- -
- 100%
- +
Мешок гнили дергался. Перестал. Стал тяжелее.
Ревность уснула. Сытая.
Рука дернулась. Вырвала кинжал. Звук, как рвущаяся ткань.
Он рухнул. Лицом в лужу. Молчал.
Девушка закричала.
Не слово. Рев. Пронзительный. Рвущий. Он ударил в уши, в зубы, в кости. Корзина упала. Белое белье рассыпалось по камням, впитывая красное, черное.
Внутри щелкнуло.
Горячее. Липкое. Тяжелое.
Она поднялась из глубины. Забила дыхание. Закрыла все. Не ее лицо. Не ее крик. Только тело. Добыча. Препятствие.
Кинжал упал. Звякнул.
Шаг. Не к нему. К ней.
Руки на плечах. Сильно. Властно. Она рвалась, царапала, кричала, задыхалась. Сила была не человеческая. Сила всех, кто брал. Кто не спрашивал.
Нож из голенища, в ладонь. Пальцы сомкнулись на простой, грубой рукояти — не Дар смерти, не священное орудие. Просто инструмент. Грязный, как то, что сейчас происходило. Я не понял, как он там оказался. Не моя мысль. Их.
Лезвие. Холод. Кровь. Тишина.
Похоть насытилась. Свернулась. Оставила пустоту.
Пустота была моей. Только моей. Первое, что было моим за все это время. Я сидел в ней, на дне, и не двигался.
Нож на место.
Поднял дар. Кинжал в руке покрылся инеем. Белым. Поскрипывающим. Он пил не жизнь. Он пил меня.
Я поднял голову. Внутренний хор затих. Ревность спала. Похоть переваривала.
Но голод — нет. Голод был общим. Пульсировал в висках. В кончиках пальцев. В глазах.
След. Он тянулся дальше. За угол. В лабиринт. Тот, кто вбил гвозди. Тот, кто зашил рот. Запах мокрой псины. Волка.
Я шагнул. Ноги знали дорогу. Ноздри чуяли цель.
Я не думал. Я шел.
Гончая не останавливается. Гончая идет по следу.
Глава 14. Кто здесь?
Паркин изменился. Нет, не город. Изменился я.
Дома расступались. Уступали. Стены становились ниже, переулки — уже, город сжимался, пропуская меня, как бурлящий поток перед водопадом. Люди не смотрели. Они чувствовали. Я видел — спины впереди идущих напрягаются, шаги учащаются, фигуры ныряют в подворотни, захлопывают двери, гасят свечи. Не сознательно. Инстинктивно. Животные чуют смерть.
Собаки замирали. Видели меня — и поджимали хвосты, ныряли под телеги, в щели между булыжниками. Даже крысы растворялись в тени. Паркин затаил дыхание. Он знал: пришел тот, кто оставит после себя мусор.
Нить вилась в воздухе, четкая, пульсирующая. Мокрая шерсть. Я шел по ней. В голове пульсировал Голод. Он требовал крови. Он требовал конца.
Дзынь. Дзынь-дзынь.
Монеты. Серебро, пересыпаемое из ладони в ладонь.
Звук ударил в мозг, как раскаленная игла. Внутри зашевелилось, зачесалось. Пальцы сжались. Перед глазами всплыл блеск — манящий, восхитительный блеск монет, цепей, краденого добра, чужого золота, перетекающего в мои ладони. Желание схватить. Сжать. Забрать. Это было не мое желание. Но сейчас оно билось в моих венах.
Я свернул за угол.
Лавка. Угол, где ютился скупщик краденого. Грязный брезент, мешки с добром, ржавые мечи, свернутые ковры. И он. Толстый, в засаленном жилете, лысина блестит в полутьме. Считает. Бормочет себе под нос. Лицо довольное, сытое, жадное. Перед ним на ящике — кучка серебра и меди. Он пересыпает их, проверяет на зуб, укладывает в кожаный мешочек.
Жадность внутри взвыла. Она перекрыла запах Волка. Ослепила.
Тело двинулось само. Я вырвался из тени.
