Дороги Мага. Тисорожденный Эриугена

- -
- 100%
- +
Смотреть было моей естественной защитой. Пока другие утверждали себя действиями, я жадно собирал мир глазами и слухом. Я замечал, кто первым входит в зал, кто держится ближе к Медб, как изменяется лицо отца, когда при нем произносят имя южного рода, как замолкают слуги, когда речь заходит о детях разных матерей. Я замечал, как Ланд бережно прячет одну тканую ленту, оставшуюся от матери, и как потом часами сидит с нею на коленях, ничего не говоря. Я видел, как Ниалл в один из дней встал между мною и слишком грубой насмешкой Фогартаха, сказал несколько коротких слов и этим исчерпал дело. Я наблюдал, как Медб умеет улыбаться гостям, раздавая внимательность, и как после их ухода дом снова стягивается в прежнюю суровую форму. Детство в правящем доме быстро учит тому, что жизнь состоит из явного и скрытого, причем если видимое дает порядок, то управляет им скрытое.
Однажды после охоты Ниалл вернулся с первым большим оленем. Весь двор наполнился лаем и воем собак, смехом, шагами, запахом крови и мокрой шерсти. Мужчины окружили добычу. Наставники одобрительно кивали. Слуги тянули веревки. Кому-то уже велели готовить мясо для пира. Я стоял в стороне и чувствовал, как вся эта картина наполнена обычаями дома, его истинной радостью, его суровой мужской правотой. Но я не чувствовал радости. Я чувствовал боль убитого животного, видел грусть леса, потерявшего свое дитя. В то же утро, еще до возвращения охотников, я нашел у нижнего склона камень с темным узором, похожим на свернутые в узел письмена. Я долго держал его в руке, обводил пальцем линии, в которых будто бы было заключено какое-то древнее и важное известие, и принес с собой, завернув в край плаща. Вечером, пока в зале славили удачную охоту, я сидел в полутени и трогал этот камень у себя в коленях. Никто бы не понял, почему его вес для меня значил больше, чем вес убитого оленя. В тот час я особенно ясно почувствовал направление собственной души. Она тянулась к следу, который оставляет в мире смысл.
Особенно тяжелым испытанием для меня стали пиры. На них раскрывалась вся иерархия дома. Старшие получали дары, оружие, гривны, похвалу, добрые слова перед лицом дружины. Младшие же учились смотреть, ждать, принимать свое место. Отец раздавал с обычной для него точностью то, что следовало каждому. Шерсть плащей блестела в свете факелов. Масло в лампах пахло густо. Дым собирался под крышей. По залу ходили чаши. Филиды готовились произнести подобающее. Я сидел ниже, ближе к ногам старших, и чувствовал на себе всю весомость собственной малости. В таком положении ребенок или ожесточается, или начинает слушать глубже. Со мною, к счастью, произошло второе. Место у ног научило меня внимать тому, что идет поверх меня, над моей головой, мимо меня. Возможно, именно поэтому позднее я так хорошо слышал в книгах движение мысли, направленной выше частного спора и выше человеческого самолюбия.
Иногда Ланд, заметив мою усталость после таких дней, уводила меня к внутренней стороне стены, где ветер уже не был так резок, а звуки пира доходили приглушенно. Мы садились на сложенный плащ. Она рассказывала о садах юга, которых я никогда не видел, о светлых полосах нив, о длинных дорогах Миде, о людях, умеющих вести беседу мягко и развернуто, о клириках, чье чтение было подобно течению воды, о старых местах, где власть касается священного без особых усилий, поскольку уже долго живет возле него. В эти минуты словно моя мать оживала как образ целой страны. Я понимал, что именно она принесла в суровый север не только союз двух родов и приданое, но и особый способ держать в уме мир. И через Ланд этот способ перешел ко мне как тайное наследство.
Взрослея, я все яснее чувствовал, что мое происхождение хранится во мне как двойной зов. Отцовская кровь давала твердость, умение переносить холод, потребность в порядке и серьезность перед властью. Но материнская линия приносила внутреннюю широту, тягу к средине, к целому, к связности вещей и имен. В Айлехе такой состав души принимали с трудом. Дом предпочитал ясные формы. Я же с ранних лет нес в себе пересечение двух форм жизни. Внешне это выражалось в том, что я был тише, дольше думал, реже бросался вперед, чаще запоминал, чем состязался. Для детей и воинов этого довольно, чтобы клеймо чужака стало почти естественным. Но для самой души этого оказалось достаточно, чтобы однажды начать искать место, где ее раздвоенное наследство сложится в цельность.
