- -
- 100%
- +
— Пссс, тише, — присвистнул голос. Сиплый, шипящий, воздух выходил сквозь сжатые зубы. — Немного повоняет. Полезай в телегу.
Я поднялся. Бок рвануло, зубы стиснулись. Выходил через «не могу». Стон уже был на ногах. Уши торчком. Хвост — вилял.
— Выходи, — псарь махнул рукой в сторону двора. — Поторопимся. Не время выбирать.
Двор в ночи казался черным колодцем. Только силуэты клеток да тусклый свет фонаря у ворот. У стены стояла телега. Обычная, с высокими бортами, запряженная тощей клячей, которая даже ухом не повела.
В кузове — горы тел. Собачьих. Крупных, мелких, с обрубленными хвостами, с клочьями слипшейся шерсти, с застывшими в агонии мордами. Воняло так, что глаза резало. Гниль. Моча. Кровь, уже высохшая и начавшая бродить.
— Лезь, — псарь ткнул пальцем в кучу. — Под накидку. Сверху закину мешок. Сиди. Не дыши лишним ртом.
Я полез. Тела были тяжелыми, холодными, жесткими. Лапы, остывшие, вцепились в борта. Я уперся ногами в дно, подтянул колени к груди, вжался спиной в изогнутые ребра огромного кобеля. Пахло смертью. Густо, непроходимо. Но под этой смертью — я.
Запах гнили и прелой крови ударил в желудок. Я не успел сжать зубы — рвота вырвалась наружу, обжигая горло и пачкая брезент. Хлеб и сыр остались лежать на полу, забытые в этой компании.
Сверху упал брезент. Тяжелый, промасленный. Свет исчез. Осталась только темнота да ровное, частое дыхание под боком.
Я ждал.
Телега тронулась. Ось заскрипела. Колеса застучали по булыжникам. Я покачивался вместе с телами, чувствуя, как их остывающая жесткость давит на плечи, на бок. Бинты впитывали чужую кровь и гнилую влагу. Я не шевелился.
Рядом, за бортом, семенящие шаги. Стон. Бежал. Не отставал.
Тряска сменилась ровным качением. Мостовая.
Телега замедлилась. Остановилась.
Голоса. Грубые, мужские. Звон кольчуги.
— Стой! Кто идет?
Псарь спрыгнул с козел. Сапоги шлепнули по камню.
— Псарь хозяина. Вывожу падаль.
— Приказ капитана. Никого не впускать, не выпускать. Три дня назад по Верхнему смерть ходила. Пока не разберемся — ворота на засове.
Я замер. Дышал через рот. Мелко. Часто. Под брезентом стало душно. Вонь вбивалась в ноздри. Я сжал рукоять кинжала, торчащего из сапога. Металл был родным. Успокаивал.
— Все в порядке, — псарь не спешил. Голос ровный. — У меня грамота. От хозяина. Тела нужно вывезти. Иначе здоровые собаки подхватят чуму. Подохнут все. Эти болели. Подохли. Нужно закопать.
Шуршание бумаги. Долгая пауза. Я слышал, как стражник шевелит губами, читая по складам.
— А этот? — голос стал ближе. — Кто рядом с телегой? Пес.
Я услышал частое дыхание Стона. Он не отставал от борта, трусил рядом, и теперь замер, оказавшись в свете факела.
— Этот прибился, — псарь ответил без паузы, но в голосе мелькнула едва заметная натуга. — К одной суке. Бежит, тупой выродок. Подыхать с ней. Пусть бежит. В городе выдохнется, отстанет.
Тишина. Звякнуло железо. Тяжелые шаги приблизились к телеге.
— А что у тебя там, под брезентом? — спросил стражник. Голос был уже не скучающим. Подозрительным. — Чего они у тебя такие тяжелые? Может, не только псы?
Дыхание перехватило. Мышцы живота свело судорогой, бок пронзило болью. В глазах потемнело.
Сквозь щель между досками я увидел, как тусклый свет фонаря метнулся ближе. Услышал шорох — стражник взялся за край брезента.