Он даже не успел поднять глаза. Руки дернулись к куче, пытаясь прикрыть ее телом. Глупец.
Голодный кинжал вошел под ребро, скользнул вверх, рассек легкое, задел сердце. Вышел.
Скупщик захрипел. Рот открылся, но вылетел только пузырь крови. В предсмертной агонии попытался встать, но ноги уже не слушались. Повалился на ящик, сполз на землю, продолжая сжимать в руке горсть монет.
Жадность внутри ликовала. Бери! — шептала она. Забирай все! Оно теперь твое!
Рука тянулась к мешку. Пальцы уже коснулись холодной кожи, нащупали твердые кружки монет. В голове звенело.
В ноздри ударил запах.
Волк. Мокрая шерсть. Металл. След.
Он был здесь. Рядом. Уходил. Ждал, пока я задержусь.
Голод — истинный, мой, тот, что тянул меня через весь Нижний город, — рванул сильнее, чем блеск монет. Он был старше. Он был важнее.
Кулак разжался. Монеты выскользнули из пальцев, со звоном рассыпались по грязи. Я не взял ничего. Пусть лежат. Это шум. Это труп, который хотел меня задержать.
Вытер кинжал о жилет мертвеца. Лезвие осталось ледяным. Я перешагнул через тело.
След вел дальше.
Запах менялся. Вонючая сырость Нижнего города оставалась позади. Воздух стал суше. Прохладнее. Камни под ногами — ровнее. Мостовая сменилась аккуратной плиткой.
Мост. Переход через канал, отделяющий гниль Нижнего города от каменной чистоты Верхнего.
Стража у ворот. Двое в латах с копьями наперевес. Стояли прямо, но когда я приблизился, я увидел, как напряглись их шеи. Как поплотнее сжались пальцы на древках.
Я не остановился. Не замедлил шаг.
Гончая не смотрит на препятствие. Она его пробивает.
Верхний город. Позади лежало два тела.
Нить уходила вглубь. К особнякам с высокими окнами. К садам, огороженным коваными решетками.
Псы за оградами поджимали обрубленные хвосты и скулили в траву. Они чуяли: здесь идет не хозяин. Здесь идет хищник.
Волк пришел домой.
А я иду — за ним.
Похоть дернулась.
Мимо, в сопровождении двух слуг с факелами, прошла женщина в темных шелках. Запах ее кожи — дорогой, с нотками лаванды — ударил в ноздри. Руки потянулись вперед, пальцы скрючились.
— Нет, — прорычало то, что сейчас было мной. Голос вышел сквозь зубы, сквозь стиснутые челюсти. Ногти вдавились в ладони.
Жадность зашипела, глядя на золотую цепь у проходящего купца. Возьми. Просто бери.
— Нет, — повторил я, сжимая рукоять кинжала. Холод лезвия был единственным, что принадлежало мне. Он гасил пожар чужих желаний.
Нить вилась дальше. Мимо особняков, мимо садов, где в темноте белели гипсовые статуи.
Волк не останавливался. Шел уверенно. Знакомой дорогой.
Силуэт.
Подходит к своей небольшой конуре. Оборачивается. Видит меня.
Рука ложится на ручку двери, другая начинает трястись и не попадает ключом в замок.
— Ты? Нет Как?
Ключи звякнули и упали на каменную плитку. Он попятился, спиной уперся в дерево двери. В глазах — звериный ужас. Он узнал меня. Шрам. Лицо. Тень склепа.
Я не дал ему договорить.
Гончая не лает. Гончая кусает.
Дикий рывок. Кинжал вышел из-за пояса. Ледяной иней царапнул его плащ. Его рука спряталась в рукаве. Холод в боку — резкий, чистый, как ледяной осколок. Он успел. Воткнул мне в бок свой нож. Глубоко. Под ребра.
Я не чувствовал боли. Только выдохнул. Воздух ушел. Колени подломились. Но вес тела сделал свое. Мы рухнули вместе. Я сверху. Он снизу.
Кинжал в моей руке уже не был в нем. Я перехватил его запястье, вырвал свой клинок из его живота и всадил снова. В горло. В хрящ. Пока не перестал дергаться. Пока не затихло дыхание. Пока кровь не залила мои сапоги и не смешалась с той, что текла из моего бока.
