- -
- 100%
- +
Беру папку. Пальцы дрожат, бумага шуршит, и этот звук кажется мне оглушительным в тишине кабинета.
Я читаю.
Буквы плывут перед глазами. Юридические термины, пункты, подпункты, ссылки на статьи каких-то законов. Я не юрист. Я художник. Я умею различать оттенки цветов, чувствовать композицию, видеть свет. Я не умею читать контракты.
Но я читаю. Строка за строкой. Слово за словом.
«Фиктивный брак... срок действия... обязанности сторон... материальная компенсация... конфиденциальность... неразглашение...»
Дохожу до пункта, который он озвучил. «Интимные отношения не являются обязательным условием настоящего контракта». Написано сухо, официально. Как инструкция к бытовой технике.
Я поднимаю глаза. Он смотрит на меня. Ждет.
— У меня нет выбора, — говорю я. Это не вопрос. Это не жалоба. Это констатация факта, которую я приняла еще прошлой ночью, сидя на кухне и глядя на пустую кружку отца.
— У вас всегда есть выбор, — отвечает он, и в его голосе я слышу что-то похожее на... усталость? Или мне кажется. — Вы можете отказаться. Хан объяснил альтернативы.
Вздрагиваю. Альтернативы. Панель. Годы. Чужие руки.
— Я согласна, — говорю я. И ненавижу себя за эти слова. За то, как легко они слетают с губ. За то, что я не борюсь. Не кричу. Не царапаюсь.
Я — тряпка. Слабая, жалкая тряпка, которая плывет по течению, потому что у нее нет сил грести против.
Он протягивает мне ручку. Черную, тяжелую, явно дорогую. Я беру ее. Она удобно ложится в руку, но я чувствую ее вес — вес решения, которое я принимаю. Вес жизни, которую я отдаю.
Я подписываю.
Буквы получаются кривыми, дрожащими, совсем не похожими на мой обычный почерк. «Ася Сергеевна Воронцова». Я смотрю на свою подпись и понимаю, что только что продала себя. Добровольно. По своей воле. С ручкой в руке и контрактом на столе.
Я откладываю ручку.
Он забирает контракт, просматривает подпись, кивает.
— Теперь кольцо, — говорит он.
Он открывает ящик стола. Достает маленькую черную бархатную коробочку. Открывает.
Внутри — кольцо.
Черное. Тонкое. Без камней, без узоров. Просто гладкий ободок из металла, который тускло поблескивает в свете настольной лампы.
Я смотрю на него, и мне кажется, что я уже видела это кольцо. В фильмах про концлагеря. На фотографиях заключенных. Ошейник. Клеймо. Метка, которая говорит: «Это мое. Не трогать. Не кормить. Не выпускать».
Он берет кольцо. Встает. Подходит ко мне.
Чувствую его запах. Дорогой парфюм, табак, что-то еще — древесное, горьковатое. Он возвышается надо мной, загорая свет. Я не вижу его лица — только тень.
— Дайте руку, — говорит он.
Протягиваю левую руку. Она дрожит. Пальцы холодные, как лед. Он берет мою руку в свои — его ладонь теплая, сухая, уверенная.
Он надевает кольцо на безымянный палец.
Оно скользит легко. Идеальный размер. Как будто создано для меня.
Как будто я всегда носила его.
Ошейник захлопывается.
Я слышу щелчок. Или мне только кажется. Металл касается кожи, и я чувствую его холод — он проникает в кровь, в кости, в самую душу.
Он держит мою руку в своей. Секунду. Две. Я чувствую тепло его пальцев, и мне хочется вырваться, убежать, закричать.
Я не двигаюсь.
— С сегодняшнего дня вы — моя жена, — говорит он. Голос спокойный, ровный. — Фиктивно. Формально. Не забывайте об этом.
Он отпускает мою руку. Возвращается за стол. Садится в кресло, и между нами снова возникает барьер из темного дерева.
Я смотрю на кольцо. Оно смотрит на меня. Черное. Гладкое. Холодное.
Хочу снять его. Сорвать. Швырнуть ему в лицо. Сказать, что я передумала, что я лучше буду на панели, лучше умру, лучше что угодно, только не это.
Я не снимаю.
