Круги человечьи

- -
- 100%
- +

Пролог. Дедовы сказки
Юла хорошая игрушка, правильная. Она намекает, готовит, подводит. Понятно, каждому своим умом предстоит смысл её предвестий постичь. И всё же славно, что хоть она детям путь рисует да направление указывает.
Так частенько говаривал дед. Женщины же лишь головами качали, слушая мудрствования старика о столь обыденном предмете.
Юла была деревянная, потускневших цветов, вроде когда-то именовавшихся зелёным и красным, с пятнами тёмного дерева на боках, там, где краска уже облупилась вовсе.
Женщины постарше часто обещали себе сберечь копеечку, отложить её в тайный ящичек, чтобы, когда в доме вновь появится ребёнок, непременно приобрести юлу новую, яркую. Они видели в том обещание, что детство следующих за ними будет иным, а значит и всё дальнейшее житие их украсится. Таким они находили выход из круга, существование коего отрицали.
Те же, что помладше, разглядывали юлу с тайной грустью, причины которой они знали ещё совсем недавно, но успели позабыть. А под потолком, не позволяя обнаружить себя до правильного времени, рука об руку парили предчувствие разлуки с собственным дитём, предвидение длинного пути его, полного страхов и испытаний, и известная надежда на его возвращение.
Вечерами дед тихонько, тягуче, нараспев рассказывал маленькому Петру сказки. В них не было ни принцев, ни принцесс, ни злых волшебниц или колдунов. Но сказки были чудесные.
Кроме младенца, никому в доме и дела не было до дедовых сказок. Все слушали его голос, слышали слова, но смысл их ускользал от прочих, ибо находились они посередине пути своего, уже не в начале, а и до завершения им было далеко. Потому чувства кипели внутри сердец их, мысли варились в головах их, и уши были завёрнуты внутрь, чтобы ничто не отвлекало их от них самих.
Дед рассказывал о том, что видел сам, да ещё о том, что поведали ему люди на пути его. Но абы чьи слова он не передавал, а лишь самых достойных, кому верил душой.
Так по правде получается, были то и не сказки, отнюдь, а истории истинные, или даже чистые идеи. И он бередил ими новый мир, пока спелёнатый и всерьёз не принимаемый, и некому было ни одобрить его, ни воспрепятствовать ему.
А ребёнку много ли надо? Всё есть интерес для него.
Дед говорил: «Представь себе, я помню, как и дома этого в помине не было, а было одно поле. Бескрайнее, оно зеленело, насколько глаз хватало. По утру новой весны оно больше салатовым отливало. Потом темнело. Взрослело, как бы. А ещё позже мелким пёстрым цветом покрывалось. И это тоже было верно. Но домов тут не было тогда. Один крест неказистый кренился под ветром.
Кто его такой соорудил - мне неведомо. А только правильно он поступил, что таким хлипким его выдумал. Когда мы все в здешних местах обретаться стали, то, как один, полагали, что крест не этой, так следующей грозой повалит. Или же по весне мы проснёмся, а его и нет уже. Но время шло, крест стоял, и мы поверили в него. Так он нас воспитал, крест наш. Тебя тоже как ни то да зацепит, дай срок. И это будет хорошо.
Домов здесь не было, я говорил уже. А вот у каждой семьи в отдельности дома были. У всех в разных краях, далеко друг от друга. И надобности вроде никакой не было нам тут собираться. Так получилось, что все мы здесь оказались. Зачем и почему так получилось мы поначалу пробовали рассуждать, да толку из этого не вышло. А важность дома для всех была непререкаема. И потому прикатили мы дома свои с прежних мест своих и вновь воздвигли их, будто всегда так было. И жить стали. Трудиться стали.
Но я тогда моложе всех был, пусть и отец уже. Не усидел я и на новом месте. Однажды встал да ушёл из дому, как сейчас помню, спозаранку. Накануне я, конечно, много думал о том. И по прошествии лет уверен, кое-кто понимал, что я уйти задумал. Но удержать меня они уже были не в силах. Да, знаешь, и не пытались.
