- -
- 100%
- +
Зоряна протянула склянку, но не ту — перепутала. Фома понюхал, поморщился:
— Это не то. Ты что, ослепла?
Она быстро убрала склянку, нашла нужную. Сердце колотилось — она чувствовала его удары в висках, в пальцах, в груди. Счёт сбился.
«Раз, два, три…» — попробовала она снова, но цифры путались, превращались в кашу.
— Помоги мне с раной на ноге, — сказал Фома, указав на мужика, которого принесли из западной деревни. У того была гнилая царапина на голени, уже почерневшая по краям. — Будешь убирать омертвевшую кожу. Аккуратно. Поняла?
Зоряна кивнула. Взяла пинцет. Поднесла к ране.
«Раз, два, три. Четыре, пять…»
Она должна была ухватить край омертвевшей кожи и потянуть. Плавно, медленно, не дёргая.
«Шесть…»
Пинцет дрогнул.
«Семь, восемь…»
Она нажала сильнее, чем надо. Мужик закричал, выгнулся на столе. Кровь хлынула. Фома оттолкнул её, сам взялся за пинцет, быстро, уверенно убрал кожу, залил рану настойкой. Мужик умолк, только стонал тихо.
«Девять, десять, одиннадцать… сбилась. Начать заново».
— Выйди, — сказал Фома, не глядя на неё. В его голосе не было злости. Он сказал это спокойно, будто просил подать бинты. Но Зоряна услышала. И поняла.
Она выбежала в коридор, прижимая руки к груди. Слёзы текли сами собой, горячие, обжигающие щёки. Она ударила кулаком в стену — раз, другой, третий. Кожа на костяшках треснула, выступила кровь. Но боль была не такой сильной, как внутри.
«Почему у меня не получается? — думала она, сжимаясь в комок у стены. — Мама, почему? Я помню всё, что ты говорила. Календула для заживления, подорожник для ран, девясил от кашля. Я знаю травы, знаю рецепты, но руки… руки не слушаются. А если слушаются — сердце сбивается. Я никогда не смогу тебя заменить. Никогда никого не спасу».
Она просидела так долго, не зная, сколько прошло времени.
А когда она поднялась и пошла к выходу из лазарета, она не заметила, как в темноте коридора мелькнула тень. Или ей показалось. Она уже не была уверена ни в чём…
Дорога домой заняла больше времени, чем обычно. Ноги гудели, в голове шумело. Зоряна почти дошла до своей деревни, когда заметила, что у её избы горит свет.
Она не зажигала свечу с утра.
Девушка замедлила шаг. Рука потянулась к ножу — маленькому, тупому, который она носила для защиты от зверей. Но понимала: если кто-то пришёл убивать, нож не поможет.
Она толкнула дверь.
На лавке, у печи, сидел он.
Высокий, сутулый, в чёрном плаще, который пах снегом и чем-то чужим — пустыней, жарой, кровью. Лица не было видно — капюшон скрывал его полностью. Но когда он поднял голову, Зоряна увидела янтарные глаза.
Вертикальные зрачки. Уши с кисточками, торчащие из прорезей капюшона.
Она не закричала. Не захлопнула дверь. Не потому, что была храброй — потому что внутри уже не осталось сил на страх.
— Ты замёрзла, — сказал он. Голос был хриплым, мягким, будто он не говорил, а мурлыкал. Он встал, подошёл к печи, подкинул дров. — Садись. Грейся.
Зоряна села. Изумлённая, сбитая с толку.
— Я не причиню тебе вреда, — сказал он, возвращаясь на лавку. — Я пришёл не убивать. Я пришёл помогать.
— Кто ты? — прошептала она, чувствуя, как от печи разливается тепло. — Ты… ты Зверь?
Он усмехнулся — уголком рта, безрадостно.
— Я тот, кто может дать тебе то, чего ты хочешь. Знания. Рецепты Древних. Лекарства, которые исцеляют быстрее, чем отвары Матильды. Быстрее, чем всё, что вы умеете.
Зоряна замерла.
— Почему я?
— Потому что ты хочешь помогать. И потому что у тебя ничего не получается. — Он наклонил голову, и его янтарные глаза вдруг стали мягче, почти человеческими. — Я знаю тебя, Зоряна. Твоя мать была знахаркой. Она умерла, не успев передать тебе своё мастерство. Ты бродишь в потёмках, пытаешься лечить, но только калечишь. Скоро кто-нибудь умрёт из-за тебя по-настоящему. И ты этого не переживёшь.