Потому что я подписала контракт. Потому что он спокоен и уверен. Потому что я знаю: если я сейчас сорву кольцо, ничего не изменится. Он наденет его снова. Или запрет меня в подвале. Или отдаст Хану, и тот найдет мне другое применение.
Я в ловушке.
И кольцо на пальце — только символ. Ошейник был надет в тот момент, когда я сказала «согласна». Кольцо — просто напоминание.
Он смотрит на меня. Долго. Пристально.
— Вас проводят в вашу комнату, — говорит он. — Отдыхайте. Завтра будет трудный день.
Я встаю. Ноги не слушаются, колени дрожат. Я делаю шаг, второй. К дверям.
Я почти у выхода, когда он говорит:
— Ася.
Я замираю.
— Я не буду причинять вам боль. — Его голос звучит тише, чем прежде. В нем нет стали. Только усталость. — Если вы будете соблюдать условия контракта.
Я не оборачиваюсь. Не отвечаю. Я открываю дверь и выхожу в коридор, где меня уже ждет женщина в строгом костюме — экономка, как я узнаю позже.
— Следуйте за мной, — говорит она.
Я иду. По длинному коридору, мимо картин в тяжелых рамах, мимо дверей, за которыми угадываются другие комнаты. Пол под ногами — паркет, темный, натертый до блеска. Стены — в бежевых тонах, сдержанные, дорогие.
Мы поднимаемся по лестнице. Второй этаж. Еще один коридор. Экономка открывает дверь в конце.
— Ваша комната, — говорит она. — Если что-то понадобится — есть кнопка вызова у кровати. Ужин подадут через час. Хозяйка обычно ужинает в своей комнате в первый день.
Хозяйка.
Я — хозяйка этого дома. Жена человека, который купил меня.
Экономка уходит. Я захожу в комнату.
Она огромная. Не меньше всей нашей квартиры с отцом. Кровать — широкая, с высоким изголовьем, застеленная белым бельем. Шкафы — встроенные, от пола до потолка. Туалетный столик с большим зеркалом. Ванная комната — отдельно, с огромной ванной на львиных лапах и душевой кабиной, в которой можно разместить человек пять.
Я подхожу к окну. Оно выходит в сад. Темный, осенний, с голыми деревьями и дорожками, усыпанными желтыми листьями. Где-то вдалеке — высокая стена с колючей проволокой.
Клетка.
Смотрю на свое отражение в стекле. Бледная девушка в слишком большом свитере, с черным кольцом на пальце. Чужая. Незнакомая.
Я снимаю кольцо.
Оно поддается легко. Скользит по пальцу, освобождая кожу. Я держу его на ладони, смотрю на него.
Маленькое. Черное. Холодное.
Я могу выбросить его в окно. Могу спустить в унитаз. Могу спрятать в шкаф и никогда больше не надевать.
Я не выбрасываю.
Потому что кольцо — не главное. Главное — контракт, который я подписала. Главное — долг, который висит на мне. Главное — то, что я продала себя, и никакое снятое кольцо этого не отменит.
Кладу кольцо на туалетный столик. Оно лежит на темном дереве, поблескивает тусклым светом. Ждет.
Я иду в ванную. Включаю воду. Смотрю, как пар поднимается к потолку, запотевает зеркала, превращает комнату в туманный мир, где нет четких границ.
Раздеваюсь. Стою перед зеркалом, смотрю на свое тело. Худое, бледное, с выступающими ключицами и ребрами. Тело художницы, которая забывала есть, когда работала. Тело дочери, которая не могла глотать, когда отец умирал. Тело женщины, которая больше не принадлежит себе.
Я залезаю в ванну. Вода горячая, почти обжигающая. Я погружаюсь в нее с головой, задерживаю дыхание, слушаю, как стучит сердце в ушах.
Под водой тихо. Под водой нет звуков. Под водой я могу притвориться, что ничего не случилось. Что папа жив. Что я вернусь домой, нарисую новый портрет, выпью чай с черничным йогуртом.
Выныриваю. Вода стекает с лица, смешиваясь со слезами. Я плачу. Наконец-то плачу. Рыдания вырываются из груди, сотрясают тело, эхом отражаются от кафельных стен.
Я плачу о папе. О маме. О себе. О доме, в который больше не вернусь. О жизни, которую я потеряла. О будущем, которого не будет.
Я плачу, пока не остается сил. Пока слезы не высыхают. Пока тело не перестает дрожать.