Стон зарычал.
Не залаял. Пытался меня защитить.
— А ну цыц! — рявкнул стражник.
Рычание стало громче. Когти заскребли по булычнику — Стон уперся лапами, готовый броситься.
— Убери псину, — процедил стражник, — или я ее на копье...
— Не трожь, — голос псаря внезапно стал жестким. — Бешеные они. Все бешеные. Потому и подохли. Укусит — и тебя в ту же телегу. Хочешь?
Пауза. Долгая, вязкая, как смола.
А потом в брезент ударило копье.
Наконечник вошел наискось, с влажным хрустом пробив грудь мертвого кобеля надо мной. Я почувствовал толчок. Холодная сталь остановилась в пальце от моей головы. С острого острия сорвалась капля собачьей крови и упала мне на щеку. Медленно поползла вниз, к шраму. Я не шевелился. Не дышал. Даже сердце, кажется, остановилось, чтобы не выдать меня стуком.
Стражник уперся ногой в повозку и выдернул копье обратно.
— И правда, падаль, — буркнул он. — Воняет — мочи нет. Открывай ворота!
Засов лязгнул. Телега тронулась.
Я выдохнул. Воздух вышел рваным, с присвистом. Капля чужой крови на моей щеке уже стекла. Рядом, за бортом, снова застучали когти Стона по мостовой. Уверенно. Он не отставал.
Я закрыл глаза. В темноте под брезентом, среди мертвых собак, я ощущал себя раненым псом в этой братской могиле.
Мы ехали. Склеп ждал впереди. Клетка. Или убежище. Скоро узнаю.
Глава 16. Швы
Телега подпрыгнула на выбоине, и мертвые собаки в кузове отозвались глухим чмяканьем. В глазах метнулись молнии, сегодня их был уже перебор.
Паркин сейчас казался вымершим. Только плотный, серый туман, полз по грязным дорогам, проглатывая колеса. Я смотрел из-под брезента на затылок возницы и думал о том, что он везет смерть.
Повозка, наконец, остановилась. Неуклюже откинул брезент и приподнялся. Внутреннее напряжение отступило. Убежище. Дом.
Варлам ждал у входа в склеп. Под козырьком каменного свода, где ветер не задувал кладбищенскую пыль и мелкую морось. Он стоял, ссутулив плечи, как столетний старик. Трещина в монолите.
Тело превратилось в неповоротливый кусок сырого мяса. Но из телеги я выбрался сам. Отказался от его руки, когда он шагнул вперед, чтобы помочь. Упрямство осталось единственным, что держало меня на ногах. Бок горел. Каждое движение отдавало в позвоночник, в зубы. Радовало лишь одно: поездка закончилась, и в глазах, наконец, перестали плясать искры. Я сполз с кузова сам, цепляясь за борт, чувствуя, как спасительная кровь с мертвых собак засохла коркой на штанах и рубахе.
Варлам бросился на встречу, остановился и смотрел на меня, молча. Долго. С ног до головы и обратно. Глаза улавливали каждую деталь: грязь на лице, пропитанные темной сукровицей бинты, чужую рубаху, которую мне дал псарь. А потом он сделал шаг и обнял меня.
Я замер. Руки у него были, конечно, мощные, и они сжимали мои плечи с силой, которой я от него не ожидал. Кости хрустнули. Бок взвыл. Я не отстранился. Не смог бы даже если захотел. Он прижал меня к себе, и я снова почувствовал этот родной, домашний запах.
— Граб, мальчик мой, — голос его дрожал. Впервые и, возможно, единственный раз в жизни я слышал это в его голосе. По-настоящему. — Как ты меня напугал. Хвала всем смертям, что ты здесь. С нами.
Я не знал, что ответить. Все мои последние возвращения до этого были будничными: «Сделано», — говорил я, и он кивал. Сейчас между нами было что-то — слишком близко.