Ланд понимала это первой. Однажды, когда мы сидели в узком проходе между стеной и деревянной пристройкой, она коснулась моей головы и сказала, что я похож на мать больше, чем думаю. Она имела в виду не внешность, она говорила о способе молчать, смотреть и ждать слова, которое соединит рассеянное. Тогда я еще не знал, какую силу имеют такие тихие приговоры. Они часто правят жизнью сильнее громких решений взрослых мужчин. С того дня я стал воспринимать собственную инаковость не как один только постыдный изъян. В ней постепенно открывалась судьба, глас Провидения. Дом делал меня лишним сыном. Память о матери начинала делать меня сыном двух пространств.
Так проходили мои ранние годы в Айлехе: среди братьев, похожих на силы одной стихии; под взглядом Медб, хранившей внутреннюю чистоту северной линии; рядом с Ланд, удерживавшей для меня утраченный образ Эугинис; под тяжелой рукой отцовского дома, где каждый мальчик проходил свои уроки суровости. Я учился жить среди тех, кто был со мной одной крови, но вместе с тем оставался для меня школой опасной чуждости. Я узнавал цену молчания, цену собственного места, цену памяти, которую приходится беречь от чужих глаз и ушей. Волчья школа рано дала мне понять, что род воспитывает человека посредством страха, иерархии и холода, но не посредством любви и принятия. Она же открыла мне, что душа всегда ищет еще одного родства, более глубокого. Это родство не отменяет крови. Оно организует человека в тот порядок, где утрата матери, суровость братьев и даль южной земли однажды складываются в Предназначение.
Глава 3. Дыхание фей
Всякий дом хранит у себя такие двери, которых нет в плотницком учете. Их не вырезают из дуба, не навешивают на них железо, не охраняют копьем. Они открываются в свой час, когда сам воздух на короткое время меняет вес, когда туман клубится по земле так низко, что холм кажется поднятым над облаками, когда ветер приносит голос, не похожий на человеческий, и все же понятный внутреннему слуху. В Айлехе я узнал это раньше, чем научился толком различать людские намерения. Каменный круг на вершине был домом короля и домом рода. Однако он был также местом, где сама природа говорила сквозь камень, а стародавняя память проникала в дыхание живых.
Среди тех, кто приехал когда-то с моей матерью из Миде, был один старик, о котором в замке говорили мало и всегда с такой неохотой, какая выдает страх и давнее смущение. Официально его называли хранителем покоев принцессы и человеком ее доверия. Этого было достаточно для слуг, для оруженосцев и для тех, кто привык довольствоваться внешним именем всякой вещи. Но с самого детства я чувствовал, что это имя лишь прикрывает иное достоинство, более древнее и потому труднее выразимое. Даже суровые люди моего отца, умевшие глядеть прямо в лицо вождю, пленнику, чужому аббату и человеку, пришедшему с вестью о крови, при встрече с Финтаном отводили глаза чуть раньше, чем того требовала вежливость. Они уступали ему проход без приказа. Они не позволяли себе грубого слова в его присутствии. В его сторону почти никогда не летел легкий насмешливый говор, столь обычный для больших мужских домов. Всякий чувствовал в нем силу, которую безопаснее не задевать.
Отец мой не любил Финтана. Он терпел его, признавал за ним какое-то старое право, дозволял ему оставаться в Айлехе после смерти матери и никогда не оспаривал его места открыто. И все же в его взгляде, когда они случайно сходились, жила постоянная настороженность. Аэд был человеком церковного покрова, человеком помазания, человеком закона, который должен стоять над родом и над землей как охрана правильного порядка. Он чтил Святого Патрика и его Закон, держался возле армахских клириков, заботился о том, чтобы в его власти христианское пение звучало не тише боевого рога. В Финтане же он видел силу совсем иного рода — слишком древнюю, слишком связанную с холмами, туманами, камнем и теми полузабытыми именами, которые существуют куда дольше крещеных генеалогий. Думаю, отец подозревал в нем язычника, хотя никогда не произносил этого слова вслух. Ему казалось, вероятно, что старик знает о земле куда больше, чем прилично знать человеку, желающему держаться только Церкви и королевского закона. При этом между ними никогда не было открытой вражды. Между ними стояло намного более глубокое различие: там, где отец искал благословения для власти, Финтан хранил память о мире, который старше всякой власти и древнее самих людей.