Хорошо или плохо я сделал я о том судить не буду. Не моё это дело. Хочу только, чтобы ты знал: пока меня не было я многое повидал. И было там и хорошее, и дурное. И пусть теперь я здесь, с тобой, и всегда буду с тобой, ты должен знать, что я хотел бы увидеть и узнать ещё больше.
Это я на случай, если однажды и ты уйдёшь, а после вернёшься, тогда уж не обидь старика молчанием, а порадуй сказкой, будь добр.
Не верь тем, кто говорит тебе смотреть вперёд и только вперёд. Они лишают тебя многого. Крути головой, что есть мочи. Смотри вверх – в ясное ли небо, полное воздуха для твоих лёгких, в белый потолок, подсказывающий, что ты всегда вправе своём начать путь свой сызнова. Смотри по сторонам на людей, животных, цветы. Никогда не знаешь, кем окажется твой друг.
Назад тоже не забывай оглядываться. От этого тошно бывает, знаю. Но где бы ты ни шёл, не смей отрицать, что шагаешь ты по доброй воле. И то, что за тобой ползёт в тумане, это и есть твой путь. Не то, нетоптаное, неясное, впереди где-то, а именно пройденное оно по-настоящему твоё. Люби его.
Да, задал я тебе задач тут. Кто-то скажет, жизни не хватит: туда посмотреть, сюда посмотреть
Просто все полагают, будто время – это прямая. Но на самом-то деле, оно круг. Или даже шар. Тут я сам ещё не вполне понимаю. Может быть, ты разберёшься, когда-нибудь.
Глава первая. Пётр
Родительский дом был необычный, непохожий на другие дома в округе, уже тогда непохожий, до того времени, когда многие начали строить и перестраивать дома, разделяя и отстраняя себя от соседей, пытаясь воплотить свою особенность в самых причудливых сооружениях.
Всё то, что требовало от прочих усилий воображения с домом его семьи происходило естественным образом, ибо дом попросту повторял изгибы судеб своих людей.
Пётр помнил дом широким, просторным, состоящим из шести комнат. Вот только любому, кто признал возведение домов делом своей жизни, немедленно стало бы ясно, что изначально комната была только одна, большая и светлая, с окнами на всех стенах, покатой крышей, не задерживающей снега, и большой печью в углу.
В эту самую комнату и по сей день вела входная дверь с открытой террасы, и печь стояла на своём месте, и топили её исправно, и света в комнате по-прежнему хватало ввиду двух больших окон по обе стороны от входа.
Но в трёх других стенах на месте окон давно были прорублены дверные проёмы, соединившие комнату изначальную с тремя сызнова возведёнными пристройками. Сделанные на совесть из толстых, крепких брёвен, они не несли на себе ни намёка на временность. В каждой умещалась своя печь, и окна улыбались со стен, и каждая пристройка имела причуду свой собственный выход во двор.
Ещё позднее к задним стенам правой и левой пристроек были добавлены новые комнаты, соединившиеся очередными дверными проёмами с центральной пристройкой. Вероятно, кем-то задумано было, что дом из чудной буквы Т превратится в ладный прямоугольник, а всё же очевидно, что последние комнаты дому добавили разные люди, хоть и не исключено, что это был один и тот же человек, просто изменившийся, - не так, чтобы уйти от благоустройства собственного дома, но достаточно, чтобы не заботиться о равенстве помещений, одно из которых с торца выступало за переднюю линию дома, второе же, напротив, сложилось на меньшей площади, нежели пристройки его предшественника.
В результате всех тех событий по дому можно было бродить бесконечными кругами, посещая каждую из комнат по одному разу за круг, или же петляя восьмёрками бесконечности, посещая средние две дважды за восьмёрку.
И тот и другой способы познания чрезвычайно увлекали Петра в детстве. Он сам открыл их для себя, впитал их, пользовался ими и находил их прекрасными, почти совершенными. Уже тогда он умел взглянуть на себя со стороны, и наивно гордился своим сходством с юлой.
Ещё любил он, сидя в каком-нибудь уголке двора, изучать контур всего дома в целом. Он следил взглядом за странными изломами общей крыши, плавившейся в дыму, летевшем в небо из шести труб. Крепко держа в руках свой первый учебник по счёту, он снова и снова складывал число окон и дверей родительского дома.