Он отпустил меня и отступил на шаг. Махнул псарю, и телега, скрипя колесами, тронулась в темноту. Стон сидел у моей ноги, мокрый от мороси, и провожал ее взглядом. Хвост дернулся раз, другой, но он не побежал следом. Остался. Тут, со мной.
Варлам посмотрел на него. Потом медленно присел и погладил пса по голове. Стон не зарычал. Дал себя коснуться.
— Спасибо, малыш, — сказал он тихо. — Смерть оставила тебя не просто так. Если бы не ты... — Он не договорил.
Поднялся. Лицо его снова стало прежним: собранным, и внимательным.
— Я знаю, что не время. Не буду торопить. Сначала ты должен привести себя в порядок. — Он указал на мой бок, на бинты, насквозь пропитанные гнилью и собачьей кровью. — А потом я лично осмотрю рану. Нам нужно о многом поговорить.
Я кивнул. Говорить не хотелось. Во рту все еще стоял вкус желчи и тухлятины с телеги.
— Ты голоден?
— Нет, — выдавил я. — После такого путешествия... — Я мотнул головой в сторону, где скрылась повозка. — Я не скоро проголодаюсь.
— Тогда приводи себя в порядок. Зара принесет чистые вещи. И сразу ступай ко мне.
Я вошел в склеп. Стон прошмыгнул следом, когти застучали по камню увереннее, чем мои сапоги. Я опирался на стену. Каждый шаг отдавался в ране — не острой болью уже, а тупым, глубинным нытьем. Будто под повязкой сидел зверь и пробовал когти на прочность, медленно проводя каждым по отдельности.
Мы направились прямиком в купальню. Она приняла нас тишиной, спокойствием и чистотой, которой так не хватает в Паркине. Каменный пол, деревянная бадья с водой, от которой поднимался пар — значит, принесли недавно. На лавке — стопка чистых вещей, серая рубаха, штаны, сухие портянки. Зара знала. В этом склепе все всегда знали раньше меня.
Я не стал зажигать лишних свечей, достаточно было пары огарков. Раздеваться было пыткой. Рубашка присохла к ране, став частью меня. Осторожно дернул, не отходит, потом, теряя терпение, резко. Ткань отделилась с мясистым звуком, вырывая кусочки подсохшей корки. Я замер, привалившись лбом к холодной стене, и ждал, пока перед глазами перестанут плавать красные пятна, повеяло не только старой кровью, но и той, что натекла с мертвых собак. Запах стоял мерзкий, Стон чихнул и отступил на шаг.
Вода поначалу показалась кипятком. Я опускался медленно, слушая, как стучит собственное сердце. Когда уровень дошел до разреза, в голове что-то треснуло. А потом, приятное ощущение того, как Паркин вымывается из меня, компания дохлых псов, чужая кровь, пыль склепа. Вода темнела постепенно, превращаясь в бурую жижу.
Начал тереть кожу мочалом, до красноты, хотел содрать не только грязь, саму память о последних часах.
Шрам на горле горел. Я опустил голову, глянул в мутное отражение на поверхности воды. Оттуда на меня смотрел кто-то с черными кругами вместо глаз, с заострившимися скулами, с потрескавшимися губами. Не лицо, а череп, обтянутый кожей. Усмехнулся. Отражение усмехнулось в ответ. Шрам растянулся, обнажая розовое нутро старой раны. Улыбка смерти. Моя улыбка.
Стон, стоя на задних лапах, уперся в край бадьи и, высунув язык, смотрел мне в глаза. Все стало понятно без слов.
— Давай-ка и тебя намоем, — сказал я ему.
Он не сопротивлялся. Стоял смирно, пока я поливал его горячеватой водой из ковша, тер ему спину, бока, лапы. Собачья шерсть напиталась запахом смерти не меньше моей одежды, но пес терпел. Только вздрагивал, когда вода попадала на больное ухо, и косился на меня одним глазом. Когда я закончил, он встряхнулся всем телом — брызги полетели на стены, на лавку, на меня — и замер, ожидая, что я скажу.
— Все, чистый, — сказал я. — Ну, во всяком случае, чище подворотен Паркина.
