- -
- 100%
- +
Рак съедает не только тело. Он съедает время. Он крадет годы, которые могли бы быть. Он крадет будущее, которое я так часто рисовала в голове: как папа гуляет с моими детьми, как учит их держать кисточку, как рассказывает им истории про свои операции. Ничего этого не будет. Все сгорело в химиотерапии, растворилось в морфии, исчезло вместе с последним вздохом.
Священник — я попросила батюшку из церкви на углу, хотя мы не были особенно верующими, но папа иногда заходил туда поставить свечку за маму — читает молитвы. Я не слышу слов. Только гул, только ветер, только стук собственного сердца, которое почему-то продолжает биться. Мерзкое, живучее сердце. Оно не понимает, что смысла в его биении больше нет.
Люди подходят прощаться. Я вижу их лица, но не запоминаю. Коллеги отца — врачи в белых халатах, накинутых поверх черных курток. Медсестры из хосписа — они почему-то плачут больше всех, словно потеряли родного человека. Какие-то женщины, которых я никогда не видела — может быть, бывшие пациентки. Соседи. Дальние родственники, о существовании которых я даже не подозревала.
И несколько мужчин в черных костюмах.
Замечаю их сразу. Они стоят чуть поодаль, под старым дубом, не подходят к гробу, не крестятся, не говорят слов соболезнования. Они просто смотрят. Их лица — каменные маски, глаза — холодные щелки. Я думаю: наверное, старые друзья отца. Он ведь многих спас. Может быть, эти люди тоже обязаны ему жизнью.
Я ошибалась.
Я всегда ошибаюсь.
***
Гроб опускают в землю. Я бросаю горсть — комья сырой глины стучат по крышке глухо, страшно. Этот звук останется со мной навсегда. Я знаю это. Я буду слышать его в тишине, перед сном, в кошмарах. Гулкий, окончательный, бесповоротный.
Люди расходятся. Тетя Галя пытается увести меня, напоить чаем, сует мне таблетки валерьянки. Я вежливо отказываюсь. Я хочу побыть одна. Она вздыхает, качает головой, но уходит.
Я стою у свежей могилы, смотрю на горку цветов, на венки, на табличку с именем, которая пока временная, из пластика. Потом будет камень. Я уже выбрала — серый гранит, сдержанный, без лишних украшений. Папа не любил пафоса.
— Что же ты наделал, пап? — шепчу я в пустоту. — Зачем ты оставил меня одну?
Ветер не отвечает. Дождь не отвечает. Бог, в которого я хотела бы верить, не отвечает.
Я стою так, наверное, час. Может быть, два. Может быть, до темноты. Мои туфли промокли, платье насквозь мокрое, волосы слиплись в сосульки. Мне холодно, но я не чувствую холода. Мне страшно, но я не чувствую страха. Я вообще ничего не чувствую. Только пустоту. Огромную, черную, бездонную.
Когда я наконец ухожу, на могиле остается синий пластиковый пакет с недоеденным бутербродом, который тетя Галя сунула мне в руку. Я забыла его выбросить. Пакет трепыхается на ветру, и мне кажется, что это папа машет мне рукой.
Я не оборачиваюсь.
***
Дом встречает меня тишиной.
Не той тишиной, которая бывает, когда все живы, просто спят. А той — мертвой, звенящей, которая заполняет пустые комнаты, забирается в шкафы, прячется под кроватью. Тишиной, которая говорит: «Ты одна. Совсем одна».
Захожу в прихожую, скидываю мокрые туфли, вешаю платье сушиться в ванную. Надеваю папин старый халат — он висит на крючке за дверью, пахнет им, и я вдыхаю этот запах, как наркоман, который получил дозу. Табак. Антисептик. Что-то еще неуловимое, что я называю «пахнет домом».
Иду на кухню. Сажусь на табурет. Смотрю на стол.
Здесь все осталось как при нем. Кружка, из которой он пил чай в последний раз. Я помню, как мыла эту кружку, но потом поставила обратно, как будто он мог вернуться и допить. Лекарства в пластиковых контейнерах с отметками дней недели. ПН, ВТ, СР, ЧТ, ПТ, СБ, ВС. ПН пустой. ВТ пустой. СР пустой. Все пустые. Ему больше не нужны лекарства.