Потом он откладывал книгу, закрывал глаза, заставляя дом исчезнуть, и начинал по памяти возводить его опять, в том самом виде, в коем заучил его наизусть, начиная с фундамента, внешних стен и крыши, и заканчивая всем внутренним убранством и мельчайшими деталями его.
В доме у Петра была своя комната. Он помнил, что вначале его комната была квадратной.
В редкие мгновения отдыха дед понемногу играл с ним, но и учил тоже. Как правило, то происходило в огороде, около лавочки, куда дед присаживался и подзывал Петра, если тот был поблизости. На чёрной плодородной почве яблоневым прутом дед чертил буквы, или цифры, или фигуры, и рассказывал о них внуку.
Так, однажды дед нарисовал квадрат, и сказал:
- Пётр, смотри, это - квадрат.
Маленький Пётр провёл параллель.
- Это же моя комната! Моя комната - квадрат!
Дед вначале качнул головой, а потом кивнул.
- Не совсем, но похоже.
На самом деле, комната была квадратной в тот день, когда Пётр впервые остался в ней ночевать один, не без страха, а и с предвкушением. Полный истинного человечьего достоинства он опустил голову свою на подушку и подтянул одеяло до груди.
Он долго не мог уснуть, ничем, впрочем, не выдавая этой своей слабости. Молчаливого, с бегающими глазами, пытающегося охватить все свои новые владения разом и одновременно убедиться в их безопасности, его удерживало в постели данное самому себе слово, его первое слово.
С течением же лет две стены комнаты - правая от входа, вдоль которой стояла кровать, и левая, с прислонённым к ней шкафом и неизменной печью – будто сжались и укоротились. И комната превратилась в прямоугольник. Про прямоугольник дед ему тоже рассказывал.
Ребёнок довольно догадался, что стены укоротились, когда сундук, испокон веку стоявший вдоль той же стены, что и кровать, вдруг перестал помещаться на своём месте и был развёрнут к стене, несшей в себе дверь.
Петру неведомо было, что многим раньше, когда сам он ещё не существовал дальше террасы дома, отец его своими руками сколотил две схожие кровати, но вторую сделал на вырост. Подмену же и правда не просто было заметить, ибо не столь разительно отличалась по длине вторая кровать от первой. Так отец Петра ожидал видеть сына своего подобным себе и своему отцу, а мужчины в их семье были невысоки и тонкого, жилистого телосложения.
Потолки в комнате Петра были выбелены, а полы выкрашены в рыжий цвет. Так было по всему дому, всегда и везде. Дощатые же стены лишь покрывали морилкой, придававшей светлому дереву золотистый оттенок и слегка маслянистый блеск.
Единственным пёстрым пятном в комнате был тонкий ковёр, висевший на стене вдоль кровати, с которого изо дня в день и из ночи в ночь на Петра смотрело большими, глубокими глазами семейство лосей, обречённых на вечную прогулку в изумрудном лесу, под тёмно-синим небом.
Едва Пётр стал оставаться без присмотра, что, впрочем, случилось довольно рано, как было принято повсеместно, ведь мужчины часто бывали в отъезде, а у женщин не выдавалось времени и рук просушить своих он начал путешествовать по родительскому дому, пошатываясь на неуверенных ногах своих, ногах детёныша, неокрепших, но целеустремлённых, и многое тогда являлось ему впервые.
Так постепенно проступали перед ним контуры, очертания помещений, их геометрия и траектория, входы и выходы, границы предметов обстановки, столов, и стульев, и сундуков, что он зачастую познавал через боль, а единожды познав, запоминал накрепко.
Особенно восхищали его шкафы, массивные, высокие, доходившие до самого потолка, или даже выше, но выше ему не удавалось всмотреться, несмотря на то, что он старательно запрокидывал голову, и потому в его мечтах, а подчас и в его снах, шкафы представлялись ему безразмерными, растянутыми во все стороны, преступившими все пространственные законы. Только так могли они вместить в себя все те чудесные вещи, изредка извлекавшиеся за тем, чтобы быть упрятанными вновь от солнца, от пыли, от влаги, от времени и до времени, и для времени, для бесконечности и до определённого мгновения, которое может наступить завтра или никогда, или тогда лишь, когда кто-то в доме повзрослеет.