Он довольно вилял хвостом, а задняя часть виляла так, что он чуть не заваливался на бок.
Я медленно оделся, чистые вещи, это было приятно после всего.
Коридор был пустым и спокойным. Я шел по нему и думал, что Варлам сказал: разговор подождет. Но разговор уже начался — там, на телеге, в «Берлоге», под мостом, в темном переулке. Сейчас я стою перед дверью кабинета Варлама. В своих вещах. Нож в голенище. Кинжал за поясом — спокойный и молчащий. В кармане — две пуговицы с волчьей пастью. Еще не стая. Но уже не одиночка. Постучал. Вошел.
В нос вонзился запах травяной припарки — резкий, медицинский, смешанный с чем-то горьким и спиртовым. На столе, где всегда громоздились книги, теперь лежали инструменты. Анатомические щипцы, иглы, моток нити, чистые бинты. В углу на треноге булькала какая-то темная жижа, источая едкий пар. Варлам стоял ко мне спиной и протирал щипцы раствором из медной чаши.
— А, вот и ты.
Я открыл рот, но он не дал сказать ни слова.
— Все потом. Снимай рубаху и ложись на стол. — Он кивнул на столешницу, освобожденную от книг. — Но сначала выпей.
Он протянул мне чашку. Внутри плескалась мутная, зеленовато-бурая жидкость. Пахло плесенью и чем-то химическим.
— Что это?
— Обезболит. И проведет внутреннюю дезинфекцию. На вкус не очень, предупреждаю.
Я взял чашку. Посмотрел на жижу, потом на Варлама.
— Не думаю, что это хуже собачьей гнили.
Он ничего не ответил, но в уголках его губ мне почудилась тень одобрения. Я выпил. Жижа была горькой, маслянистой, она обожгла язык и сразу сделала его чужим, онемевшим. Глотка сжалась, отказываясь принимать, но я заставил себя. Тепло растеклось по животу, поднялось к груди, ударило в голову. Стены качнулись.
— Ложись, — сказал Варлам.
Я лег. Камень холодил спину, но этот холод не проникал внутрь — он тонул в жаре, что бушевала под повязкой. Зелье расползалось по венам, тянуло вниз, делая ноги не послушными, а мысли — далекими. Трещины на потолке поплыли, расплылись, собрались в новые узоры.
Варлам стоял надо мной. Я видел его руки — они двигались быстро, без суеты. Звякнул металл. Шуршание ткани. Он срезал старые бинты, и я почувствовал, как воздух коснулся раны. Холодно. Потом — укол.
Боли уже не было, только ощущение вторжения. Игла прошла сквозь край раны, и я дернулся. Воздух вырвался из груди хрипом.
— Лежи. — Голос Варлама прозвучал, будто из-под воды. — И не дергайся.
Еще укол. Нить тянула края, стягивала их. Я чувствовал каждое движение, но боли не было — только отголосок, далекий звон за толстым стеклом. Сознание ныряло в темноту, выплывало обратно. Обрывки: запах трав, блеск щипцов, тусклый свет лампы на стене, ловкие пальцы, перебирающие инструменты.
— Надо же... — Голос Варлама вдруг стал ближе, четче. В нем звенело почти детское изумление. — Удивительно.
Я хотел повернуть голову — не вышло. Шея не слушалась.
— У тебя пробита левая доля, Граб. Под ребром. Нож прошел насквозь, задел селезенку, возможно — часть кишки. — Он говорил медленно, будто сам не верил тому, что видит. — Ты должен был истечь кровью. Или сгнить изнутри еще к утру. С такой раной не живут.
Пауза. Звякнула игла, отложенная на металлический поднос.
— А внутри уже все срослось.
Я услышал, как он выдохнул — длинно, взволнованно.
— Плоть затянулась сама. Я вижу края. Они гладкие. Ровные. Как будто ране десять дней, а не несколько часов. Кровь не свернулась — спеклась. Ткань не гниет, а тянется обратно на свое место.