Она вздрогнула. Никто не знал этого. Никто, кроме неё.
— Откуда тебе известно про маму?
— Я много знаю. Я живу долго. Я видел таких, как ты. Не раз. — Он помолчал. — Ты не сдаёшься. Ты идёшь через снег, терпишь насмешки, прощаешь равнодушие. Твоя мать гордилась бы тобой.
Зоряна почувствовала, как к горлу подступил комок. Никто — слышишь, никто! — не говорил ей этого. Ни Матильда, ни Фома, ни Бенедикт. Даже Каэл, который был добрее всех, написал только «Ты учишься».
А этот — зверь, чужак, враг — сказал «гордилась бы».
— Что ты предлагаешь? — спросила она, чувствуя, как голос предательски дрожит.
— Я дам тебе рецепты и навык. Ты будешь лечить людей. А взамен — всего лишь расскажешь мне, что говорят в Бастионе. Кто приходит, кто уходит, какие раны зашивают, какие письма читают вслух, а какие прячут. Маленькие услуги.
— Это предательство.
— Это выживание. И помощь тем, кто жив. — Кот подался вперёд, и Зоряна увидела его лицо — узкое, кошачье, с длинными усами, которые шевелились, как щупальца. — Какая разница, кто тебе дал знание, если ты сможешь спасти ребёнка, которого не может спасти никто?
Зоряна смотрела в янтарные глаза. В них не было угрозы. Только искушение.
Чистое, прозрачное, как лёд.
Он ждал.
А девушка думала о матери. О её тёплых руках. О мёртвых глазах тех, кого не смогла спасти. О насмешках Фомы. О вздохах Матильды. О Каэле, который написал «Ты учишься», и о том, что это, возможно, было единственной правдой, которую она слышала за последний год.
Она вспомнила, как сегодня утром перепутала настойки. Как Фома оттолкнул её. Как мужик закричал, когда пинцет вонзился в рану. И как она сидела в коридоре, сжимая кулаки, и ненавидела себя.
Она хотела сказать «нет». Хотела выбежать из дома, позвать стражу, сделать вид, что этого разговора не было. Но она знала: если скажет «нет», она вернётся в лазарет, где её снова будут отталкивать. Где она снова будет бесполезной. Где она никогда не станет той, кем хотела быть.
— Хорошо, — сказала она, и голос её дрогнул. — Я согласна.
Кот поднялся. Когти царапнули деревянный пол.
— Я приду снова через три дня. Приготовь отчёт.
Он протянул ей маленький кожаный мешочек. Тёплый.
— Это первый рецепт. Заваривать кипятком, принимать по глотку два раза в день. Раны затягиваются за сутки, лихорадка спадает за час.
Зоряна взяла мешочек. Пальцы — красные, в трещинах от холода — дрожали. Тряпица с сухарём выпала из кармана, и она не заметила.
Зверь вышел. Дверь хлопнула.
Зоряна осталась одна, сжимая в кулаке предательство, упакованное в кожу и травы.
Она стояла так долго, не двигаясь. Потом медленно опустилась на лавку, развязала мешочек, понюхала. Пахло странно — незнакомо, чужо, но не противно. Смесь сушёных трав, порошка коры и ещё чего-то, чего она не могла определить. И слабый, едва уловимый запах металла.
«Первый шаг, — подумала она. — Обратной дороги нет».
За окном выла вьюга. А где-то в поле, в сугробах, лежал забытый сухарь. А рядом с ним — следы когтистых лап, уходящие в ночь.
ЧАСТЬ 3: СОВЕТ
Зал совета в бывшей королевской резиденции Бастиона никогда не был уютным. Даже сейчас, когда жаровни топили с утра, здесь царил холод, который пробирал не столько тело, сколько душу. Стены, помнившие шёпот заговорщиков и звон королевских шпор, теперь хранили молчание. Тяжёлое, давящее, как крышка гроба.
Вальдемар сидел во главе длинного дубового стола, опираясь на посох. Его лицо в тусклом свете казалось восковым, морщины стали глубже, а под глазами залегли тени — не от недосыпа, а от груза, который он тащил последние месяцы.