Не раз примечал он многие отрезы тканей причудливых расцветок с вышитыми на них цветами и птицами, тканей, коих он никогда не видел на женщинах в доме; и белоснежные полотенца и простыни, уложенные аккуратными стопками, сверкающие на солнце, врывавшемся внутрь шкафов, стоило чуть приоткрыть дверцы, чтобы наскоро осветить, обласкать тщательно упрятанные сокровища.
Ниже расставлены были ящички с лентами, и пуговицами, и затейливыми застёжками, обрезками кожи, шнурками и ремешками; и самый большой, резной деревянный ящичек, где на дне лежало несколько бус и серёжек, не занимавших и трети данного им места; и берестяные коробочки, доверху набитые отдельными бусинами, давно потерявшими своё сродство, связь между собой, но бережно подобранными и хранимыми.
В другом шкафу он углядел посуду. На верхних полках были разложены объёмные сервизы, пирамиды тарелок от больших и до миниатюрных, супницы, расписные пиалы и чашки, блюда, с изображениями дичи, для которой они предназначались, чайники и молочники, салатники и соусники, рюмки и бокалы изящной работы, и плоские коробочки со столовыми приборами серебристого металла. На нижних же полках томились в надеждах на второе рождение на свет те творения гончаров и стеклодувов, что уже утратили былое великолепие, или же были ранены в трудах и более не подлежали применению по их истинному назначению, но, несмотря на то, были аккуратно прибраны и хранились неподалёку от своих великолепных потомков.
Ради нижних полок шкаф иногда приоткрывался, и какая-нибудь из женщин брала из него самую покоцанную миску, чтобы зажечь свечу в ней, а не в черных железных подсвечниках, мастерски выполненных в форме узких бокалов, увитых виноградными лозами. Подсвечники же те являлись не фантазией ребёнка, но покоились в том же шкафу, на полку или две выше скученных битых плошек.
Но как нередко случается, в ту пору, когда рост стал позволять ему дотянуться и самому приоткрыть дверцы мучавших его шкафов, разом разобраться в снах своих, разделить сны от воспоминаний, а воспоминания от мечтаний, столь явственных и детальных, что почти осязаемых, прочно вписавших себя в его картину мира когда время преподнесло ему этот дар он не сумел им воспользоваться им из безразличия и безучастности ко всему, кроме единственной идеи, овладевшей им полностью.
***
Родительский дом, и двор его, и огород его, и постройки разные – всё, что дому тому принадлежало было обнесено забором, у которого имелись ворота.
Пётр не раз проходил по поселению, где находился родительский дом, но никогда – в одиночестве. Пусть и не было у него в детстве забот – жизнь его была подчинена заботам, окружавшим его. А потому за воротами он оказывался всегда по некоей потребности, что возникала у деда его, или же у матери.
Вот только в самый первый раз он очутился за воротами по собственному почину.
Одним утром все женщины родительского дома вдруг разом оставили заботы свои и выстроились вдоль забора, обращённого к улице. Затем они открыли ворота и выступили на дорогу, перешёптываясь, прижимая сложенные ладони свои к груди.
А Пётр тихонько пробирался между юбок, так как желал увидеть то же, что и они, хотел узнать и понять, что могло нарушить привычный ход вещей в доме, где всегда всё было единообразно и размеренно, не прерывалось и не возрождалось вновь.
Он избегал касаться женщин и их одежд. Вначале он сторонился по собственному разумению, а некоторое время спустя приметил, как из дома напротив их дома вышел мальчик, схожий с ним самим, но другой, и мальчик тот неотрывно держался за юбку одной из женщин того дома. Несколько раз мальчик попытался завладеть рукой женщины. Он перебирал складки её одежды, будто собираясь взобраться по ней ввысь. Потом он тянул её за отвисший рукав блузы, блёклой и залатанной. Руки же женщины той были крепко сцеплены у груди её и ни одна из ладоней не снизошла к ребёнку.