Он помолчал. Я слышал, как он вытирает руки тканью. Шуршание бинтов.
— Я просто зашиваю кожу, мальчик мой. Просто стягиваю то, что и так стянется. Понимаешь?
Я не понимал. Зелье дурманило сознание в серую муть, сопротивляться ей было бесполезно.
— Хвала смертям, — прошептал он. Уже почти себе. — Ты выжил. Ты не мог выжить, но ты выжил. Снова. У смерти свои высокие цели.
Нить щелкнула в последний раз. Он наложил чистый бинт, прижал ладонью. Тепло его руки прошло сквозь ткань, сквозь кожу, куда-то глубже. Он стоял так несколько минут. Молча. Держа руку на моем боку, будто проверял — не исчезну ли я, не растворюсь ли, как морок.
— Теперь отдыхай, — сказал он, наконец. — Разговор подождет. Рана заживет, но как ты? Посмотрим.
Он убрал руку. Шаги стихли. Хлопнула дверь.
Я остался один на холодном столе. В голове гудело, веки опускались. Я закрыл глаза. Темнота сомкнулась без борьбы, без снов, без чужих голосов. Одна тишина. И где-то далеко, за ее плотной завесой — ровное, уверенное дыхание Стона, который сидел на полу у стола и ждал, когда я проснусь.
Глава 17. Четыре глаза
Он шел по Паркину.
Не я. Смерть. Та самая — с пустыми глазницами и руками, которые знают только одно движение. Которой нужно забрать свое, по неписанному праву.
Переулок за переулком. Я узнавал каждый камень, каждую трещину в стене, каждый запах — мерзкие крысы, сладкая гниль, проливной дождь. Паркин ночью был моим городом, я знал его как рубец на собственном горле. Но сейчас он лежал передо мной длиннее, чем должен был. Растянутый, как кишка, из которой выдавили все живое.
Переулок уходил вперед.
Там, в конце, стояла фигура.
Черная. Плотная. Не человек и не тень — что-то между. Стояла и не шевелилась, только на безымянном пальце блестел перстень, маленький и яркий, как блик кинжала на солнце. Он горел там, где все остальное тонуло в темноте.
— Стой! — крикнул я.
Голос ударился в стены и вернулся ко мне раздробленным на куски. Эхо шло из каждой щели, сверху и снизу, будто переулок был живым и насмехался. Фигура не обернулась. Она тронулась с места — плавно, бесшумно. И переулок потянулся за ней, разматываясь, как бесконечный моток ниток. Я шел. Я почти бежал, но расстояние не сокращалось — оно росло. Фигура отступала в темноту, и только перстень светился, как маяк, которому нельзя верить.
Резкий стук.
Шаги сзади.
Я обернулся.
Она стояла прямо передо мной. Без лица. Просто темная плоть, собранная в форму человека. Близко — рукой достать. Я не успел даже шагнуть назад — кинжал вошел в бок. Молниеносно, резко, глубоко, и растворился там. Фигура исчезла. Я согнулся, схватившись за рану, ждал боли, крови — ничего. Под пальцами медленно, как отлив, уходило тепло. А потом кожа стянулась сама. Я почувствовал это изнутри: тихое движение, едва слышный треск — и все.
Выпрямился.
Фигура снова была вдали. Перстень горел.
Я побежал.
Переулок мчался вперед быстрее моих ног, брусчатка уходила из-под сапог, я изо всех сил старался ее нагнать, но бежал и не двигался — только переулок скользил под ногами, как ковер, который тащат из-под тебя. А потом все резко остановилось.
Перекресток.
Я вышел на него и замер.
Слева из темноты появилась девушка.
Она шла медленно, в руках — плетеная корзина с бельем. Я знал ее. Видел ее раньше. Не здесь, не на этом перекрестке — там, в переулке, у стены, где ее голова лежала неправильно и в застывших глазах было удивление. Теперь она шла ровно, без спотыкания, только лицо — лицо было не ее. Порезы шли поперек щек и лба, кривые, частые. Губы разбиты. Из темени стекало что-то темное, медленно, как деготь.
