сендфорд-Мэнора на самом рассвете – источали столь приторный дух, что разум мутился. Арабелла избрала одну, поднесла к лику. Я зрела, как вздрогнули её ноздри, вбирая сей «стерильный» аромат. Цветок вернулся в хрусталь, и тут взор мой споткнулся: на её пальце сияло кольцо. Тонкое золото с малым камнем, присланное Уильямом месяц назад в знак обета. До сего часа она пренебрегала его ношением.
– Агнес, -произнесла она, не отнимая руки от дверной рукояти. – Ты последуешь за мной? Будь там, в холле, когда я спущусь.
Я лишь молча склонила голову. Створка отворилась, и тяжёлый шёлк цвета хвои зашелестел по косяку. Высокий ворот платья скрывал её шею до самого подбородка, превращая Арабеллу в подобие строгой статуи. Она направилась к лестнице. Стан оставался прямым, шаги -размеренными, но в каждом движении угадывалось то напряжение, с каким ступают по тонкому лезвию стали.
Я прильнула к окну. Внизу, у парадного входа, замер экипаж Хоторна. Чёрный лак сиял зеркальным блеском, слепя глаза даже в это туманное утро. Скакуны били копытами в мокрый гравий, и вся эта роскошь с гербами на дверцах казалась чужеродным телом здесь, во дворе, пропитанном дёгтем и сырой землёй. У коновязи застыл Дамиан. Он сжимал узду гнедого и, не мигая, взирал на крыльцо. Его не занимал ни блеск кареты, ни суета слуг. Он ждал только её появления.
Уильям покинул недра экипажа. Светло-серый сюртук, трость, шляпа, снятая в безупречном поклоне. В руках он сжимал подношение -охапку роз, столь бледных, что они мнились призраками в мареве рассвета. Казалось, сладость этих цветов проникает сквозь преграду стекла.
Внизу грохнула створка. Голос Ричарда наполнил холл уверенной силой хозяина. Ему отозвался Уильям – его речь звенела тем бездумным счастьем, какое бывает лишь у людей, не знающих о близости краха.
Я покинула пост у окна и спустилась в холл. Арабелла застыла у камина подле Уильяма. Он изливал речи о дорожной скуке и о своём нетерпении поскорее узреть её лик. Она внимала, склоняла голову и одаривала его той самой заученной улыбкой, за которой не было ничего, кроме холода. Ричард замер в дверях гостиной; на лице его читалось довольство человека, мнящего, что порядок восстановлен, а дочь снова обратилась в ту послушную тень, какой ей надлежало быть.
Взор мой приковало золото. На левой руке – перстень, надетый нынче впервые. В правой -охапка белых роз. Я смотрела на эти цветы и помышляла о письме под костяным панцирем корсета. Там, у самого сердца, почила тайна. «Я там, на болоте, в тумане, с ним». Свой выбор Арабелла совершила. И я ведала: сего не изменить. Настанет час, и она последует туда – в трясину, к нему. И никакое венчальное злато её не удержит.
Глава 7 Уроки послушания
Обед накрывали в малой столовой, хотя гостей прибыло лишь трое. Ричард велел подать фамильное серебро – то самое, что извлекали по Рождеству или ради тех, чей голос решал участь Грейвуд-Холла. Я носила блюда из поварни, расставляла фарфор на накрахмаленном льне, и каждый звон посуды отдавался в моих ушах ударом молота.
Тяжёлое серебро ложилось в ладони мёртвым, скользким грузом; оно будто само избегало прикосновений, ведая, что ему не место за этим столом. Я выверяла строй ножей и вилок, покуда сверху, из покоев Арабеллы, доносился её мерный шаг. Так мечется в тесной клетке зверь, почуявший, что засовы крепки, а воли нет.