На холодильнике — записка его рукой. Крупные, неровные буквы — болезнь уже затронула мелкую моторику. «Аська, не забудь купить хлеб». Я купила хлеб. Он стоит в хлебнице, уже покрылся плесенью. Я не могу его выбросить.
Открываю холодильник. Йогурт с черникой, который он просил за два дня до смерти. Срок годности — сегодня. Я достаю его, смотрю на крышечку. «Фруктовый наполнитель, бифидобактерии, без ГМО». Он хотел этот йогурт. Он хотел его попробовать. Но к тому времени уже не мог глотать.
Я открываю йогурт. Он кислый, слишком сладкий. Я ем и чувствую, как слезы наконец подступают к глазам. Не из-за йогурта. Из-за всего. Из-за того, что я не успела. Из-за того, что он умер, так и не попробовав черничный йогурт. Из-за того, что я держу в руках кружку, которую он держал, и она все еще хранит тепло его пальцев.
Плачу. Наконец-то плачу. Рыдания вырываются из груди с такой силой, что мне кажется, сейчас ребра треснут. Я сгибаюсь пополам, утыкаюсь лицом в колени и выю. В голос. Как в детстве. Как тогда, когда умерла мама.
Я не слышу, как в дверь звонят.
***
Звонок врывается в мой вой, как нож в масло. Резко. Беспощадно. Я поднимаю голову, вытираю лицо рукавом халата. Смотрю на часы на микроволновке. Восемь вечера. Кто может прийти в восемь вечера? Тетя Галя, наверное. Принесла суп. Или пирожки. Она всегда приносит суп или пирожки, когда случается горе.
Я иду к двери. Не смотрю в глазок. Открываю.
На пороге стоят трое.
Я их не знаю. Но узнаю сразу.
Они в черном. Дорогие костюмы, которые сидят идеально, как вторая кожа. Один — низкий, плотный, с бычьей шеей и маленькими злыми глазами. Второй — высокий, худой, с длинным лицом и глазами, которые смотрят сквозь тебя. И третий.
Третий выходит вперед.
Я смотрю на него и чувствую, как воздух в легких превращается в лед.
Он невысокий, но его присутствие заполняет весь коридор. Плечи — широкие, развернутые, как у борца. Темные волосы зачесаны назад, открывают высокий лоб и глубоко посаженные глаза. Цвета я не различаю — в тусклом свете подъезда они кажутся черными. Но это не черный цвет. Это отсутствие цвета. Пустота. Бездна.
Он улыбается. Улыбка не касается глаз.
— Ася? — Голос тихий, вкрадчивый. Он не спрашивает — он утверждает.
Я киваю. Горло пересохло.
— Меня зовут Хан, — говорит он. — Мы с твоим отцом вели дела. Не пригласишь?
Это не вопрос. Это приказ. Я отступаю вглубь квартиры, и они входят. Все трое. Бычий и скользкий остаются в прихожей, а Хан проходит на кухню, садится на табурет — на тот самый, где только что сидела я.
Он оглядывается. На кружку отца. На контейнеры с лекарствами. На йогурт, который я доела и не успела выбросить. Его лицо не выражает ничего. Ни презрения, ни жалости. Только холодное, профессиональное любопытство.
— Садись, — говорит он, кивнув на стул напротив.
Я сажусь. Руки дрожат, и я прячу их под стол, чтобы он не видел.
— Соболезную, — говорит Хан. Голос его при этом остается ровным, как у робота. — Твой отец был… интересным человеком.
Молчу.
— Ты знаешь, чем он занимался? — спрашивает Хан, наклоняя голову.
— Он был хирургом, — говорю я. Голос хриплый, чужой.
— Да, — кивает Хан. — Хирургом. И игроком. Профессиональным. Хроническим. Безнадежным.
Я чувствую, как кровь отливает от лица.
— Он играл? — переспрашиваю я, хотя слышала прекрасно.
— Казино. Покер. Подпольные турниры. В последнее время — ставки на спорт. — Хан говорит это так спокойно, будто перечисляет содержимое холодильника. — Твой отец, Ася, был болен не только раком. У него была еще одна болезнь. Азарт. И эта болезнь убила его быстрее, чем онкология.
Я качаю головой. Нет. Не может быть. Мой отец — Сергей Иванович Воронцов, заслуженный врач, спасший сотни жизней. Он не мог. Он просто не мог.