Справа появился мужчина.
Кожевенная куртка. Тяжелые сапоги. Его я тоже знал. Он смотрел на меня как на должника — он хотел то, что вернуть я уже не смогу. На его лице — то же самое, что на лице девушки. Порезы. Темные потеки. Рот открыт, зубы красные.
Они остановились одновременно. Смотрели.
Девушка опустила руку в корзину и вытащила нож. Корзина упала. Белье рассыпалось по булыжникам — чистое, белое, а потом стало темнеть прямо у меня на глазах.
Мужчина потянулся за пазуху.
Они бросились разом.
Я проснулся.
Рывок был такой, что я ударился затылком о стену — жесткий камень, реальный, настоящий. Комната была своей. Темной, знакомой, с запахом сырой земли и старых мертвецов. Я сидел на постели, руки зажаты между коленями, и смотрел на свое тело, ощупывал его взглядом, не веря. Рубаха сухая. Ни крови, ни прорехи. Я медленно поднял подол, нашел пальцами бок.
Там был шрам.
Маленький. Совсем молодой — кожа розовая, нежная, как у новорожденного. Боли не было. Совсем. Я надавил — ничего, только тепло под пальцами и тупое эхо где-то в глубине, слабее, чем от синяка. Я провел ногтем по краю — ровный, гладкий. Варлам говорил, что зашил. Говорил, что ткань сходилась сама. Смотрел на это своими старыми ненасытными глазами и молчал — только выдыхал длинно и взволнованно.
Шов затянулся.
Я сидел и держал руку у бока, как будто боялся, что если уберу — он исчезнет, растворится, окажется еще одним переулком, который тянется бесконечно.
В углу возился Стон.
Он сидел у лотка, наклонив голову набок, и смотрел на меня. В полумраке его глаза светились — желтые, спокойные. Преданные. Просто смотрел. Ждал.
— Стон, — позвал я.
Он поднялся. Подошел. Не суетясь.
— Я такое видел, — сказал я. — Такое...
Он ткнулся мокрым носом в мой бок, прямо в шрам. Начал облизывать. Медленно, методично, как будто что-то вымывал.
— Стон. — Я легонько отодвинул его. — Рана затянулась. Сама. Это как вообще? Я что, месяц тут провалялся?
Он снова потянулся к боку. Я убрал его голову, встал. Голова не кружилась — и это само по себе было странно. Я оделся, сунул ногу в сапог, руку в карман, нащупал. Там.
Обе пуговицы.
Мелкие, с гравировкой — волчья пасть. Я вынул их, положил на ладонь. Они лежали спокойно. Металл не грел, не холодил. Просто металл. Но я знал, что за ними стоит, и от этого знания внутри сжималось. Тайна. Похожая на нетерпение зверя, который учуял след. Голод, который нужно утолить.
— Подожди тут, малыш, — сказал я Стону.
Он сел. Уши прижал.
— Мне нужно к Варламу. Надеюсь, он у себя.
Я постучал и вошел, не дожидаясь ответа.
Варлам что-то писал. Склонился над столом, перо ходило ровно и уверенно, он даже не поднял голову, когда я вошел. Я подошел к столу, молча взял его руку за запястье — мягко, но он остановился — и положил обе пуговицы на чистый лист прямо перед пером.
Перо опустилось.
Он смотрел на них. Долго. Четыре глаза смотрели на него — волчьи, глубокие, выгравированные в металле.
— Граб, — сказал он. — Откуда у тебя это?
— Нам пора поговорить, — ответил я.
Он откинулся на спинку кресла. Голову запрокинул, закрыл глаза. Просидел так несколько секунд — думал или молился, я никогда не мог разобрать. Потом сказал:
— Закрой дверь и присаживайся, мальчик мой. Разговор будет долгим.
Я закрыл дверь плотно. Сел на кресло напротив. Стол между нами, пуговицы на листе — как пешки на доске. Варлам поднялся, открыл дверцу шкафа, поставил на стол бутыль и два старых бокала. Налил. Передал один мне, проведя по столешнице со скрипом.