Вылезаю из ванны. Вытираюсь. Надеваю халат — пушистый, белый, явно купленный специально для меня. Выхожу в комнату.
На туалетном столике стоит поднос. Ужин. Суп, салат, горячее, сок. Я не голодна. Я вообще не помню, когда ела в последний раз. Но я сажусь, беру ложку, ем.
Суп вкусный. Горячий. Наваристый. Я ем медленно, механически, не чувствуя вкуса.
Потом смотрю на кольцо.
Оно лежит на столике. Ждет.
Я беру его. Верчу в пальцах. Металл холодный, гладкий. Я надеваю его на палец.
Оно скользит легко. Идеальный размер.
Как будто я никогда его не снимала.
Смотрю на свою руку. Черное кольцо на бледной коже. Метка. Ошейник. Клеймо.
Я ложусь в кровать. Белье пахнет лавандой. Подушки мягкие, одеяло теплое. Я закрываю глаза.
Перед внутренним взором всплывает его лицо. Спокойное. Усталое. С цепкими глазами, которые, кажется, видят меня насквозь.
«Никаких постельных обязательств».
Не верю ему. Не могу верить. Мужчины не покупают женщин для разговоров. Мужчины не тратят миллионы на фиктивные браки.
Но если он лжет — зачем говорить это? Зачем создавать иллюзию безопасности? Зачем давать надежду, которую он все равно отнимет?
Я не понимаю.
Я ничего не понимаю.
Засыпаю. Сон приходит быстро — тяжелый, без сновидений, как обморок. Тело отключается, разум отключается, я проваливаюсь в черноту.
И в этой черноте нет кольца на пальце. Нет контракта. Нет его усталых глаз. Нет ничего.
Только тишина.
***
Я просыпаюсь от солнечного света.
Он проникает сквозь шторы — тонкие, полупрозрачные, золотистые. За окном утро. Я не знаю, сколько времени. Часов в комнате нет.
Сажусь на кровати. Смотрю на свои руки. Кольцо на месте. Черное. Холодное.
Вчера не было сном.
Я встаю. Иду к окну. Раздвигаю шторы.
Сад залит солнцем. Желтые листья блестят, как золотые монеты. Где-то поют птицы. Небо чистое, голубое, без единого облачка.
Красиво.
Я ненавижу эту красоту. Она кажется издевательством. Насмешкой. Мир за окном прекрасен, а моя жизнь кончилась.
Отворачиваюсь от окна. Иду в ванную. Умываюсь. Смотрю на себя в зеркало. Лучше, чем вчера. Спал сошел отек, глаза не такие красные. Я выгляжу почти нормально. Почти как человек, а не как тень.
Я одеваюсь. В шкафу меня ждут вещи — много вещей. Джинсы, свитера, платья. Все моего размера. Кто-то позаботился об этом. Он? Или экономка?
Выбираю простые черные джинсы и серый свитер. Свои вещи — мамин свитер, папин халат — остались в рюкзаке. Я не готова их надеть. Они пахнут домом, а дом остался в прошлой жизни.
Я выхожу в коридор.
Особняк кажется еще больше при свете дня. Длинные коридоры, высокие потолки, картины в тяжелых рамах. Я иду к лестнице, не зная, куда иду. Просто иду.
— Доброе утро, хозяйка.
Я вздрагиваю. Передо мной стоит женщина — та самая экономка. Лет пятидесяти, строгая, с седыми волосами, убранными в пучок.
— Доброе утро, — отвечаю я. Голос звучит хрипло.
— Завтрак подан в столовой. Дамир Михайлович уже уехал по делам, но просил передать, что вернется к обеду.
Киваю. Спускаюсь по лестнице. Столовая — огромная комната с длинным столом из темного дерева. Стол накрыт на одного. Белая скатерть, фарфор, серебро. Завтрак — омлет, тосты, джем, кофе.
Я сажусь. Ем. Механически. Без аппетита.
После завтрака я возвращаюсь в свою комнату. Сажусь у окна. Смотрю на сад.
Думаю о папе. О том, как он сидел на кухне, пил чай из своей любимой кружки, читал новости с планшета. О том, как он улыбался, когда я показывала ему новые картины. О том, как он сказал перед смертью: «Аська, ты сильная. Ты справишься».
Я не сильная.