Каэл стоял у окна, вцепившись пальцами в подоконник. Доска висела на поясе, но он не писал. Он смотрел на заснеженный двор, где редкие патрули волокли дрова к казармам, и думал о своём — о брате, которого не называл братом, о южных землях, которые видел только на древних картах, о Зоряне, которая недавно перепутала настойки и плакала в коридоре, а он не мог даже сказать ей: «Всё будет хорошо».
Матильда сидела на скамье у стены, укутанная в старый шерстяной плащ. Её руки — узловатые, в пигментных пятнах, — перебирали чётки, но она не молилась. Она считала. Считала мёртвых. Считала раненых. Считала тех, кто не встанет завтра.
Беренгар сидел напротив Вальдемара, положив руки на стол. Кольчугу он снял — нестерпимо давила плечи.
Эленор заняла место в тени у колонны, так, чтобы видеть всех и оставаться незаметной. Её доска лежала на коленях, пальцы сжимали мел. Она не писала. Слушала. Смотрела. И ждала.
Её взгляд то и дело возвращался к Вальдемару.
Бывший епископ чувствовал это. Он не поднимал глаз, говорил, глядя в стол или на других членов совета. Но на неё — не смотрел. Никогда.
Матильда кашлянула, привлекая внимание.
— Если считать псов новой стражи — полсотни. Если считать ополченцев из горожан — ещё двадцать. Если считать тех, кто умеет держать меч и не бежать при виде крови… — она помолчала. — Меньше тридцати.
— А тех, кто готов сражаться за новый порядок? — спросил Селвин, стоявший у стены. Его голос был ровным, почти безразличным, но каждый, кто знал его, слышал горечь.
Матильда покачала головой.
— Я лечила их три месяца. Я видела их глаза. Когда они приходят с перевязанными ранами, они благодарят. Когда уходят в лазарет, молятся. Но сражаться… — она вздохнула, и этот вздох прозвучал как приговор. — Сражаться за свободу никто не хочет. Они хотят жить. И не знают, как это сделать без приказов сверху.
Беренгар сжал кулак. Он хотел сказать что-то резкое, но слова застряли в горле. Потому что он знал: Матильда права.
— Что у нас с оружием? — спросил старик.
Молчун выложил на стол то, что осталось от арсенала. Автомат — чёрный, матовый, с потёртостями на стволе. Один магазин. Тридцать патронов. Пистолет Волка — два патрона. Две гранаты.
— Этого хватит, чтобы завалить тоннель, — сказал он. — Но не чтобы остановить армию.
Эленор, слушавшая всё это с каменным лицом, вдруг взяла доску и написала:
«Значит, мы почти безоружны».
Вальдемар прочитал. Ничего не ответил. Только отвернулся.
Она почувствовала это — его стыд. Он не смотрел на неё. Не мог. И это была не жалость. Это была вина. Вина, которую он не мог искупить. Потому что знал: никакие слова не вернут её мать. Никакие дела не заставят её забыть ту старуху на площади, зарезанную его приказом.
Она не писала больше. Только смотрела.
— Лазутчики, — сказал Беренгар, нарушая тишину. — Что с ними?
Селвин покачал головой.
— Трое за последнюю неделю. Ни один не вернулся. Я отправил их в старые тоннели. Они должны были проверить, идёт ли зверь. Но они молчат.
— Значит, он их убил, — сказала Матильда.
— Или перекупил, — ответил Селвин.
В комнате повисла тишина. Такая тишина, когда слышно, как скребутся мыши за стеной.
Каэл, стоявший у окна, обернулся. Его взгляд встретился с братом. Он взял доску и написал:
«Я могу пойти в тоннели. Я знаю карты лучше всех».
Беренгар покачал головой.
— Нет. Ты нужен здесь.
Каэл опустил голову. Он хотел возразить — но не мог.
— Тогда я пойду, — сказал Селвин, поднимаясь. — Возьму с собой двоих. Проверим выходы. Узнаем, где он прячется.
— А если он убьёт тебя? — спросил Беренгар.
— Тогда вы узнаете, что он там. Это тоже информация.
Вальдемар хотел возразить, но Селвин уже направился к двери.
— Возвращайся живым, — сказал Вальдемар.
— Постараюсь, — бросил Селвин и вышел.
Тишина стала ещё тяжелее.
В дверь постучали. Два коротких удара — условный знак совета.