Сел.
Сделал мелкий глоток. Поставил свой бокал. Посмотрел на меня, на тело.
— Как твоя рана?
— Ее нет. — Я коснулся бока через рубаху. — Остался шрам. — Потом поднял руку к шее. — Такой же. Только короткий.
Глаза Варлама загорелись. Не метафора — в них что-то зажглось, что-то живое и жадное, то, что он всегда прятал за спокойствием и медленными словами. Сейчас оно вырвалось на поверхность и не спряталось обратно.
— Я видел, как твои органы срастались, Граб, — произнес он тихо, почти шепотом. — Я накладывал швы, но кожа сходилась сама. Ткань тянулась обратно, будто помнила, где должна быть. Ты даже не кровоточил так, как должен был. С такой раной не живут. — Он замолчал на секунду, и в этой секунде умещалось что-то огромное. — Но ты живешь. Потому что ты — ее лик, Граб. Ты сама смерть. И она не в силах тебя забрать — ты и есть она, ты ее воплощение.
Он выпрямился. Голос стал другим — не разговорным, торжественным:
— «То, что умерло, восстанет в мире грешном, настанет день, когда земля окропится кровью, и страдать будет каждый, и воздастся ему за грехи нечистые и деяния еще не совершенные, нет чистых и безгрешных в мире тленном. Пусть будет суд ее жесток, а приговор — достойным смерти».
Он умолк.
Я смотрел на него. В эту минуту в нем было что-то, чего я раньше не видел так явно — ликование. Не снаружи, внутри. Оно распирало его изнутри, тихо и неудержимо, как огонь, охвативший целый город. Я почти ждал, что он не выдержит — что сейчас что-то треснет в нем, и свет оттуда ослепит меня.
— Так звучат строки из священного писания Лика, — сказал он. — Так предсказывал Заладион, познавший смерть. И так есть, Граб. Это ты. Это факт, который нельзя отрицать.
Я поднял бокал. Сделал глоток. Жидкость была горькой, резиновой на вкус. Я сморщился.
— Ты знаешь, кто они? — спросил Варлам и кивнул на пуговицы.
— Одна попала ко мне случайно. — Я поставил бокал. — В том особняке. Зацепил, когда тот господин полетел. — Пауза. Я смотрел ему в глаза. — А вторая — это Миранда. Ты знаешь, что он с ней сделал?
— Да, Граб. Мне рассказали. Бедная...
— Он ее распял. — Я не дал ему договорить. — Прибил гвоздями к стене вниз головой. — И выпалил это — не с чувством, просто как факт, как раньше Варлам говорил: «ты убил человека». — А знаешь, что было потом? Она была еще жива, Варлам. И знаешь, кто ее убил?
Я замолчал.
— Ее убил я.
Тишина. Варлам смотрел на меня, не шевелясь.
— А потом...
Я замолчал снова. Все это встало в горле — вся кровь, вся грязь, что сидела где-то внутри уже столько времени. Она жгла. Не снаружи — изнутри, там, где я прятал то, что происходит со мной в момент чужой смерти. Там, где живет чужая похоть и чужой страх и чужое последнее удивление. Туда не добраться ни водой, ни горьким отваром.
— Граб. — Варлам говорил ровно. — Что потом?
Я поднял взгляд.
— Ты проявил милосердие. Пусть и такой ценой — но это все, что ты мог для нее сделать в тот момент. Больше ничего. — Он помолчал. — По Паркину плывет туман страха. Люди говорят, что видели на улицах жнеца. Смерть с пустыми глазницами брела по городу и оставляла за собой реку крови.
Его глаза смотрели на меня.
— И я знаю, о ком они говорят, Граб.
— Это был не я. — Я облокотился о подлокотник. — Ну, то есть я. Но не совсем.
Брови Варлама медленно поднялись. Он не произнес вопрос вслух, но вопрос был.