Но я справлюсь.
Потому что выбора нет.
Я смотрю на кольцо. Черное. Холодное.
И думаю о нем. О человеке с усталыми глазами, который сказал: «Никаких постельных обязательств».
Я не верю ему.
Но, может быть... может быть, я хочу верить.
Потому что если не верить — останется только отчаяние. А отчаяние убивает быстрее, чем любой рак.
Не хочу умирать.
Я хочу жить.
Даже в этой клетке. Даже с этим кольцом. Даже с ним.
Я встаю. Подхожу к мольберту, который стоит в углу — я не заметила его вчера. На нем — чистый холст. Рядом — краски, кисти, палитра.
Он позаботился и об этом.
Я беру кисть. Смотрю на чистый холст. Я не знаю, что рисовать. Я не рисовала с тех пор, как папа... с тех пор, как все случилось.
Но рука сама выводит первые линии.
Контур. Тень. Лицо.
Я рисую его.
По памяти. По ощущению. Высокий лоб, прямой нос, четко очерченные губы. И глаза. Усталые, но цепкие. Глаза, которые видят меня насквозь.
Я рисую, и время исчезает. Я не слышу, как открывается дверь. Не слышу шагов.
— Неплохо, — раздается голос за спиной.
Я вздрагиваю. Оборачиваюсь.
Он стоит в дверях. В том же костюме, что и вчера, но без пиджака, в одной рубашке. Рукава закатаны до локтя, открывая предплечья — сильные, с четким рисунком мышц.
Он смотрит на портрет. Потом на меня.
— Вы рисовали меня, — говорит он. Не вопрос. Утверждение.
Отступаю от мольберта, заслоняя рисунок собой. Мне стыдно. Стыдно, что он застал меня за этим. Стыдно, что я не могла удержаться.
— Я... просто тренировалась, — бормочу я. — Давно не рисовала.
Он подходит ближе. Я чувствую его запах — дорогой парфюм, табак, что-то древесное. Он смотрит на портрет поверх моего плеча.
— Вы талантливы, — говорит он. В голосе нет лести. Только констатация факта.
Я молчу.
— Вам нужно разрешение на выход в город? — спрашивает он неожиданно. — За материалами. Красками. Холстами.
Поднимаю на него глаза. Он смотрит на меня спокойно, без насмешки.
— Я... да, — говорю я. — Если можно.
— Скажите экономке. Она организует машину и сопровождение.
Он отходит от мольберта. Направляется к двери. У порога останавливается.
— Ася, — говорит он, не оборачиваясь. — Вы не в тюрьме. Вы в моем доме. И если вы будете соблюдать условия контракта, у вас будет все, что нужно. Для рисования. Для жизни. Для всего.
Он уходит.
Я смотрю на портрет. На его лицо, которое я нарисовала по памяти. На глаза, которые я пыталась передать — усталые, но цепкие.
И думаю о том, что он сказал.
«Вы не в тюрьме».
Но если не в тюрьме — то где?
И почему клетка с золотыми прутьями все равно остается клеткой?
Я смотрю на кольцо. Черное. Холодное.
И чувствую, как оно нагревается от тепла моей руки.
Или мне только кажется.
Глава 3
Первые дни в клетке похожи на плавание в густом сиропе. Время течет медленно, тягуче, липнет к коже, проникает в легкие, затрудняет дыхание. Каждая минута растягивается в час, каждый час — в вечность. Я просыпаюсь, и первое, что вижу — черное кольцо на пальце. Первое, что чувствую — холод металла, который уже успел стать привычным.
Я ненавижу это кольцо.
Ненавижу этот дом.
Я ненавижу его.
Но ненависть — слишком живое чувство для мертвой души. А я чувствую себя мертвой. Пустой. Выпотрошенной, как рыба на кухонном столе. Во мне нет ненависти. Нет злости. Нет отчаяния. Есть только тупая, серая пустота, которая заполняет каждую клеточку тела, вытесняя все остальное.
На третий день я решаю исследовать дом. Не потому, что мне интересно. А потому, что сидеть в комнате и смотреть в потолок больше нет сил. Пустота давит. Она становится физической, ощутимой, материальной. Я чувствую ее вес на плечах, на груди, на веках. Если я не начну двигаться, пустота раздавит меня.