— Два года назад, — продолжает Хан, — твой отец взял в долг у одного человека. Сумма — три миллиона рублей. Он планировал отыграться. У него была система, он был уверен в успехе. Но системы в игре не работают, Ася. Система работает только в бизнесе. В игре работает удача. А твоему отцу не везло.
Три миллиона. Цифра плывет перед глазами. Я пытаюсь осознать ее, но не могу. Три миллиона — это моя зарплата за восемь лет. Это квартира, которую мы с папой покупали двадцать лет назад, когда цены были в три раза ниже. Это космическая сумма из другой вселенной.
— Он взял эти деньги на операцию, — говорю я. Голос срывается. — Он говорил, что операция нужна. Что есть новый метод в Германии…
— Он тебе врал, — мягко говорит Хан. — Операция стоила восемьсот тысяч. Остальное он спустил за три дня. В подпольном казино на Васильевском острове.
Мир рушится. Не просто рушится — взрывается, разлетается на миллион осколков, каждый из которых впивается в меня, режет изнутри. Я держусь за край стола, чтобы не упасть.
— Он… он подписал документы, — продолжает Хан, вынимая из внутреннего кармана пиджака сложенный лист. — Залог имущества. Квартира, дача, машина. Все оформлено. Все по закону, можешь не сомневаться.
Он кладет лист на стол. Я смотрю на знакомую подпись — размашистую, с характерным росчерком. Папину подпись. Я знаю ее с детства — он расписывался в моем дневнике, в заявлении в школу, в рецептах. Это его почерк. Это его подпись.
Значит, это правда.
— Твой отец умер, — говорит Хан, и в его голосе впервые появляется что-то похожее на человеческое. — Но долг остался. По закону, Ася, долг переходит к наследникам. К тебе.
Я смотрю на него. В голове пустота. Ни мыслей, ни чувств. Только вакуум.
— У меня нет таких денег, — говорю я. Это единственное, что я могу сказать. Это правда. Это факт. Это приговор.
— Я знаю, — кивает Хан. — Поэтому я здесь.
Он смотрит на меня. Долго. Пристально. Я чувствую на себе его взгляд — он как скальпель, которым папа делал операции. Только этот скальпель не режет тело. Он режет душу.
— Твой отец должен был Дамиру, — говорит Хан. — Дамир — человек серьезный. Очень серьезный. Такие люди не прощают долгов. И не ждут.
Я молчу.
— У Дамира есть предложение, — продолжает Хан. — Он готов списать долг в обмен на услугу.
Я поднимаю глаза. Впервые за весь разговор я смотрю прямо на него.
— Какую услугу?
Хан улыбается. Та же улыбка, которая не касается глаз.
— Дамиру нужна жена. Фиктивная. На год. Ты подходишь по всем параметрам: молодая, красивая, образованная, без криминального прошлого. Ты выходишь за него замуж, играешь роль любящей супруги, сопровождаешь на мероприятиях, ведешь дом. Через год — развод. Долг списан. Ты свободна.
Я смотрю на него, не веря своим ушам.
— Вы предлагаете мне… продать себя?
— Я предлагаю тебе закрыть долг, — жестко поправляет Хан. — Цивилизованно. Без крови. Без насилия. Это бизнес, Ася. Чистый бизнес.
— А если я откажусь?
Хан вздыхает. Он смотрит на свои руки — крупные, с короткими пальцами, без колец. Потом переводит взгляд на меня.
— Если ты откажешься, Ася, квартира перейдет в собственность Дамира. Ты останешься на улице. Ни документов, ни денег, ни крыши над головой. Долг останется — полтора миллиона, после вычета стоимости квартиры. И тебе придется его отрабатывать.
— Как?
— Разными способами, — говорит Хан. — Есть работа. Ночная. Не самая приятная, но прибыльная. Ты девушка видная, клиенты будут. Года три-четыре — и долг закроется.
Он говорит это так спокойно, будто предлагает устроиться официанткой или продавщицей. Будто речь идет не о том, чтобы продавать свое тело незнакомым мужчинам.
Я чувствую тошноту. Подкатывает к горлу, жжет кислотой. Я зажимаю рот рукой, чтобы не вырвать на стол.
— Вы чудовища, — шепчу я.