Уильям явился в полдень. Гул его кареты и хлопок дверцы наполнили двор, а следом в холл ворвался его голос – молодой, звонкий, исполненный власти. Он рассуждал о мареве и дорожной скуке, о том, как изнурены кони, и о своём нетерпении поскорее узреть невесту. Его речь была чистой, точно хрусталь, но мне хотелось разбить этот тон, дабы из-под него вырвался хоть один живой звук. В его голосе не было ни тени сомнения, ни той болезненной пульсации, что делает человека человеком. Он был гладким, как полированный борт его экипажа: он отражал мир, но не впускал его внутрь.
– Арабелла, должно быть, ещё облачается к нашей встрече, – произнёс Уильям с той снисходительной теплотой, с какой глаголют о детях, совершивших нечто милое и предсказуемое. – Я неизменно твержу: женщина вправе на тайну, особливо в утренние часы. В Лондоне дамы тратят на сборы вечность. Матушка, бывало, до самого обеда не покидала будуара, а после являлась столь блистательной, что гостиная замирала в безмолвии. Уверен, Арабелла не отступит от сего примера. В ней чувствуется порода, кою не стяжать воспитанием – она врождённая. Помню, в мой первый приезд с отцом – ей тогда минуло шестнадцать? – она застыла у окна с книгой и даже не обернулась на наш вход. Родители тогда сомневались: «Уильям, сия дева слишком горда для тебя». Но я возразил им: «Гордость – вот что надобно нашей фамилии. В Сендфорд-Мэноре в избытке покладистости и жажды угодить. Мне же надобна та, кто взирает на мир с высоты, а не ищет одобрения». И ныне я зрю свою правоту. Она не просит милости. Она ждёт, покуда мир подстроится под её прихоть. Подобные женщины редки, точно белые розы в наших широтах.
Я взирала на него, помышляя, сколь пророчески он заблуждается: Арабелла и впрямь ожидает, покуда мир склонится пред ней. Но чертоги, коих она взыскует, не имеют сродства с его планами. Ей не надобен ни Лондон, ни блеск балов, ни бремя хозяйки Сендфорд – Мэнора. Она томится по тому, кто в сей миг в конюшне правит сбрую и, верно, так же впивается взором в её окна.
– Она снизойдёт, -обронил Ричард с той непоколебимостью, с какой глаголют лишь те, чей указ свят. – Дочь ведает о вашем прибытии. Она не продлит вашего ожидания более положенного.
Я взошла наверх. Арабелла замерла у окна спиной к дверям. Она уже облачилась в то самое платье цвета хвои; высокий воротник вздымался столь грозно, что мнился не тканью, а стеной темницы. Власы были укрощены в тяжёлый узел, лишая воли всякую прядь. Шёлк теснил её плоть до самого подбородка, перехватывая дыхание. Она стояла прямо, уподобляясь натянутой струне; я зрела напряжение её плеч и побелевшие персты, впившиеся в подоконник.
– Он томится внизу, – произнесла я.
– Ведаю, -отозвалась она. – Я слышала его речи. О Лондоне, о матушке, о моей редкости, уподобленной белой розе. Он вещает так, будто я не плоть и кровь, а ценный изыск, присмотренный на торгах. Он судит обо мне, покуда я здесь, не зная: я слышу, как он мерит мою цену, не вопросив, желаю ли я быть проданной.
– Он алчет лишь блага для тебя, – изрекла я, и слова сии прозвучали столь пусто, что я сама не обрела в них веры.
– Блага для кого? – Она оборотилась, и я созерцала её лик. Бледность, лихорадочный румянец на скулах и очи, взиравшие сквозь меня в иную даль. – Для родителя? Для Уильяма? Для сего чертога, коий стоит на болоте и взыскует наследника, дабы не рухнуть ещё столетие? А для меня? Обретается ли в сем „благе“ хоть малая доля для моей души, Агнес?
Я безмолвствовала. Что я могла изречь? Стать ли убеждать её, что Уильям дарует ей кров, наследников и то почтение, коим мир венчает добродетель? Я ведала: не того она алчет. Я прозрела это в миг, когда застала её в конюшне пред Дамианом, когда длани её потянулись к нему сами, поправ волю. Я знала истину, но долг велел мне ткать паутину лжи, коей от неё ждали.