Я выхожу в коридор. Пол под ногами — паркет, темный, натертый до зеркального блеска. Я вижу свое отражение — бледное пятно в черном прямоугольнике. Иду медленно, касаясь рукой стены. Обои с легким тиснением, цвета слоновой кости. Дорогие. Я чувствую это даже кончиками пальцев.
Особняк огромен. Я теряю счет комнатам, коридорам, лестницам. Здесь есть все: гостиная с камином, в котором никогда не горит огонь; библиотека с высокими шкафами, заполненными книгами в кожаных переплетах; бильярдная, где стол накрыт зеленым сукном и ждет игроков, которые никогда не приходят; кинозал с мягкими креслами и огромным экраном; спортзал с тренажерами, пахнущими резиной и металлом.
Все это создано для жизни. Для движения. Для шума и смеха.
Но дом молчит.
Он молчит так же, как молчала наша квартира после смерти отца. Только там тишина была пустой, а здесь — давящей. Она наваливается со всех сторон, проникает в уши, затыкает их ватой. Я слышу только собственное дыхание и шаги. И тишину.
Я захожу в гостиную. Сажусь на диван — мягкий, глубокий, обитый бархатом цвета бордо. Диван поглощает меня, как болото. Я тону в нем, смотрю на камин, в котором сложены поленья, но огня нет.
— Хозяйка, кофе?
Я вздрагиваю. Передо мной стоит женщина — экономка. Я уже знаю, что ее зовут Зоя Павловна. Она появляется всегда неожиданно, бесшумно, как тень.
— Да, спасибо, — говорю я. Голос звучит глухо.
Она исчезает так же бесшумно, как появилась. Через минуту возвращается с подносом: кофе в тонкой фарфоровой чашке, молочник, сахарница, маленькое печенье на блюдце. Все идеально. Все правильно. Все как в дорогом ресторане.
Я беру чашку. Кофе горячий, ароматный, с легкой горчинкой. Хороший кофе. Я не пила такой кофе никогда в жизни.
Смотрю на Зою Павловну. Она стоит у двери, сложив руки на животе, и смотрит на меня. В ее взгляде я читаю жалость. Тщательно скрываемую, профессиональную, но все же жалость.
— Зоя Павловна, — говорю я. — Сколько человек здесь работает?
— В штате — двенадцать, — отвечает она. — Садовники, водители, охрана, кухня, уборка. Если нужно больше — нанимаем временно.
Двенадцать человек. Для одного дома. Для одного человека. Для меня.
— А он... Дамир Михайлович... он часто бывает дома?
Вопрос вырывается прежде, чем я успеваю его остановить. Зоя Павловна смотрит на меня с легким удивлением — видимо, я первая из «хозяек», кто спрашивает о хозяине.
— Дамир Михайлович много работает, — говорит она осторожно. — Часто задерживается. Ночевать приезжает почти всегда. Иногда поздно.
— Понятно.
Я отворачиваюсь к окну. Зоя Павловна понимает, что разговор окончен, и бесшумно уходит.
Остаюсь одна в огромной гостиной, с чашкой дорогого кофе в руках, и смотрю на сад за окном. Деревья стоят голые, черные ветви тянутся к серому небу, как руки утопающих. Где-то вдалеке — стена. Высокая, серая, с колючей проволокой наверху.
Клетка.
Я допиваю кофе. Ставлю чашку на поднос. Встаю с дивана.
Мне нужно двигаться. Нужно что-то делать. Нужно не дать пустоте победить.
Я иду на кухню.
***
Кухня в этом доме — отдельная история. Она огромная, как в ресторане. Профессиональные плиты, духовки, огромные холодильники, медные кастрюли, развешанные на крючках. Здесь пахнет травами, специями и чем-то еще — домашним, уютным, живым.
На кухне суетится повар — полный мужчина с добрым лицом и руками, которые двигаются быстро и уверенно. Увидев меня, он замирает.
— Хозяйка, — говорит он с легким поклоном. — Вам что-то нужно? Я могу приготовить...
— Нет, — перебиваю я. — Я... можно я здесь посижу?
Он смотрит на меня с удивлением. Потом — с той же жалостью, что и Зоя Павловна.
— Конечно, — говорит он. — Садитесь вот сюда, я вам чаю налью.