— Мы бизнесмены, — поправляет Хан. — Чудовища — это те, кто берет деньги в долг и не отдает. А мы — просто люди, которые помогают закрывать вопросы.
Он встает. Поправляет пиджак. Смотрит на меня сверху вниз.
— У тебя двадцать четыре часа, Ася. Завтра в это же время я приду за ответом. Если согласна — подпишешь контракт и поедешь к Дамиру. Если нет — мы начинаем процедуру изъятия имущества. И, поверь, это будет не самый приятный опыт в твоей жизни.
Он идет к выходу. Бычий и скользкий пропускают его, потом следуют за ним.
У порога Хан оборачивается.
— Твой отец был слабым человеком, Ася. Он не умел проигрывать. Не повторяй его ошибок.
Дверь закрывается.
Я сижу на кухне, смотрю на пустой стол, на кружку отца, на контейнеры с лекарствами.
И тишина убивает меня.
***
Не помню, как прошла ночь.
Я сидела на кухне до утра. Не спала. Не ела. Не пила. Я просто сидела и смотрела в одну точку. В голове крутились обрывки мыслей, как испорченная пластинка. Три миллиона. Долг. Дамир. Жена. Фиктивно. Год. Панель.
Панель.
Это слово врезалось в сознание, как пуля. Я вспоминала фильмы, которые видела краем глаза. Вспоминала женщин в коротких юбках на обочинах дорог. Вспоминала их лица — пустые, с потухшими глазами. Я не могла стать такой. Я не могла.
Но и замуж за бандита — за человека, который, судя по всему, управляет этой машиной насилия и денег — я тоже не могла.
Или могла?
Смотрела на свои руки. Руки художницы. Длинные пальцы, чистые ногти, мозоль от кисточки на среднем пальце. Эти руки рисовали рассветы, портреты, натюрморты. Эти руки держали руку отца, когда он умирал. Эти руки не должны были трогать чужие, грязные, ненавидящие тела.
Но выбор был прост. Или год фиктивного брака с одним мужчиной, или годы настоящего рабства со многими.
В математике я всегда была сильна.
В восемь утра я набрала номер, который Хан оставил на листке с подписью отца.
— Я согласна, — сказала я в трубку. Голос не дрожал. Странно.
— Умная девочка, — ответил Хан. — Сегодня в семь вечера за тобой приедут. Будь готова.
Я положила трубку.
Встала. Подошла к окну. Посмотрела на клен, который все еще боролся с ветром. У него были корни. У меня их больше не было.
Я пошла в ванную. Включила воду. Сняла халат отца. Посмотрела на себя в зеркало. Бледная, худая, с красными глазами, с синяками под ними. Чужое лицо. Чужая жизнь.
Я забралась под душ. Вода была горячей, почти кипяток. Я стояла под струей, смотрела, как вода стекает по телу, унося с собой последние капли того, кем я была.
Ася. Дочь. Художница.
Все это оставалось в прошлом.
В будущем была только тьма.
Выключила воду. Вытерлась. Надела джинсы и свитер — теплый, шерстяной, связанный мамой много лет назад. Он пах нафталином и почему-то ванилью. Мамин запах.
Я взяла рюкзак. Сложила туда зубную щетку, паспорт, диплом, пару смен белья. Больше мне ничего не принадлежало. Даже эта квартира — уже не моя.
Обошла комнаты. Простилась с каждой стеной, с каждым углом. С папиным кабинетом, где все еще пахло табаком. Со своей комнатой, где на мольберте остался недописанный портрет — лицо еще не проступило из краски, только набросок, только тени.
Я выключила свет. Закрыла дверь.
В подъезде было темно. Лампочка перегорела еще неделю назад, и никто не спешил ее менять. Я спускалась по ступенькам, держась за перила, и считала про себя. Раз, два, три, четыре, пять…
Тридцать три ступеньки. Я знала их наизусть. Сколько раз я пробегала по ним в детстве, сколько раз поднималась уставшая после учебы, сколько раз спускалась на свидания, с которых возвращалась разочарованная.
Последний раз.
Я вышла во двор. Дождь кончился. Небо было серым, низким, но где-то на западе пробивался луч солнца — тонкий, робкий, почти незаметный. Я смотрела на этот луч, и мне казалось, что он прощается со мной.