— Войдите, — сказал Вальдемар.
На пороге стоял молодой пёс, запыхавшийся, с раскрасневшимися от мороза щеками.
— Господа, — сказал он. — Только что пришло донесение из Реграда. Там неспокойно. Люди собираются на площади, слушают каких-то проповедников. Говорят, что новый совет — безбожная власть. Что старый порядок был даром божьим. И что того, кто убил короля и зверя, ждёт кара небесная.
Беренгар усмехнулся. Страшно, одними губами.
— Вот уже и кара, — сказал он. — Не успели мы начать, а нас уже проклинают.
— Кто говорит? — спросил Вальдемар.
— Священники. Из тех, кто уцелел после восстания. Они призывают людей вернуться к старому порядку. Молятся. Раздают еду. И их слушают.
— Потому что еду они раздают, — сказала Матильда. — А мы — нет.
— Мы и так раздаём, — возразил Беренгар.
— Мало, — ответила она. — И не тем.
Вальдемар потёр переносицу.
— Мы не можем послать войско в каждую деревню, где бродят проповедники. У нас нет сил.
— Но мы можем послать туда тех, кто может знать этих людей, — сказал Беренгар. — Я поеду. Эленор со мной.
Вальдемар посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом.
— Это может быть ловушкой.
— Это может быть нашим единственным шансом узнать, кто за ними стоит, — ответил Беренгар.
Эленор взяла доску:
«Мы уедем на рассвете».
Вальдемар хотел возразить, но слова застряли в горле. Он посмотрел на Эленор — его взгляд был полон вины, которую он не мог выразить. И та отвернулась первой.
— Хорошо, — сказал он. — Но будьте осторожны.
— Он уже знает, — сказал Беренгар. — Он знает всё.
Совет закончился.
Все расходились молча, не глядя друг на друга.
Эленор задержалась у двери. Обернулась.
Вальдемар смотрел на неё — как смотрят на приговор, который не могут отменить.
Она взяла доску и написала одно слово:
«Почему?»
Он не ответил. Он знал, о чём она спрашивает. Почему не спас её мать? Почему отдал приказ молчать? Почему позволил убить?
Но ответа не было.
Он отвернулся первым.
Эленор вышла…
А в подземельях Бастиона, за толстыми каменными стенами, в сырых, вонючих камерах, двое предателей тихо переговаривались.
— Он идёт, — шептал Модест, прижимаясь к холодной стене. — Я чувствую запах зверя.
— Скоро, — отвечал Ромуальд. — Скоро он откроет эти двери.
— А мы выйдем, — Модест усмехнулся, и в его смехе было столько безумия, сколько не выдержала бы ни одна человеческая душа. — Выйдем и покажем им, что такое настоящий порядок.
Они замолчали.
Только крысы шуршали в углах.
Только ветер выл за стенами, неся в Бастион запах снега и грядущей войны.
ЧАСТЬ 4: РЕГРАД
Ночь опустилась на Реград тяжело, как крышка гроба.
Церковь стояла на окраине, притулившись к старой стене, которую никто уже не помнил, зачем строили. Снег засыпал крышу, слепил окна, прятал ступени. Внутри было холодно, темно и тихо. Только редкие свечи догорали у алтаря, да где-то под куполом возились голуби.
Гедрих сидел на скамье в первом ряду, сжимая в руках чётки. Пальцы его — узловатые, в трещинах и мозолях — перебирали деревянные бусины, но губы не шевелились. Он давно забыл слова молитв. Или не хотел их вспоминать. Он молился молча, как учила его мать: «Бог слышит сердце, а не голос».
Он думал о жене. Об Ильме.
Она умерла через год после того, как у них забрали последнего из сыновей. Не от болезни — от тоски. Говорила мало, ела ещё меньше, а по ночам вставала и смотрела в окно, туда, где дорога уходила в Лунную пустошь. Ждала. Надеялась. А потом просто легла и не проснулась.
Гедрих остался один. Церковь стала его домом. Священники — семьёй. Он не знал, во что верит. В Бога, которого никогда не видел? В Порядок, который отнял у него всё? В новый совет, о котором шептались, но который не приносил облегчения? Он просто молился. Потому что не знал, что ещё делать.