Как ни странно, но несмотря на немилость короля, после смерти матери он не уехал. Это удивляло меня еще в детстве. Свита южанки давно разошлась, частью вернулась на юг, частью растворилась в чужом доме, но Финтан остался в своей хижине у западной стены, где камни постоянно были мокры от тумана, где ветер с Лох-Суилли входил особенно крепко, и где даже в ясный день держалась прохлада, как в пещерной нише. Его малая келья, тесная, темная, пахнущая соленой сыростью, старой шерстью, высушенными травами и воском была неприметной, но в то же время казалось не менее значимой, чем королевские покои. Я помню узкое окно, сквозь которое виден был кусок воды и быстрое небо, низкий стол, на котором лежали раковины, гладкие камни, связка веток боярышника, несколько костяных предметов непонятного мне назначения, и светильник, горевший вечерами дольше, чем приличествовало бы простому старику. Дверь его хижины редко бывала закрыта плотно. Ветер касался ее порога, и мне казалось, что туда постоянно входит дыхание чего-то внешнего, того, что гораздо старше дома и намного свободнее его.
Сам Финтан был сух, высок и удивительно прям для своих лет. Его волосы, когда я запомнил их отчетливо, были цвета зимней соли, редкие и длинные. Лицо его носило след времени, морского ветра и долгого молчания. Кожа была тонка и прозрачна, как старая пергаменная пленка. Руки же оставались крепкими, длиннопалыми, с чистыми ногтями, внимательные руки человека, привыкшего держать предметы так, словно знает ее вес не только в ладони, но и во всем мире. Его плащ всегда казался мне старше самого хозяина. Он был соткан из грубой, плотной шерсти темного оттенка, который менялся от погоды, то приближаясь к бурому, то к пепельному, то к почти зеленому, как мокрый лишайник на северной стороне камня. Голос у него был тихий, но тем сильнее он запечатлевался в памяти. Он никогда не давил, не повелевал, не убеждал. Он ложился на слух, как вода ложится на камень, медленно, верно, оставляя свой неизгладимый след.
Иногда он позволял себе шутки, которых никто другой в Айлехе не осмелился бы даже помыслить. Делал он это всегда вполголоса, без улыбки, так, что сперва я принимал его слова за простое замечание и только потом понимал скрытый укол. Однажды, когда Медб особенно резко обошлась со служанкой моей матери, Финтан проводил ее взглядом и тихо сказал мне:
— С именем Медб всегда нужно быть осторожным, мальчик. Его обычно получают женщины, рожденные для власти. Иные из них правят в залах людей, иные — в тех дворах, куда лучше не входить после заката.
Я посмотрел на него, не зная, смеется ли он.
— В старых рассказах, — продолжал он, — это имя носит королева, которую холмы помнят лучше, чем церкви. Потому твоя мачеха так хорошо понимает, как держать дом страхом, взглядом и ожиданием. Для полного сходства ей недостает только сидеть внутри холма и созывать к себе тех, кто любит дурную верность.
Он сказал это сухо, почти ласково, и только в глазах его мелькнуло на мгновение что-то вроде древнего озорства. Я, еще ребенок, невольно улыбнулся, хотя и почувствовал сразу, что такую шутку нельзя повторить никому. С той поры имя Медб стало звучать для меня двойственно. Оно принадлежало женщине в доме моего отца, и в то же время за ним вставала иная тень — старая, властная, связанная с землей, с преданием и с теми подземными дворами, о которых Финтан говорил так, словно сам не однажды бывал у их порога.