Голод отступал. Медленно, нехотя.
Внутри черепа все сжалось.
Кто-то давил мой мозг в кулаке. Не стучался. Вышиб дверь тараном. Хлынул внутрь, заполняя трещины в сознании, вытесняя хор мертвецов, давя все, что было выпущено на волю. Те отступали, жались, замолкали. Их место занимала одна мысль. Чистая. Абсолютная убежденность.
Я видел неясно. Края рвали, плыли. Зрение двоилось. Боль в боку запульсировала, смешивалась с холодом клинка, с тем, что росло внутри, выжимая меня самого наружу.
Сквозь туман проступила тень. Человек в плаще. Лица нет — только контур, только глубокая тень, скрывающая черты. На руке, сжимающей край стола, — перстень. Волк, обнаживший зубы.
Голос. Низкий. Без эха. Говорил прямо в кости.
— Они сеют смерть. Нужно убирать Лину из игры. А той заткнуть рот. Отправь им послание.
Видение мигнуло. Растворилось в красной пелене, но отпечаталось в сознании. Боль в боку ударила волной. Я пытался вдохнуть. Горло сжимало.
Внутри шла война. То, что пришло с мертвецом, билось в ребра, требовало места, требовало, чтобы я понял, согласился. Оно было праведным — в своем искаженном мире. Она умерла не для удовольствия. Ее убили, чтобы выжечь заразу, закрыть дверь, в которую я стучал. Юноша из склепа посещал «Берлогу». Решил: она связана с культом. Смерть сеет смерть. Он просто чистил поле.
Нет. — хотел сказать. Но рот не открывался.
Переключатель не щелкнул. Его заклинило. Ржавый, заросший грязью механизм, который пришлось ломать плечом. Я выгибался на полу, пальцы скребли дерево, ногти ломались. Чужая воля давила на мозг, пытаясь сделать меня своим проводником.
Я бился. Изнутри. Рвал по живому. Вытеснял, как опухоль. Кричал без звука. Кровь из бока текла, смешивалась с потом. Тело дрожало. Кости хрустели.
Что-то дернуло штанину. Резко. Тревожно.
Я моргнул. Туман дрогнул.
Стон.
Он вцепился зубами в ткань моих штанов, чуть выше сапога, и тянул. Тянул назад. Изо всех сил. Голова моталась из стороны в сторону, уши прижаты, в горле сидел низкий, непрерывный рык. На меня. Он пытался оттащить меня от смерти. От того, что уже сделал. Что еще могло поглотить.
Я опустил взгляд. Пальцы разжались. Кинжал выпал из руки, звякнул о доски.
Дышать. Нужно дышать.
Я сделал вдох. Глубокий. Рваный. Воздух вошел, обжег легкие, вытолкнул часть тумана. Боль в боку ударила волной — да, это была моя боль. Мое тело. Мой бок. Мой шрам.
Я сжал зубы. Переключатель — наконец — встал в исходное положение. С треском. Со скрежетом. С болью, которая отозвалась в каждой косточке. Но встал.
Хор внутри замолк. Мгновенно. Будто выдернули пробку.
Осталась тишина. И тяжелое, сырое дыхание. Мое. И Стона.
Я откинулся на спину. Паркин расплывался, но я видел его. Я был здесь. Вернулся.
Стон отпустил штанину. Лизнул мне подбородок. Быстро, коротко. Проверил, что я настоящий. Что я — я.
Я поднял руку.
Смотрел на нее долго. Не понимал, что вижу. Пальцы. Ладонь. Бурые разводы между костяшками, въевшиеся в линии кожи. Мозг не давал названия. Просто — темное. Теплое раньше. Сейчас холодное.
Где-то рядом скрипнула доска. Или это ребро. Или это смех — тот самый, легкий, у таверны, который я больше не слышу, потому что сам его оборвал.
Меня не согнуло. Не вывернуло. Просто навалилось — без звука, без формы, как вода в трюм. Я сидел, прижав ладонь к земле, и чувствовал холод плитки сквозь кровь на коже. Чужую. Не мою.