Рядом с ним, на соседних скамьях, сидели ещё трое священников. Они молились о мире. О хлебе. О тепле. О тех, кто ушёл в колесницах и не вернулся.
И тут дверь церкви скрипнула.
Гедрих поднял голову. Остальные тоже обернулись.
На пороге стоял человек. Высокий, в чёрном плаще, с капюшоном, надвинутым на глаза. Снег таял на его плечах, и пар поднимался от одежды, будто он только что вошёл из холода, но не чувствовал его. Лица не было видно — только смутные очертания, да янтарный блеск из-под капюшона.
— Я не причиню вам вреда, — сказал он. Голос был низким, хриплым, но в нём звучала такая усталость, что священники невольно расслабились. Усталость не врёт.
— Кто ты? — спросил молодой священник, поднимаясь со скамьи. — И зачем пришёл в ночное время?
— Меня зовут Ходжа. Я — тот, кто помнит старый мир.
Он шагнул внутрь. Бесшумно, почти невесомо. Подошёл к алтарю, остановился. Снял капюшон.
Священники ахнули. Они увидели лицо — узкое, кошачье, с вертикальными зрачками и тонкими усами, с песочной шерстью, которая в свете свечей отливала медью. Но в этом лице не было угрозы. Только то, что он сам носил в себе годами. Печаль.
— Ты зверь? — спросил старый священник, пятясь к стене.
— Я тот, кто сражался за этот мир, когда вы ещё не родились. И тот, кто видел, как он рушится. — Ходжа не повысил голоса. Он говорил тихо, будто в исповедальне. — Вы молитесь, но не знаете, кому. Вы просите хлеба, но не знаете, у кого. Вы устали. Я знаю.
Гедрих поднялся.
— Зачем ты пришёл?
Ходжа посмотрел на него. Долго, внимательно, будто читал его жизнь по лицу.
— Я пришёл не воевать. Я пришёл помочь.
— Помочь? — переспросил молодой священник. — Нам не нужна помощь зверя.
— А нужна ли вам помощь тех, кто называет себя новым советом? — Ходжа повернулся к нему. — Вальдемар был на вашей стороне. Он знал ваши тайны. И он продал их за власть. Новый совет не лучше старого. Они дерут налоги, казнят несправедливо, забыли о тех, кто верит. А вы молитесь и ждёте чуда. Чуда не будет.
— А ты можешь дать нам чудо? — спросил другой священник.
— Я могу дать вам хлеб. Лекарства. Тепло. — Ходжа вытащил из-под плаща небольшой мешок — кожаный, туго затянутый. Поставил на ближайшую скамью. — Это первый дар. И не последний.
— Что ты хочешь взамен? — спросил Гедрих.
Ходжа посмотрел на него. В его янтарных глазах мелькнуло что-то, похожее на уважение.
— Слово. Скажите людям правду. Вальдемар предал церковь. Новый совет не имеет права на вашу веру. Старый порядок был жесток, но он был честен. А новый — притворяется добрым, а сам позволяет людям умирать от голода и холода.
— Это неправда, — сказал молодой священник.
— А что такое правда? — Ходжа повернулся к нему. — Правда — это то, во что верят люди. Вы верите в Бога, которого не видели. Я не говорю, что это плохо. Я говорю только: ваш новый совет не дал вам ничего, кроме обещаний. А я даю хлеб. Здесь и сейчас.
Он помолчал, давая словам осесть.
— Я не прошу вас убивать. Я не прошу вас предавать. Я прошу вас говорить то, что вы видите своими глазами. Люди умирают. Холод, голод, болезни. А новый совет делает вид, что всё хорошо. Скажите им правду. Не для меня — для них.
— А если мы откажемся? — спросил Гедрих.
Ходжа встал. Не угрожающе, а мягко, будто хотел уйти, но не решался.
— Тогда я уйду. И больше не вернусь. Вы останетесь с вашей верой, с вашими молитвами и с вашими пустыми желудками. — Он накинул капюшон. — Выбор за вами.
Он направился к двери. Не спеша, не оглядываясь.
— Постой, — сказал Гедрих.
Ходжа остановился. Не обернулся.
— Ты знаешь, что с ними стало? — Голос старого гончара дрожал. — С моими мальчиками? Они живы?
Ходжа молчал долго. Так долго, что Гедрих решил — не ответит. Но потом зверь повернул голову, и в прорези капюшона блеснули янтарные глаза.