В большом доме всякий мальчик ищет мужчину, возле которого его душа не съеживается. Кого-то привлекает воин, кого-то певец, кого-то клирик, умеющий читать громко и чисто. Меня же с ранних лет тянуло именно к старику Финтану. Он не спрашивал, почему я сижу так тихо. Он не торопил меня в те часы, когда я медленно рассматривал какую-нибудь простую вещь. Он не смеялся над моей привычкой подолгу глядеть на воду, на ветви боярышника, на серую тень облаков, скользящую по холму. Он словно заранее знал, что душа ребенка раскрывается его вниманием. Порой мы сидели с ним на краю западного склона, там, где трава была жестче, а ветер свободнее. Под нами простирался Лох-Суилли, и весь день вода в нем меняла свой цвет: утром она была свинцовой, в полдень приобретала стальной блеск, а к вечеру становилась синеватой, иногда почти зеленой, иногда тяжелой и черной, если с моря подходил дождь. Финтан мог смотреть на эти перемены долго, без усталости, и я рядом с ним учился тому же.
Он редко начинал свою речь с утверждения. Вместо наставления он обычно сперва задавал вопрос, а вместо вывода ‒ показывал предмет. Как объяснение, он часто называл старое имя и оставлял его в воздухе, как оставляют на столе ключ, зная, что чужая рука однажды сама потянется к нему. Так он впервые заговорил со мной о самом Айлехе. Мы тогда, как обычно, сидели на сыром камне у края обрыва, и ветер вел по воде широкие темные полосы.
— Как ты думаешь, Эогайн, почему этот холм зовется Грианан?
Я, как всякий ребенок, ответил с готовностью:
— Из-за солнца.
Он улыбнулся едва заметно и долго молчал, словно давал слову быть посеянным в свою почву.
— Солнце любит высоту, — сказал он чуть погодя. — Солнце любит круг, любит камень, любит место, откуда видно далеко. Потому люди и дают такие имена. Только основания старых имен коренятся глубже простых образов. Они прячут в себе память о тех, кто жил здесь прежде людей, прежде королей, прежде нынешних генеалогий. Под твоими ногами спит не одна только земля. Здесь спит сияние.
Я не спросил, кого он имеет в виду. В раннем возрасте ребенок легко принимает смысл слов без потребности в точном объяснении. Мне было довольно и того, что в словах старика имя холма словно распахнулось в глубину. С того разговора Айлех стал для меня не только крепостью и домом рода, в нем словно проявилось нижнее, сокрытое основание. Я начал смотреть на всякий камень с чувством, что у него есть не только поверхность, обращенная к руке, но и внутренняя сторона, обращенная к памяти и древним силам.
В другой раз он позвал меня к своей келье у западной стены. Утро тогда выдалось сырым. Туман еще держался над склоном, и сквозь него едва проступала вода Лох-Суилли. У порога лежала тонкая связка темных ветвей, перевязанная узким ремешком. Я сразу заметил их особый цвет. Это была древесина почти черная, плотная, с красноватым внутренним отблеском на свежем срезе.
Финтан поднял одну ветвь и положил мне на ладони.
— Узнаешь?
Я покачал головой.
Тогда он сказал:
— Это тис. По-ирландски — eó. Дерево твоего имени.
Я вскинул на него взгляд. До той поры имя мое было для меня знаком рода, коротким звуком, которым меня звали в доме, приказывали, окликали, отличали от других сыновей. Я знал, что оно старое и почтенное, что оно унаследовано от кого-то давнего и значительного, я чувствовал в нем тяжесть происхождения. Но впервые кто-то говорил со мной о нем так, будто имя имело собственную глубину, собственный корень в мире вещей, свое тайное значение.
Финтан провел пальцем по темной коре.
— Эогайн, — произнес он медленно, словно прислушиваясь к самому строю слова. — Люди дают имя ребенку, думая о роде, о славе предков, о милости от Бога, о надежде на силу и долголетие. Только старые имена уходят куда глубже человеческого расчета. Они вырастают из деревьев, из камней, из воды, из звезд. Они помнят то, что знала земля задолго до появления на ней людей.
Он сел на низкий камень у стены и велел мне сесть рядом. В его руках тисовая ветвь выглядела практически как жезл, только совсем простой, без резьбы, украшений и металла.
— Смотри на него внимательно, — сказал он. — Он темен, растет медленно, живет очень долго. Зимой, когда другие деревья стоят пустыми, тис хранит свою зелень. Он любит старые места. Он стоит возле могил, возле святых оград, возле древних троп. Его древесина крепка, но сила его не шумная. Она уходит вглубь. Потому мудрые люди издавна знали: тис сохраняет пути между тем, что видно, и тем, что скрыто.