Кожевник с мозолями. Девушка с корзиной. Они не были целью. Они просто стояли не там.
Стон прижался к моей ноге. Лохматый, уставший.
Я смотрел на руку. Тело было моим. Всегда моим. То, что сидело внутри, — чужое. Но рука, которая держала нож, — моя.
Это не отпустит. Я знал это так же ясно, как знал запах склепа и холод кинжала. Не сегодня. Не завтра. Никогда.
Я закрыл глаза. Сидел. Не считал время.
Потом поднял кинжал. Спрятал за пояс. Разжал кулак — пуговица лежала на ладони, холодная, скалящийся волк смотрел вверх.
Вот для чего. Не для хора внутри. Для этого. Для имени за перстнем.
Я встал. Ноги дрожали.
— Тихо, Стон, — прохрипел я. Голос был моим. Хриплым, сорванным — но моим.
Сапог скользнул по мокрой плитке. Бок дернуло жаром — тяжело, будто туда вбили раскаленный клин. Ноги пошли сами. Один шаг. Второй.
Мир качнулся. Город расплылся в серую кашу. Каменный пол метнулся навстречу быстрее, чем я успел прикрыть голову.
Последнее, что я почувствовал — теплая шерсть у щеки.
Потом ничего.
Глава 15. Псарня
Сознание возвращалось не заливающим закрытые глаза светом — звуком.
Лай. Собачий лай. Он отзывался в черепе острыми ударами клыков и дробился на десятки глоток — высоких, низких, сиплых, захлебывающихся. Я слышал его раньше, чем приходило понимание, что жив.
Запах. Проник в ноздри и щекотал их изнутри.
Псина. Моча. Сырое дерево, пропитанное годами собачьего присутствия. И кровь — моя, старая, кислая, уже сворачивающаяся в бинтах.
Веки разлипались с трудом.
Зрение возвращалось с задержкой. Серое пятно каменного потолка. Балки. Грубые, темные, паутина по углам. Где-то сбоку бил дневной свет.
Бок горел.
Остро, требуя немедленного действия. Будто под ребра залили расплавленное железо, и оно застыло там. Я попробовал вдохнуть глубже — и пожалел. Воздух уперся в боль, сбился, вышел коротким сиплым выдохом. Ком в горле почти выходил с внутренностями.
Живой.
Я скосил глаза вниз. Грудь голая. По ребрам — бинты. Серые, грубые, стираные-перестираные, но чистые. Кто-то наложил их умело — плотно, но не передавил. Кто-то знал, как бинтовать ножевые. В склепе таких было много.
И все же это был не склеп.
Камень под спиной. Сухой и чужой. В склепе он дышит подземельем, тянет холодом из могильной земли. Здесь иначе.
Я повернул голову.
Стон лежал в двух шагах. Передние лапы вытянуты, морда на них. Глаза открыты. Он смотрел на меня — и рычал.
Утробно, на одной вибрирующей ноте. Шерсть на загривке стояла ежовыми иглами. Уши — оба, даже то, что вечно висело тряпкой, — прижаты.
Он смотрел на меня — и не узнавал.
Или узнавал, но не меня.
Я облизал губы. Сухие. Потрескавшиеся. Соленые — то ли от пота, то ли от крови.
— Стон, — прохрипел я.
Голос вышел не моим. Жалким. Скупым.
Пес перестал рычать. На секунду. Потом снова. Тише. Неувереннее.
Сомневается.
Понимаю тебя. Я сам сомневался. Той ночью — или сколько времени прошло? — я не был собой. Во мне сидели другие. Они гнали мое тело, как чужую лошадь, беспощадно, и я не мог натянуть поводья. Я как чума пронесся по улицам Паркина, оставив не отпечатки сапог, а реки крови. Убил того, кого искал, — волка. Но какой ценой.
И все это время Стон шел следом?
Видел. Чуял. Понимал больше, чем я сам.
Он знал: то, что ходило моими ногами, — не хозяин. Хозяин был заперт внутри.