— Я знаю, — сказал он. — Беренгар и Каэл. Они живы. Они воины. Они сражаются за новый порядок, но скоро поймут, что ошиблись.
— Где они? — прошептал Гедрих.
— Не сейчас, — ответил Ходжа. — Сначала помоги мне. Помоги людям увидеть правду. А потом… потом я покажу тебе твоих сыновей.
— Врёшь, — сказал молодой священник. — Он врёт, Гедрих. Не верь ему.
— А почему я должен верить тебе? — спросил Гедрих, не сводя глаз с Ходжи.
— Потому что у тебя нет выбора, — ответил Кот. — Ты можешь остаться здесь, молиться и умереть. Или ты можешь попытаться выжить. И когда-нибудь обнять тех, кого потерял.
Гедрих сжал чётки так, что дерево хрустнуло.
— Я согласен, — сказал он. — Но не ради старого порядка. Ради них.
Ходжа кивнул.
— Я приду снова через седмицу. Приготовь тех, кто будет говорить с людьми. И молись, Гедрих. Молись за сыновей. Скоро ты их увидишь.
Он вышел. Дверь хлопнула.
В церкви стало тихо.
Гедрих долго смотрел на дверь. Потом перевёл взгляд на мешок.
— Возьмите, — сказал он священникам. — Раздайте нуждающимся.
— А взамен? — спросил молодой священник.
Гедрих закрыл глаза.
— Взамен мы будем молиться. Как и раньше. Только теперь — за тех, кто нас не слышит…
Снег падал за окном, укрывая старую церковь, как саван. В полумраке, у алтаря, догорали свечи. И янтарные глаза давно исчезли в ночи.
Но чувство, что за ними наблюдают, осталось.
ГЛАВА 3
Дорога в никуда — это не та дорога, где нет цели. Это та, где цель меняется с каждым шагом.
ЧАСТЬ 1: НОЧНОЙ ГОСТЬ
Ночь опустилась на Бастион глубокая, чёрная, без единой звезды. Каэл сидел в архиве один.
Масляная лампа догорала, фитиль чадил, отбрасывая на стены жёлтые, дрожащие тени, похожие на пальцы, которые тянутся к нему из темноты. Свитки и книги громоздились на столе — старые, пыльные, с выцветшими чернилами. Немой писец перебирал их механически, не глядя, не читая. Он не видел букв. Перед глазами стояло другое.
Он вспомнил тот вечер, когда Зоряна сидела у его постели, когда он болел. Она перепутала настойки, обожгла его кожу, чуть не задушила подушкой. Но она не уходила. Она просто была рядом.
В тот вечер он сделал то, чего не делал никогда — открыл рот при ком-то. Широко, насколько мог. Показал ей пустоту там, где должен был быть язык. Чёрный провал, рубцы, стянутую кожу.
Зоряна замерла. Ложка выпала из её рук. Но она не закричала. Не отшатнулась. Только смотрела, и в её глазах он увидел не отвращение — ужас. Ужас перед тем, что люди могут делать с людьми.
«Зачем ты показал?» — прошептала она.
Он не ответил. Не мог.
Но в ту ночь, когда она уснула, свернувшись клубком у его постели, он долго смотрел в потолок и думал: «Почему у меня отняли голос? Почему я не могу сказать ей, что она красивая? Почему я не могу крикнуть, когда больно?»
Каэл поднял голову. В окно стучал снег. Где-то далеко выла вьюга.
Беренгар и Эленор уехали в Реград на рассвете. Селвин спустился в тоннели. В Бастионе остались старики, больные, да те, кто не мог держать оружие. И он.
Он думал о Зоряне. О том, как она перепутала настойки, и Фома оттолкнул её, и она выбежала в коридор, чтобы плакать. Он хотел пойти за ней. Написать: «Не плачь. У тебя получится». Но не пошёл. Потому что боялся, что она увидит в его глазах жалость. А жалость — хуже равнодушия.
И вдруг он понял — в комнате кто-то есть.
Каэл поднял глаза. На подоконнике, свесив ноги вниз, сидел он. Высокий, сутулый, в чёрном плаще. Капюшон был откинут, и в тусклом свете лампы горели янтарные глаза. Кот. Ходжа. Тот, кого все боялись, но кто сейчас смотрел на писца с пугающим спокойствием.