И Пётр твёрдо решил не быть столь жалким, а потому сторонился женщин родительского дома, выступив немного вперёд них на дорогу, что, впрочем, из-за его малого роста осталось вовсе незамеченным.
По серой утрамбованной дороге поселения, минуя дом за домом, шествовали женщины в количестве человек пятнадцати. Но то были женщины иные. Одежда их были черны и ступни их были обмотаны чёрной тканью. И даже волосы, все до единого, были укрыты чёрными простынями, плотно завязанными вокруг шей, что подчёркивало формы голов их, но не позволяло догадаться о цвете волос их вовсе.
Они шли медленно, нарочито медленно, не издавая ни звука, кроме трения юбок и шороха ног в дорожной пыли. Они шли, слегка наклонив свои совершенные гладкие головы книзу, а ладони их были сложены на груди, и это единственное роднило их с женщинами поселения, куда они вторглись.
Несколько из них, впереди идущих, несли высокий, тонкий деревянный крест, довольно кустарно выполненный из связанных палок, не ровных, не обструганных, перевязанных серыми верёвками, концы которых развевались на ветру. Крест не выглядел тяжёлым, но, чтобы держать его выше и в нужном равновесии требовалось несколько пар рук, и женщины отдали ему свои руки, и шли так тесно друг другу, что частенько спотыкались и едва не падали.
А у той, что шла впереди их всех, невысокой и округлённой, в руках был деревянный ящичек, одновременно имевший тесёмки, обвивавшие шею женщины. Ящичек был резной, и чем более приближалась процессия, тем очевиднее становилось, что резьба представляет собой портрет некоего мужчины с высоким лбом, неестественно большими глазами и длинной бородой.
Со всех сторон к ящичку тянулись руки женщин поселения, в коих неизменно были зажаты разноразмерные монеты, и монеты те наполняли ящичек.
Женщины родительского дома также ринулись отдать дань ящичку, едва не сбив с ног Петра. Он слышал слова их, произносившиеся с придыханием, но всё громче: «Иоанн! Отец Иоанн!»
Петра смутило это имя. Оно откликнулось в нём, а он не мог понять почему. Отца своего он не помнил и толком не знал себя самого, но резной портрет на ящичке немного напомнил ему деда его. Только имени деда он не находил в себе, как ни старался. Не сумел он и припомнить, слышал ли он когда-нибудь имя деда, чтобы узнать и сохранить его. Это казалось ему странным и неправильным тоже, и всё же точно он решить не мог, и некому подсказать было.
Чёрные юбки колыхались перед его глазами, одна за другой. Он привычно запрокинул голову, и, внезапно, ударился глазами в глаза в светлые, прозрачные глаза, каменно-твёрдые на дне своём. Но твердь та не была жестокой, а ожидающей, будто готовой впустить и приютить в недрах своих того, кто станет нуждаться в ней. И над головой Петра возникла рука, широкая и некрасивая, а и готовая подарить ласку.
Но шествие не останавливалось ни на мгновение. Чужая ладонь легонько коснулась вихров на его голове, приведя их в движение, электрическим током прошедшее по всему его существу.
Когда он посмотрел им вслед, то увидел сплошное чёрное пятно и хлипкий крест над ним.
Вскоре подступавшее к нему взросление поглотило образы того дня, подменив их, как и многое другое, единственной идеей. Но те не исчезли безвозвратно, а остались в глубине его и принялись терпеливо ждать часа своего.
Глава вторая. Идея
До того дня, когда Пётр переступил порог родительского дома, шагнув в предутренний туман, в росу, под мутный свет едва проснувшегося солнца, тихонько закрыв за собой дверь, вышел за ворота, почти с нежностью прикрыв и их за собой, и, не боясь передумать, но опасаясь быть остановленным, быстро зашагал по дороге, избрав ту, что скорее должна была вывести его в поле, а не ту, что вела вглубь селения, где иные дома теснили бы его, или вовсе раскрыли бы его побег из солидарности с покинутым им домом, до того самого дня он носил идею о своём уходе уже не один год.