Но как? Как ты нашел меня?
— Я вернулся, — сказал я тихо.
Он моргнул. Рычание дрогнуло. Хвост — нет, не забил, но дернулся. Раз.
Я протянул руку. Медленно. Ладонью вниз. Жест, которому он научился в первую неделю: «Свой. Не бойся».
Он нюхал воздух. Ноздри ходили ходуном. Смотрел на мою ладонь, потом на лицо, потом снова на ладонь. Я видел, как в его глазах борются инстинкт и память.
Память победила.
Он подполз на брюхе. Не вставая. Прижав уши. Ткнулся мокрым носом в мои пальцы. Вдохнул. Еще раз. И лизнул — быстро, будто пробуя на вкус.
— Хороший мальчик, — прошептал я.
Он заскулил. Забрался ближе, положил морду мне на плечо, и я почувствовал, как его сердце колотится часто-часто, и мое — тоже.
Мы лежали так минуту. Может, две.
Потом я повернул голову в другую сторону.
Рядом с подстилкой, на которой я лежал, на расстоянии вытянутой руки, на серой тряпице покоился кинжал. Мой кинжал. Дар смерти. Он лежал так, словно может понадобиться в любой момент. Рукоять — ко мне. Лезвие — в сторону. Кто-то положил его сюда намеренно.
Иней сошел. Металл тусклый. Просто кусок железа из могилы неупокоенных душ.
Я протянул руку. Пальцы сомкнулись на рукояти.
Металл был теплым.
Я сжал рукоять сильнее. Ничего не происходило. Ни голосов, ни толчков. Только я. Только кинжал. Только тишина.
— Помирились, — прошептал я.
Металл молчал. Но тепло не уходило.
Хотел сунуть его за пояс. Пояса не было. Штаны — чужие, грубые, мешковатые. Кто-то меня переодел. Я осмотрелся в поисках своих вещей, голова кружилась, отложил это на потом.
Снаружи снова зашлись лаем собаки.
Сейчас слышал их яснее. Много. Десятки глоток. Они лаяли, один начинает, и остальные подхватывают. Шум то нарастал, то стихал, и в промежутках были слышны другие звуки: шаги, тяжелые сапоги по утоптанной земле, скрип двери, грубый мужской голос, оборвавшийся на полуслове.
С трудом сел.
Бок взорвался болью. Перед глазами поплыло — серые круги, тени, снова круги. Зубы сжались, ладони уперлись в каменный пол, удержался на весу. Дышать. Медленно. Вдох. Выдох.
Когда зрение вернулось, огляделся.
Комната была маленькой. Не комната — каморка. Каменные стены, низкий потолок, одно окно под самым сводом — узкое, пропускающее внутрь серый дневной свет. Пол земляной, но утоптанный до твердости камня. В углу — пустая миска. У двери — ведро. На стене — крюк, на котором ничего не висело.
И подстилка. Две подстилки. Моя и Стона.
Кто-то знал, что пес будет со мной.
Медленно встал, опираясь о стену. Бок протестовал, но ноги держали. Стон тут же поднялся, прижался к моей ноге; я ощутил его тепло сквозь ткань чужих штанов. Мы доковыляли до двери.
Толкнул.
Заперто.
Не удивительно.
Опустился на колени — больно, слишком больно, — заглянул в щель между досками. Снаружи был двор. Грязная истоптанная земля. Высокий забор из заостренных бревен. И клетки. Много клеток. Деревянные, с железными прутьями, тесные, грязные. В них метались псы — крупные, поджарые, с обрубленными хвостами и купированными ушами. Бойцовые. Охранные. Они лаяли, выли, грызли прутья.
Псарня. Это была псарня.
Я отполз от двери, привалился спиной к стене. Дыши. Думай. Вспоминай.
Последнее, что в памяти — плитка. Кровь. Волк с перстнем, умирающий у собственной двери. Стон, тянущий меня за штанину. И темнота.
Кто-то принес меня сюда, перевязал. Оставил мне кинжал, а это значит шанс на выживание.
И запер дверь.