У подъезда стоял черный джип. Из него вышел бычий — тот самый, который был вчера с Ханом.
— Садись, — сказал он, открывая заднюю дверь.
Я села. Салон пах кожей и дорогим освежителем. Бычий сел на переднее сиденье, рядом с водителем — скользким. Джип тронулся.
Смотрела в окно на свой дом, на клен, который все еще боролся с ветром, на серое небо и робкий луч солнца.
Я не плакала.
Слез больше не было. Только пустота. Только тишина. Только черное кольцо, которое мне еще только предстояло надеть, но которое уже сжимало палец невидимой хваткой.
Я думала о папе. О том, как он держал меня на руках, когда мне было три года, и учил рисовать солнце — круг и лучики, круг и лучики. О том, как он гладил меня по голове, когда я плакала из-за мамы. О том, как он сказал перед смертью: «Аська, ты сильная. Ты справишься».
Я не сильная.
Но я справлюсь.
Потому что выбора нет.
***
Джип въезжает в ворота особняка, и я смотрю на дом, который станет моей тюрьмой на ближайший год. Он огромный, серый, с высокими окнами и коваными решетками. Он похож на крепость. На звериную клетку. На могилу.
Меня ведут внутрь. По коридорам, мимо охраны, мимо прислуги, которая смотрит на меня с любопытством и жалостью. Поднимаемся по лестнице. Останавливаемся у массивной дубовой двери.
— Заходи, — говорит бычий. — Дамир ждет.
Я берусь за ручку. Металл холодный, скользкий. Я открываю дверь.
Кабинет. Темное дерево. Кожа. Тишина.
Я захожу. Дверь за мной закрывается.
Стою посреди огромной комнаты, смотрю на стол, на кресло, в котором сидит он — человек, которому я теперь принадлежу. Я не вижу его лица. Только тени. Только руки на столе. Спокойные. Уверенные.
Я сажусь в кресло напротив. Оно слишком большое. Мои ноги не достают до пола. Я чувствую себя ребенком. Маленькой девочкой, которую поставили перед выбором, к которому она не готова.
Часы на стене тикают.
Он молчит.
Я молчу.
И в этой тишине я понимаю: то, что было вчера — страх, отчаяние, боль — это был только пролог.
Настоящий страх начинается сейчас.
Глава 2
Он молчит.
И в этой тишине я успеваю рассмотреть его.
Я ожидала увидеть быка. Кого-то вроде тех, кто привез меня сюда — широкоплечего, с бычьей шеей, с лицом, изрезанным шрамами или, наоборот, заплывшим жиром. Я ожидала увидеть зверя — с маленькими злыми глазами, с тяжелой челюстью, с руками-лопатами, которые привыкли не подписывать контракты, а ломать кости.
Я ошиблась.
Он сидит в кресле — таком же черном, кожаном, как то, в котором утонула я, — но на нем оно не выглядит огромным. Он вписывается в него идеально, как будто кресло создавали специально под него. Или он создан для таких кресел.
Ему лет тридцать два — тридцать пять. Сложно сказать точно. У него лицо, которое не выдает возраста — оно просто есть. Правильные черты, чуть аскетичные. Высокий лоб, прямой нос, четко очерченные губы. Темные волосы аккуратно уложены, но без излишней прилизанной гладкости — наоборот, легкая небрежность говорит о том, что он не тратит время на прихорашивание. Или тратит, но умеет скрывать это.
Он одет в дорогой костюм. Я мало смыслю в мужской моде, но даже мне видно: ткань, посадка, воротник рубашки — все это стоит больше, чем моя месячная зарплата. Темно-серый, почти черный, с едва заметной полоской. Белая рубашка. Никакого галстука — воротник расстегнут, и это единственная деталь, которая выдает в нем человека, а не манекен из глянцевого журнала.
Но главное — глаза.
Они усталые. Это первое, что я замечаю. Темные, глубоко посаженные, с тенями под ними, которые говорят о бессонных ночах. Такие глаза бывают у людей, которые слишком много работают. Или слишком много думают. Или слишком много видят такого, что лучше бы не видеть.
Но за усталостью прячется что-то еще. Цепкость. Настороженность. Он смотрит на меня, и я чувствую, что он видит больше, чем я хочу показывать. Он видит мой страх, мою злость, мою беспомощность. Он видит все, что я пытаюсь спрятать за маской равнодушия, которая, как мне казалось, держится довольно хорошо.