Я взял ветвь у него из рук. И правда, в ней было нечто особенное. Она казалась тяжелее, чем должна была быть при своей тонкости. Смола едва пахла, и все же в этом слабом запахе чувствовалась сухая горечь, словно сама древесина долго хранила память о зимних ветрах и темной земле.
— Между мирами? — спросил я.
Финтан кивнул.
— Между мирами, между временами, между живыми и мертвыми, между людьми и Древними, между словом и тем, что это слово только пытается назвать. Тис не спешит. Он стоит на границе и умеет ждать своего часа. Потому ему доверяют то, что нельзя отдавать легкому дереву. Из него делают луки, когда нужна верная дальность. Его сажают там, где живым надлежит помнить о мертвых. Около него легче услышать то, что идет из глубины земли и из глубины памяти.
Он говорил тихо, и сквозь его слова я словно слышал ветер, идущий от океана. Над нами, по краю стены, прошла ворона. Ее когти коротко царапнули камень. Я помню этот звук до сих пор.
— В твоем имени живет eó, — продолжал Финтан. — Это значит больше, чем просто древо. Это — знак человека, которому дано расти сразу в двух направлениях. Корень его уходит вниз, в темную память предков. Ветвь же тянется вверх, к свету. Кто носит такое имя, тому нелегко довольствоваться одной поверхностью вещей. Он будет слушать глубже других, будет искать проход там, где прочие видят только стену.
Он замолчал и посмотрел на меня так внимательно, что я невольно опустил глаза к ветви у себя на коленях.
— Тебя назвали Эогайн в доме королей, — сказал он затем. — Для них это имя рода и власти. Но для земли оно значит другое. Ты рожден от тиса. Значит, тебе предстоит помнить о связи. Связи между севером и югом, связи между домом живых и домом ушедших, связи между камнем и дыханием, между словом и тайным смыслом, между тем, чему учат в церкви, и тем, что старая Ирландия хранит в своих тайных холмах.
Эти слова впечатались в мое сознание с силой, которую я тогда еще не мог измерить. Я вдруг почувствовал, что мое имя обращено ко мне глубже, чем голоса родичей. До того момента я носил его, как одежду, данную от рождения, но теперь оно словно коснулось меня изнутри. Мне представилось, что само дерево, медленное и темное, стоит где-то у края видимого мира и удерживает тропу, ведущую дальше, в таинственные миры Промежутка. В его ветвях спит зима, в его корнях лежит старая земля, а между корнями и ветвями струится одна живая сила. И если имя мое связано с этим деревом, значит, и моя жизнь должна будет однажды научиться сохранять такую же связь видимого и таинственного.
Финтан поднялся и велел мне идти за ним. Мы подошли к самому краю западного склона, где ветер всегда был самым крепким. Там, у тропы, между камнями рос невысокий тис, согнутый воздушным напором и все же сильный, как будто сам холм произвел его из своей глубины. Старик остановился рядом с ним.
— Запомни, — сказал он. — Есть деревья, которые любят одно солнце, одну почву, один краткий век. Тис же держится там, где времена сходятся друг с другом. И хотя он растет в явном мире, часть его всегда принадлежит иному. Поэтому он — древо порога и древо перехода.
Я коснулся хвои. Она была жесткой, темной, холодной от тумана.
— Когда придет твой час учиться словам, — тихо добавил Финтан, — не забывай, что слово тоже должно быть как тис. Своим корнем оно уходит в безмолвие, а своей вершиной касается света. И между ними проходит живая сила смысла. Тот, кто говорит без корня, лишь попусту сотрясает воздух. Тот же, кто говорит от глубины — соединяет миры.
Мы долго стояли молча. Внизу лежала вода, над которой двигался серый свет. На мгновение мне показалось, что весь Айлех, весь холм, сама западная стена, келья Финтана, могилы, о которых я еще особо не думал, и далекие земли моей матери, которых я никогда не видел, соединены одной незримой нитью. И нить эта проходит через мое имя.