– Он достойный человек, – обронила я. – Он окружит тебя заботой.
– Заботой, – эхом отозвалась она, и слово сие прозвучало проклятием. – Ведаешь ли ты, что начертала матушка в том письме? «Здесь нет воздуха. Нет жизни. Лишь стены. И ты, Ричард, взираешь на меня, не видя». Она могла бы вывести эти строки нынче. Сменив лишь имена. Вместо Ричарда – Уильям. Вместо одного плена – иной. Но суть недвижна. Я пребуду в его чертогах, внимая речам о Лондоне, рожая ему детей и угасая от удушья. А он станет взирать на меня, оставаясь слепым. Как отец. Как всякий в этом мире.
– Арабелла… – начала было я, но она пресекла мою речь.
– Агнес, ответь мне по совести. Если бы ты могла воротиться в свою весну, если бы пред тобой возник выбор меж благопристойным житием и тем, от коего сердце бьётся столь неистово, что грозит разорвать грудь, – что бы ты предпочла?
Я созерцала её, и пелена прошлого застлала взор. Мне минуло семнадцать, я застыла у колодца в отчем доме, а мимо шествовал юноша, коему суждено было сгинуть в городе навсегда. Он молвил: «Ты прекрасна, Агнес. Я бы взял тебя в жены». Я лишь рассмеялась: «Ты и имени - то моего не ведаешь». А он отрезал: «Агнес. Ведаю. Я всё о тебе знаю». И улыбнулся. А после – скрылся за горизонтом. Я осталась. Год спустя опочил отец, ещё через два – мать, и я нанялась в Грейвуд - Холл, ибо иного пути не обреталось. Я избрала правильную жизнь. И ныне я стояла здесь – старая, одинокая, с руками, помнившими каждую чашу и салфетку в сем доме, но не хранившими тепла ладоней, что могли бы стать моими.
– Я бы выбрала то, от чего кровь закипает в жилах, -произнесла я. – Но я не вправе подстрекать тебя к тому же. Ибо я не ведаю, какова цена того выбора. Быть может, я обрела бы счастье. А быть может, ныне взирала бы из иного окна на жизнь, кою отринула, сокрушаясь о потерянном. Мы вечно алкаем утраченного. И никто не ценит обретённое.
Она долго томила меня взором. После приблизилась и сжала мою кисть. Персты её были хладны, точно лёд, и я осязала их мелкую, непрестанную дрожь.
– Благодарю, -обронила она. – За истину. Пусть и не ту, кою я алкала услышать.
Она выпустила мою ладонь, выправила ворот и оправила складки юбки.Замерла пред зеркалом. Я стояла за её плечом, созерцая лик – чужой, отчуждённый. Так в детстве она взирала на портреты пращуров: с любопытством, но без тени узнавания. Она не находила себя в сем шёлке, в костяных тисках корсета и в безупречно уложенных власах.
– Я готова, – произнесла она. Голос её был пуст, точно заброшенный дом, из коего вынесли всё живое.
Она проследовала к дверям. В столовой воцарился порядок. Скатерть – белая, крахмальная – хрустела, уподобляясь ледяной корке на лужах. Серебро, начищенное до зеркального блеска, отражало пламя свеч, лики и тени. Фарфор с родовым гербом – синим чертополохом на снежном поле -венчал каждый прибор.
Я взирала на сей чертополох и помышляла, что он пребудет на её венчальных дарах, на белье её брачного ложа и на могильном камне, ежели она изберёт «правильную жизнь».