Он не кричит. Не угрожает. Не пытается запугать меня громким голосом или тяжелым взглядом.
Он спокоен.
Спокоен, как удав, который смотрит на кролика. Без спешки. Без агрессии. Со знанием, что кролик никуда не денется. У него есть время. У него есть власть. У него есть я.
Это спокойствие страшнее любых криков. Крики — это эмоции. Крики — это слабость. А этот человек не выглядит слабым. Он выглядит как тот, кто давно научился контролировать все — включая себя.
Я сжимаюсь в кресле, подтягиваю ноги, пытаюсь занять как можно меньше места. Мне хочется стать невидимкой. Раствориться в воздухе. Исчезнуть.
Я не исчезаю.
— Ася Сергеевна, — говорит он.
Голос низкий. Спокойный. Ровный. Без эмоций. Как у диктора, который читает новости. Или у прокурора, который зачитывает обвинительное заключение.
Я молчу. Горло сжато спазмом. Я боюсь, что если открою рот, то из него вырвется не слово, а всхлип. А я не хочу, чтобы он видел мои слезы. Не хочу давать ему эту власть.
— Хан объяснил вам условия? — спрашивает он. В его голосе нет угрозы. Только констатация факта.
Я киваю. Один раз. Резко.
— Хорошо. — Он открывает папку, которая лежит перед ним на столе. Достает несколько листов, плотно исписанных мелким шрифтом. — Тогда давайте пройдемся по деталям. Чтобы не было недопонимания.
Он поднимает на меня глаза, и я чувствую, как по спине пробегает холод. Не от страха — от осознания. Этот человек привык, чтобы его слушали. И слушались.
— Контракт заключается сроком на один календарный год, — начинает он, водя пальцем по строчкам. Палец у него длинный, с ухоженным ногтем. Рука хирурга. Или пианиста. — В течение этого срока вы, Ася Сергеевна, обязуетесь проживать по моему основному адресу — этот дом, если вы не заметили — выполнять функции супруги. Это включает в себя сопровождение меня на мероприятия, прием гостей, ведение домашнего хозяйства в той степени, в какой вы посчитаете нужным. У меня есть штат прислуги, вам не придется заниматься уборкой или готовкой, если не захотите.
Он делает паузу, смотрит на меня, проверяя, слушаю ли я. Я слушаю. Каждое слово врезается в память, как на гравировке.
— Вы будете пользоваться банковской картой для текущих расходов. Лимит обсудим позже. Ваша личная свобода передвижения ограничена — вы не можете покидать город без моего согласия. В остальном — вы свободны в пределах разумного.
Он переворачивает страницу.
— Через год контракт расторгается. Долг вашего отца считается погашенным. Вы получаете компенсацию — сумма указана в приложении номер три — и можете идти куда угодно.
Он снова поднимает на меня глаза. В них нет ничего. Ни насмешки, ни сочувствия. Просто факты.
— Теперь самое важное, — говорит он, и в голосе впервые появляется что-то похожее на сталь. — Никаких постельных обязательств.
Я вздрагиваю. Он замечает это — краем глаза вижу, как его бровь поднимается на долю миллиметра.
— Вы услышали правильно, — продолжает он. — Я не требую от вас интимной близости. Наш брак — фиктивный. Формальность. Бизнес-сделка. Если вы не захотите — ничего не произойдет.
Он делает паузу.
— Но, Ася, — его голос становится тише, но от этого не мягче, — я советую вам не путать бизнес с эмоциями. Не искать в этом смысл. Не пытаться найти тайный подтекст там, где его нет. Это сделка. Только сделка.
Я смотрю на него и не верю. Не верю ни единому слову. Мужчины, которые покупают женщин, не покупают их для ведения домашнего хозяйства. Мужчины, которые держат женщин в клетках, рано или поздно приходят за своим. Это закон. Я знаю это. Я читала об этом. Я слышала истории.
Но в его глазах — нет, я не вижу лжи. Я вижу усталость. И что-то еще. Что-то, что я не могу определить. Грусть? Одиночество?
Я отвожу взгляд.
— Вы прочитали контракт? — спрашивает он.
— Нет, — мой голос звучит хрипло, как после долгого молчания. — Я прочитаю.