Я сажусь за маленький столик в углу кухни. Повар ставит передо мной чашку чая — крепкого, с бергамотом — и тарелку с домашним печеньем.
— Вы не против, если я буду работать? — спрашивает он. — Мне нужно обед готовить.
— Работайте. Я не буду мешать.
Я смотрю, как он режет овощи, как разделывает мясо, как ловко управляется с ножом. Его руки — руки человека, который любит свое дело. Движения отточенные, уверенные, почти музыкальные.
— Как вас зовут? — спрашиваю я.
— Николай, — отвечает он, не оборачиваясь.
— Николай, а Дамир Михайлович... какой он? Ну, в еде. Что он любит?
Николай замирает. Оборачивается. Смотрит на меня внимательно, оценивающе.
— Просто интересно, — добавляю я. — Раз я теперь здесь живу.
— Дамир Михайлович неприхотлив, — говорит Николай после паузы. — Предпочитает простую пищу. Супы, мясо, овощи. Сложные блюда не жалует. Говорит, что это понты. Алкоголь почти не пьет. Может бокал вина за ужином, но редко.
— А дома? Он часто ужинает дома?
— Почти всегда. Если не уезжает по делам.
Я киваю. Задаю следующий вопрос, хотя знаю, что не должна:
— А до меня... у него были... женщины?
Николай отводит взгляд. Кладёт нож. Вытирает руки о фартук.
— Хозяйка, — говорит он мягко. — Я здесь работаю пять лет. За это время ни одна женщина не переступала порог этого дома. Кроме прислуги. Дамир Михайлович... он не из тех, кто водит женщин.
Он замолкает. Потом добавляет тише:
— И не из тех, кто покупает себе жен.
Я смотрю на него. Он смотрит на меня. В его глазах — сочувствие и что-то еще. Предупреждение? Совет?
— Спасибо, Николай, — говорю я.
Он кивает и возвращается к работе.
Пью чай и думаю о том, что он сказал. Ни одной женщины за пять лет. Это не укладывается в голове. Мужчина его возраста, его положения, его внешности — и без женщины? Он что, монах? Или предпочитает мужчин? Или...
Я отгоняю мысли. Мне не должно быть интересно. Мне вообще не должно быть до него дела. Он мой тюремщик. Моя клетка. Мой враг.
Но враг, который не пьет. Не курит в доме. Не водит женщин. Который ест простые супы и овощи. Который работает до ночи.
Какой-то неправильный враг.
***
Дамир появляется в доме на четвертый день.
Сижу в библиотеке, листаю книгу по искусству — огромный фолиант с репродукциями импрессионистов. Нашла его на нижней полке, случайно. Книга тяжелая, пыльная — видимо, ее давно не открывали.
Я рассматриваю Моне. Его кувшинки, его соборы, его стога сена. Свет. Воздух. Жизнь. Все то, чего нет в этом доме.
— Вы любите импрессионистов?
Я вздрагиваю. Он стоит в дверях библиотеки, прислонившись к косяку. На нем темно-синий костюм, белая рубашка, галстук — сегодня завязан. Выглядит уставшим. Под глазами тени, в уголках губ — складки усталости.
— Да, — говорю я. Закрываю книгу. — Они умели видеть свет.
Он входит в библиотеку. Проходит мимо меня, проводит пальцами по корешкам книг. Я слежу за его руками — длинные пальцы, ухоженные ногти. Руки, которые не держат оружия? Или держат, но не здесь, не при мне.
— Моне любил свет, — говорит он. — А Дега любил танцовщиц. Говорят, он ненавидел женщин, но рисовать их не переставал.
— Дега не ненавидел женщин. Он ненавидел то, что женщины — это товар.
Слова вырываются прежде, чем я успеваю их остановить. Он оборачивается. Смотрит на меня с любопытством.
— Товар? — переспрашивает он.
— В его время женщины были собственностью. Отцов, мужей, братьев. Дега это видел. И рисовал. Не их красоту — их усталость. Их смирение. Их клетку.
Он молчит. Смотрит на меня долго, пристально, как в тот первый раз в кабинете.
— Вы считаете себя в клетке? — спрашивает он.
Я смотрю на него. На его усталые глаза. На дорогой костюм. На руки, которые купили меня.
— А вы как думаете? — отвечаю я.
Он не отвечает. Отворачивается, подходит к окну. Смотрит в сад.