Не понятно, друг это или враг. Главное, что в Паркине друзей не бывает. Бывают только те, кому ты нужен живым — пока нужен.
Собаки за окном зашлись новым приступом лая. Стон поднял голову и ответил — резко, по-взрослому. Рявкнул.
Я погладил его по голове.
— Подожди, — сказал я. — Сейчас узнаем, кто нас приютил.
Снаружи, за собачьим лаем, послышались шаги. Тяжелые. Шаркающие. Они приближались к двери.
Я сжал рукоять кинжала.
Сквозь щели в досках прорисовался силуэт. Низкий, нагнулся, шарит глазом в замочную скважину. Бегающий зрачок.
Одно движение — и лезвие пройдет через яблочко прямо в мозг.
— Пссс. Все на месте? Все в порядке? — присвистывая, заговорил голос.
— Ты кто? — как можно увереннее и угрожающе постарался я.
Стон не рычал, услышав голос, часто замахал хвостом, подбежал к двери и сел в ожидании.
— Пссс, тише! Лови.
Через окно влетел сверток. Пришлось нагнуться. Бок рвануло. С трудом поднял. Медленно развернул: хлеб, сыр, фляга с водой и записка.
Скручена в трубочку, завязана ниткой.
Развернул, глаза побежали по знакомым, с наклоном влево буквам:
«Ночью я верну тебя домой. Будь готов. В.»
Мы поровну поделили со Стоном припасы, наполнили его миску водой.
Допил остатки из фляги. Вода была теплой, с металлическим привкусом, но горло приняло ее с благодарностью. Стон уже дремал, положив голову мне на бедро. Я смотрел на его спину, на то, как мерно вздымаются и опадают ребра под свалявшейся шерстью.
В голове прокручивались последние дни. Недели. Месяцы. Вся моя жизнь превратилась в череду убийств, каждое из которых оставляло зарубку не на кинжале — во мне. Я думал, что охочусь на зверей, но с каждым шагом сам обрастаю густой шерстью и клыками. В «Лысой берлоге» я считал себя спасителем, тем, кто придет и вытащит Лину из клетки. А на деле — принес смерть прямо к дверям тех, кого хотел защитить.
Стон вздохнул во сне. Я прижал ладонь к бинтам. Тепло расползалось по проткнутому боку.
Миранда.
Ее имя отозвалось под ребрами тупой болью, посильнее, чем от раны. Я не знал ее настоящего имени, да и знал ли кто-нибудь? Она просто оказалась не в то время, не в том месте. Просто мыла меня, когда я был грязным и потерянным. А еще она меня запомнила. И этого хватило, чтобы кто-то в черном плаще решил: она — ключ, она — дверь, через которую можно достучаться до культа. Отправить послание. Варлам говорил, что наша сила — в тени. Но тень падает только от света. И этот свет, этот проклятый перстень с волчьей пастью, выжег все, к чему я прикасался.
Бок дернуло. Я сжал зубы, дождался, пока боль отступит.
Я прикрыл глаза. Не для того, чтобы уснуть, — чтобы вызвать ее.
Миранда не пришла видением. Она пришла запахом. Серое мыло с темными прожилками, которым Зара отмывает жирные котлы. Почувствовал его так ясно, будто она снова стояла рядом, отжимая тряпицу над тазом. Ее холодные пальцы снова касались моей шеи, обходя шрам, зная, что его лучше не тревожить.
«Тебя я запомню».
Она сказала это, не глядя на меня, стоя у мутного окна, и в ее голосе была бодрящая уверенность. Одна живая душа в городе мертвых запомнила меня. И это ее убило.
Волк в черном плаще не был безумцем. Он был следопытом. Он шел по следу, который я наследил, сам того не желая. Решил: смерть сеет смерть. И чтобы выжечь заразу, он должен был уничтожить все, к чему я прикасался. Ее рот был зашит не ради забавы. Это было послание. Мне. Заткнись. Не ищи. Не суйся.
Зубы сжались до скрипа. Где-то на границе сознания шевельнулась та самая ревность. Она узнала родственную ярость, потянулась к ней, как пес следует знакомому запаху. Я толкнул ее обратно. Задвинул засов. Тяжело. До хруста в висках. Но задвинул.