Уильям воцарился по правую руку от Ричарда. Он уже сменил дорожное платье на домашний синий сюртук тонкого сукна с серебряным шитьём пуговиц. Волосы его были гладко зачёсаны, лик – свеж и чист, без тени дорожной усталости. Он сидел по-военному прямо, устремив взор на дверь в ожидании главного трофея своей судьбы. В высокой хрустальной вазе высились его розы -плотные, тяжёлые, срезанные на рассвете в оранжереях Сендфорд-Мэноpa. Дух их был столь яростен, что затмевал аромат блюд. Сладкий, густой, приторный – сей запах заполнил всё пространство, запутался в складках льна, осел на серебре. Чудилось, будь сей аромат зримым, он предстал бы белой липкой паутиной, коя опутывает живое, лишая воли к движению.
Ричард восседал во главе стола. По всему было видно, сколь он доволен: порядок, выстраиваемый годами, торжествовал. Дочь обретала достойного мужа, имя наследовалось, стены стояли крепко. Он взирал на Уильяма, видя в нем не зятя, а опору для собственной воли.
– Она снизойдёт с минуты на минуту, – изрёк Ричард. -Промедление -извечная привилегия женщин.
Уильям рассмеялся. Смех его был лёгок и приятен – так звучат голоса людей, не ведавших истинного ожидания, изнурительной надежды или подлинного страха.
– Арабелла вольна медлить сколь угодно долго, -произнёс он. – Я приму и вечность в ожидании её лика. В Лондоне я зрел множество прелестных дев, готовых на всё ради имени миссис Хоторн. Но ни одна не выдержала бы сравнения с ней. Дело не в красе -ею наделены многие. В ней почиет некая внутренняя тишина; так замирают лишь те, кто не принадлежит сему миру всецело. Я заприметил сие ещё в нашу первую встречу. Она застыла у окна, и мне почудилось, будто взор её устремлён не в сад, а в некую даль за пределами дома и самой жизни. Я вопросил тогда отца: «О чем её думы?». Он же отрезал: «О том, что нам не дано постичь». И я уразумел: желаю стать тем, кто разделит с ней сие знание.
Створка отворилась. Арабелла вошла.
Я затаилась в тени буфета, следя за её шествием к столу. Стан её был прям, а лик хранил ту безупречную, пустую улыбку, коей я обучила её для приёма гостей. Она приблизилась, Уильям порывисто встал и отодвинул кресло, содействуя ей. Его персты задержались на резной спинке долее необходимого, и я уловила, как Арабелла едва заметно отстранилась, не желая и мимолётного касания к своему плечу.
– Арабелла, – молвил Уильям, и в голосе его проступила теплота, способная сокрушить лёд. – Вы нынче дивно хороши. Сей наряд… он подчёркивает изумруд ваших глаз. Я неизменно твердил, что зелёный – ваш цвет. Вы уподобляетесь царевне из преданий, кою заточили в башню в ожидании избавителя.
– Я не взыскую избавления, – отозвалась Арабелла. В её речи прорезалась та самая нота, что звучала в детстве: когда взрослые принимали её слова за дерзость, не чуя в них горькой правды. – Я просто пребываю здесь.
Уильям вновь рассмеялся, не постигнув смысла.
– Вот сие я и ценю в вас, – изрёк он. – Прямоту и честность. В Лондоне глаголют одно, помышляют об ином, а вершат третье. Вы же – точно чистое стекло. Вас видно насквозь.
Я созерцала Арабеллу и зрела, как персты её, сокрытые под скатертью, судорожно сжались. Чистое стекло. Насквозь. О, если бы он ведал, что в недрах сего стекла пролегла трещина, идущая от самого основания и грозящая вмиг раздробить её естество. Если бы он постиг, к кому устремлены её помыслы ныне, покуда он расточает глаголы о Лондоне и прелести роз. Если бы он знал: длани её хранят память не о тонкой лайке его перчаток, а о духе дёгтя и сена. И в речах о венчании она чует лишь удушье, ибо корсет, стянутый мною поутру, теснит ребра, не давая воли дыханию.