Первой вещью, обнаруженной и припасённой им в угоду своей идее, стал холщовый мешок, являвший собой единовременно доказательство, уступку и обещание, закладку в книге и незаживающую рану от беспомощности и бессилия перед идеей. Он хранил тот мешок под своей кроватью, годами украдкой складывая в него какие-то предметы, которые, как он полагал, могли бы ему пригодиться, защитить его, утешить в пути.
Позднее, в период своих тягучих, дремотных сборов он заприметил, как сосед нёс на спине мешок, по виду схожий с его тайной, и мешок тот надёжно крепился за спиной человека при помощи широких кожаных ремней, оплетавших плечевые суставы.
Тогда он выкрал из одного величавого шкафа несколько обрезков кожи, разноразмерных и разноцветных, иголку и нитки, а затем долгими ночами старательно шил некоторое подобие тех ремней.
Неудивительно было то, что он выбрал совершенно неподходящую иглу, тонкую, чуть не ломавшуюся о затвердевшую кожу. И нитки он выбрал неподходящие, хлипкие, легко рвавшиеся в его руках. Впервые признав непригодность своих орудий, он не расстроился, а озадачился, и по размышлении выбрал не менять ничего в своём выборе, приняв неудачу как наказание за воровство.
Много часов он сшивал из обрезков сами ремни, а затем ещё какое-то время силился должным образом приладить их к мешку. Но то сама конструкция оказывалась непригодной для ношения на плечах, то ремни обрывались под тяжестью его невеликой ноши.
Когда ему всё же удалось исполнить задуманное, и он увидел в зеркале своей спальни собственное отражение с тем самым холщовым мешком, неровно, но надёжно висевшим вдоль его спины на ремнях, которые он сам замыслил и претворил, впервые в жизни воплотив нечто, что неожиданно и вместе с тем долгожданно перестало быть лишь мечтой – в то мгновение он оказался поражён.
Материализация задуманного вдруг отбросила тень реальности и на все иные планы его, и было в том и удивление, и испуг - совсем детский, неразумеющий, потому как вслед за ним подоспела и гордость, нашёптывавшая о победах и преодолении, о силе и разуме человека, о возможности невероятного.
Временами случалось, мешок наполнялся настолько, что Пётр оказывался не в силах поднять его. Тогда он рассудительно решал, что уходить ещё рано, и глубоко верил в своё решение, и оно было истинно. И также истинны, полны и радостны были запахи кухни родительского дома, лай собаки во дворе, тонкие напевы матери за работой. Все эти невидимые нити, размягчённые, но не оборванные волновали его, убавляли возраста и ерошили волосы, прилежно отпугивая идею, что естественным образом не могло длиться вечно, и день, когда его уже нельзя будет удержать, неустанно близился.
Он не раз перебирал мешок, когда тот переполнялся, смеясь над собой и теми вещами, что сам уложил в него за несколько месяцев до того, ещё будучи ребёнком. Он вынимал какой-нибудь предмет, отбрасывал в сторону, наивно полагая, что не покинувшее дома вместе с ним, не присоединившееся по его желанию к его движению, не послужившее его идее, уже не сможет послужить никому и никогда. Затем он вкладывал в живот своей холщовой сокровищницы что-то другое, медленно, почти торжественно опускал его внутрь, будто награждая его счастьем путешествия.
Но однажды он отрёкся ото всего, кроме утеплённой одежды и полотенца, высвободив так место для воды и пищи, их ограниченного, но необходимого запаса. Приподняв мешок, он ощутил его лёгкость, и, в то же время, верность ему и его идее. Тогда он понял, что уже скоро.
Решив в последний раз заглянуть внутрь, клянясь себе более не вводить самого себя во искушение до самого дня начала пути, он нащупал на дне предмет необычной формы, который, будучи извлечённым на свет, оказался его старой игрушкой - юлой, потускневшей деревянной юлой, израненной в многолетних трудах.
Он постарался припомнить, когда же она могла оказаться внутри, и не сумел, так как должно быть это случилось в самом начале, когда они ещё были неразлучны, когда он ещё не был готов разлучиться с ней вовек. Сейчас же он бережно убрал её в сундук, завернув в льняную тряпицу, нежно и благодарно, как образ.
Она оставалась символом, но символом пустым, ибо сущность её уже жила в нём самом. Они были едины.