Вы там? — спросил я молча, в темноту за желудком.
Тишина. Никто не ответил. Но я знал: они там. Не спят. Ждут. И пока я сжимаю рукоять теплого кинжала, пока чувствую эту боль в боку, я — главный. Они — стая. А у стаи должен быть вожак.
Кожевник. Девушка с корзиной. Они даже не были тенями — просто эхо, просто рябь на воде, которую я, нет — они внутри меня — разорвали в клочья. Мотив. Я искал мотивы убийц, чтобы понять своего. Но что, если и его мотив был ничтожен? Страх. Глупость. Чей-то приказ, чей-то «убери», как у Лютого. Ему приказали — и он вырезал. Он был не чудовищем, а слепым инструментом. И тогда мой вопрос не «кто», а «зачем»? И главное — «кто приказал»? Я был посланием? Не в мешке, а в самом акте смерти.
Поднял свои руки. Под ногтями — грязь. Чужая кровь уже не отмывается, она стала частью линий на ладонях. Поднял кинжал, повернул его к тусклому свету из окна. Металл был теплым. Он больше не говорил со мной голосами мертвых, не плевался инеем. Он просто был. Как продолжение моей руки. Палец, который решает жить или умереть.
Варлам. Он вытащил меня из мешка и ждал восемнадцать лет, пока зверь внутри проснется. Он был уверен, что лепит орудие, гончую, которая будет кусать по его команде. Но что, если орудие вдруг осознает себя? Что, если оно поймет, что рука, держащая нож, может выбирать? Он боится этого? Он боится, что я пойму что-то, чего нет в его утерянных таинствах?
Еще одна пуговица. Лина. Нужно убирать Лину из игры. Что это вообще значит? Ее не было в берлоге той ночью. Мертва? Или она заодно с волками?
Стон заскулил во сне, перебирая лапами — гнал во сне крыс или убегал от того, что видел в моих глазах той ночью.
Сколько я здесь пролежал?
— Я больше не закрою тебя в комнате, — прошептал я, погладив его за висячим ухом. — Ты — моя тень. Настоящая. А тени должны следовать за хозяином.
Сегодня ночью он вернет меня домой. В склеп, который был моей колыбелью и моей клеткой. Там я залижу раны. Там есть ответы, которые Варлам прячет за дверью в южный зал. Там есть Зара с ее вечно поджатыми губами и счетами, которые не сходятся. Там Калисия — имя, которое звенит в тишине, как треснувший колокол.
Я больше не буду ждать, пока волки придут сами. Я найду каждого, кто носит этот перстень. Не позволю впитавшейся гнили снова взять верх. Я запру их глубоко, туда же, где лежит мертвый младенец с перерезанным горлом.
Я думал, что режу нити, а сам запутываюсь в них. В голове больше не голоса. Только тихий скрежет. Как у того засова в южном зале. Я задвинул его. Но знаю: они там. Дышат. Ждут, когда я ослабею. Они будут рваться. Будут выть. Но хозяин здесь — я.
Воткнул смертельный дар в голенище сапога, так надежнее.
Глаза прикрылись, нужно ждать. Без страха. Без нетерпения. Просто ждать, когда скрипнет дверь, и знакомый голос с присвистом скажет: «Пора».
Тьма пришла медленно. Свет в узком окне начал тускнеть. Исчезли тени на полу. Наконец, в каморе осталась только серая муть да ровное, частое дыхание Стона у плеча. Я лежал, считал удары сердца в висках. Бок ныл тупо, но боль уже так не резала — она стала частью меня. Как проклятый собачий лай в ушах.
Ждал.
Скрип колеса по утоптанной земле. Тяжелые, неровные. Ось стонала. Подъезжало.
Замолкло.
Шаги. Шаркающие, знакомые. Щель под дверью перечеркнулась темной полосой — кто-то встал в рост.
Ключ в замке. Лязг. Дверь открылась.
В проеме — силуэт. Низкий, сутулый. Запах ударил в лицо: псина и навоз.