– Уильям вещал о вояже в Лондон после торжества, -обронил Ричард с тем нетерпением, что выдаёт желание поскорее уладить дела, не прибегая к оправданиям или защите. – Полагаю, сие благое намерение. Вам надобно явить себя свету. Мир должен уразуметь: род Грейвудов не угасает, у нас обретается будущее.
– У нас неизменно обретается будущее, отец, -отозвалась Арабелла. – Вопрос лишь в том, какой облик мы ему придадим.
Она изрекла сие вполголоса, почти шёпотом, но я уловила каждое слово. Ричард тоже внял им. На мгновение лик его обратился в тот самый, давний, когда он лишь начинал сознавать: его супруга взирает на болото, не видя его самого. Но он тут же отвёл очи, припал к бокалу и испил вина.
– Ты придашь ему должный облик, – отрезал он. – Я в том не сомневаюсь.
Арабелла хранила безмолвие. Она коснулась вилкой блюда, поднесла к устам и вернула на место, не отведав ни крохи. Я следила, как она изучает снедь на фарфоре, ведая: она не сумеет проглотить и малого куска. Всякий раз, когда она склонялась к тарелке, костяной панцирь впивался в тело, напоминая о клетке. Яства были для неё не пищей, а камнями, кои надлежало поглотить ради приличия, дабы уверить всех, что она здесь, что она едина с ними.
– Поговаривают, у вас новый конюх, – обронил Уильям, отодвигая тарелку и притрагиваясь к бокалу. Тон его был небрежен, точно он вещал о вещи, лишённой веса. -Дамиан, верно? Откуда сей малый? Я наблюдал вчера его труды. Редкая порода. Таких не нанимают на тракте – с этим чутьем надобно родиться. В нем обретается сноровка, кою не стяжать ученьем. Он внемлет зверю прежде, нежели тот почует его приближение. Мой кучер, отдавший лошадям тридцать лет, признался: подобных он зрел лишь единожды в жизни.
Персты Арабеллы дрогнули. То было мимолётное, почти призрачное движение, коего не уловил бы никто, кроме меня. Но я видела. Зрела, как напряглись её плечи и как на миг пресеклось её дыхание. Имя Дамиана повисло в воздухе камнем, брошенным в застоялую воду; круги от него разошлись по самым тёмным углам столовой и недрам её души.
– Он явился к нам седмицу назад, – отозвался Ричард с равнодушием человека, вещающего о предмете обихода. -Искал службы. Старый Джон сдаёт, надобен помощник. Я принял его на искус. Трудится справно, кони покорны. Молчалив – а сие благое качество для челяди.
– Молчание -добродетель, – согласился Уильям. – Но я алчу рассмотреть его поближе. Сказывают, он искусно правит упряжью. Быть может, он совладает с моим новым жеребцом? Животное строптивое, никого не подпускает. Я сменил двоих конюхов, но тщетно. Твой Дамиан, Ричард, кажется мне способным на сей подвиг. В нем проглядывает нечто… дикое. Жеребец почует в нем родственную душу.
– Возьмите его на время, ежели угодно, – бросил Ричард. – Я не чиню препятствий.
– Я желал бы узреть его нынче же, – продолжал Уильям. – Пусть подаст десерт. Так я оценю его выправку. Слуга, владеющий собой, ценится выше того, кто лишь чистит сбрую. В Лондоне я привык к прислуге незримой, но присутствующей. Сие – тонкое искусство: быть подле, но не стеснять. Быть полезным, не навязываясь. Хочу убедиться, владеет ли он этим даром.
Я судорожно сжала края подноса. В столовой сделалось нечем дышать. Приказ позвать Дамиана сюда, к накрахмаленным салфеткам и серебру, прозвучал как смертный приговор нашему хрупкому миру.
Ричард склонил голову. Взор его на миг метнулся к Арабелле, поверяя её покорность. Она сидела, не поднимая ресниц; длани её были сокрыты хворью скатерти, а лик хранил ту застывшую маску, кою она надела ещё на лестнице.