С того дня имя Эогайн перестало быть для меня формальным звуком домашних окликов. Я начал слышать в нем темную зелень тиса, его медленное возрастание, его верность порогу, его таинственное положение между видимым и сокрытым. И когда позднее Финтан учил меня слушать камень, тень, воду и ветер, я уже понимал, что он просто возвращает меня к тому, что уже было вложено в меня с самого рождения.
Во время наших прогулок Финтан часто говорил о тех, кого сам называл Иис Ши. Это имя вплеталось в его речь так естественно, как упоминают названия ветра, дождя или птиц. Для него Добрый народ не принадлежал сказкам или старым преданиям. Он жил в том же естественном мироустройстве, что и травы, воды, рассветы и закаты, жизнь и смерть. Тогда я еще не знал церковных отношений, не старался отделять допустимое предание от опасного, я внимательно слушал и принимал. Финтан говорил, что между здешним миром и иным нет непроходимой стены. Есть покров, тонкая завеса волшебства, которая колеблется от каждой перемены света, от каждого слова, сказанного в свое время, на каждом месте, где земля достаточно долго помнит прежние шаги.
— Людям нравится думать, будто дом начинается там, где поставлен порог, — сказал он однажды. — Но земля считает иначе. У нее множество порогов. Куст боярышника, когда он стоит в верном месте, тоже бывает дверью, вода у подножия холма может увести за порог. Камень, который хранит память и тени дольше других, тоже оказывается проходом. Сумерки, штормы, первый ветер после полудня, белый туман над ложбиной, тишина перед птицей — все это край Завесы. Там и кипит Другая жизнь (Сэл Эля, Saol Eile). Наш мир, этот Ун сил Шё (An Saol Seo), по которому мы топчемся своими сапогами, — это лишь тонкая корка на остывшей похлебке. А под ней, за ней и вокруг нее дышит Ан сэн Эля — Другая Жизнь. Есть Тир на ног, Страна Вечной Юности. Там никто не плачет о морщинах, а яблоки на деревьях никогда не гниют. Есть Маг Мелл, Равнина Блаженства, где радость льется как эль на пиру твоего отца. А если ты посмотришь на океан, когда закат окрашивает его в цвет крови, знай: там, под солью и пеной, лежит Тир фо Туинн, Земля под Волнами.
Он произносил эти слова спокойно, и потому они входили в меня без страха и сопротивления. Он не поучал и не внушал, он постепенно приучал меня видеть шире. Через несколько месяцев после наших первых разговоров я уже и сам сразу замечал на воротах боярышник, который один год цвел пышнее обычного, и весь день после этого воздух в Айлехе казался мне каким-то особенным, более легким, прозрачным и собранным. Я замечал, что у западной стены ветер порой звучит так, словно плавно перебирает струны невидимой арфы. Я замечал, что некоторые часы над водой несут в себе едва слышный, но все же вполне различимый шепот, похожий на язык, которого я еще не знал. Потом, много лет спустя, когда я взял в руки греческие тексты, отдельные звуки той речи напомнили мне тот северный гул у Лох-Суилли. Тогда я впервые подумал, что душа узнает некоторые голоса и формы раньше, чем находит для них имя.
О Волшебном народе Туата де Дананн Финтан говорил с особой собранностью, так, как клирик говорит о древнем отце Церкви. Его голос в такие минуты становился тише, и я невольно придвигался ближе.
— Они обращены внутрь, — сказал он однажды, когда мы стояли у наружного кольца стены и солнце уже почти ушло за воду. — Люди строят наружу. Они кладут камень на камень, ставят кровлю, возводят ограды, чтобы показать миру: вот мое. А Чудесные соседи умеют строить внутрь. У них есть свое число, свой свет и свои законы. Они знают, как войти в холм, в источник, в ночь, в саму память места. Потому только глупый человек говорит, что они прячутся. Умный человек знает, что они живут в сиде. А мудрый человек слушает, как они поют в тени. Они передали нам ключи от дома, но оставили себе право владеть его душой. Когда они пришли из своих городов — Фалиаса, Гориаса, Финиаса и Муриаса — они принесли с собой четыре корня, на которых держится все сущее. И когда ты начнешь познавать природу, ты просто будешь называть по именам те самые залы, которые они возвели в тишине холмов задолго до того, как первый камень был положен в основание Грианана.