– Да будет так, -изрёк Ричард. – Агнес, распорядись о десерте. И пусть сей… Дамиан… прислужит гостю.
Я покинула столовую. Стопы мои тяготели к полу, персты содрогались. Я осязала ту самую соломинку в складках фартука – ныне она колола кожу острее терновника. На кухне Дамиан уже замер у порога с подносом в руках. Он стоял невозмутимо, точно его имя не трепали за столом, точно его не звали на показ, уподобляя породистому скакуну пред торгами.
– Тебя востребуют, – проговорила я. – Хотят, дабы ты подал десерт. Уильям алчет лицезреть тебя.
Дамиан едва заметно кивнул. Он принял поднос, и я уловила, как побелели его костяшки, как вздулись жилы на руках от немого напряжения.
– Он вещал что-то ещё? – вопросил Дамиан. – Обо мне?
– Он поминал твою дикость. И то, что его жеребец, верно, почует в тебе родственную душу.
Дамиан усмехнулся. В сей гримасе не обреталось и тени веселья.
– Родственную душу, – эхом отозвался он. – Хоторн и не смыслит, сколь он близок к истине.
Он направился в столовую. Я последовала тенью за его хребтом, дабы замереть у притолоки, дабы видеть и ведать всё до конца.
Он переступил порог, и тишина в столовой переменилась. Исчезла та тягучая, свинцовая немота, что царила прежде; её сменило оцепенение, коим встречают явление чего-то дикого и необузданного. Дамиан шествовал мерно, неся поднос; шаги его были тяжелы и полны той уверенности, что не приличествует слуге у господского стола. Он замер подле плеча Уильяма, и я зрела, как Хоторн впился в него взором – жадным, оценивающим, каким озирают дорогую вещь пред покупкой.
– Водрузите здесь, – обронил Уильям, указуя на место пред собой. – Алчу отведать плоды трудов Агнес. Сказывают, в выпечке ей нет равных.
Дамиан опустил поднос. Неспешно, безупречно, без единого лишнего жеста. Лик его оставался пустым, точно в ту полночь, когда он ожидал на пороге дозволения войти. Он не удостоил взором ни Уильяма, ни Ричарда. Весь его мир сузился до краёв фарфора и собственных ладоней. Но я ведала: он осязает её присутствие. Знала – ему ведомо, как она дышит и как её персты терзают салфетку под покровом скатерти.
– Поговаривают, вы искусно правите конями, – произнес Уильям, принимая десертную вилку. -Сие правда?
– Я владею ремеслом, – отозвался Дамиан.
– Мой новый скакун строптив и не даётся в руки. Полагаете, вы совладаете с ним?
– Я вправе дерзнуть.
– Вы неизменно столь лаконичны в речах?
– Я обучен безмолвию.
Я зрела, как содрогнулась Арабелла. То было мимолётное, судорожное движение, точно от удара хлыстом. Она не поднимала ресниц, созерцая тарелку, но я ведала – она ловит каждый звук его голоса, каждое его дыхание. Он пребывал в трёх шагах, а она не смела ни обернуться, ни коснуться его даже взглядом.
Уильям вкусил десерт и одобрительно кивнул.
– Достойно, -изрёк он. – Вручите Агнес мою похвалу. И ещё, – добавил он, когда Дамиан уже оборотился к выходу. – Я условился с мистером Грейвудом. Вы последуете за мной на седмицу. Пособите с жеребцом. Посмотрим, какова ваша истинная цена.
Дамиан замер. На краткое, пугающее мгновение его невозмутимость дала трещину. Я зрела, как персты, сжимавшие поднос, побелели от напряжения. Он не удостоил Уильяма взглядом – весь его мир сузился до Арабеллы. Она вскинула взор, и в сей ослепительной вспышке столкнулось всё: и тайная близость в конюшне, и несбывшиеся надежды, и роковая предопределённость их путей.




