Круги человечьи

- -
- 100%
- +
Ночью же слабость человечья стремится раскрыть глаза как можно шире, что вовсе не будет способствовать лучшему видению, и всё же непреодолимо хочется сделать это просто из веры, от внутренней потребности сделать что-то, чтобы сумрачный мир вокруг стал ближе и понятнее, а значит следует распахнуть глаза, всей сущностью своей погрузившись во зрение внешнее, напрячься и красться, стать частью сумрака, схорониться и сберечься в нём.
Но когда первый свет поцелует широту, напряжение оставит человека, и глаза обратятся в двери, открывающиеся в обе стороны, впускающие мир внутрь и выпускающие душу в мир для краткого мгновения единения живого существа и пространства.
Пётр распался на круги и якоря, идеи и пути, отца, мать и лося, а между всем тем танцевала всемогущая юла, и по её мановению все они сызнова собирались в единое, разве что в ином порядке. Он смотрел на огни глаз, слушал музыку воды, опирался на стены леса, и так, сидя в грязи, он обновлялся, перерождался, становился иным, не лучше, а всего лишь не прежним.
Те, кто наблюдал за ним, видели не всё, но и видевшие не всегда понимали значение происходящего. Некоторые же отворачивались совсем, погружаясь в воспоминания собственных перерождений, - те, кто уже пережил предпоследнее из них, что являет существо иное, и вместе с тем более слабое, завершающееся.
А Пётр опять уснул. Или, напротив, наконец проснулся. Или же между теми событиями миновало мгновение. Или же бессчётный рой их, краткая, точечная вечность, кою преодолевает живое существо, превращаясь в самоё себя.
По правую руку его сверкала зеркальная плоскость площадью не более полуметра. Она образовалась, когда дождевая вода до краёв наполнила небольшое естественное углубление в почве. Дождь закончился, ветер утих, и поверхность лужицы смиренно возлежала в солнечных лучах.
Пётр закрыл и вновь открыл глаза. Ему почудилось, будто в зеркале отразилась далёкая неприкаянная радуга. Не поднимаясь от земли, он протянул к зеркалу руку, зачерпнул из него горсть серебра и плеснул его себе в лицо.
Первым, о чём он подумал утром, был родительский дом. Должно быть солнцу следовало завершить полный круг, совершенный в своей отточенности, краткости и верности самому себе, и по завершению круга человек впервые вспомнил об отправной точке.
Пётр почему-то попытался представить себе дом без себя в нём, родителей, сидящих за столом, за которым нет его. Затем мать начинает скрести посуду, а отец выходит во двор наколоть дров. Зарисовки их размеренной, расчерченной, как огород, жизни, медленно плыли перед его глазами, и не видел он ни рыданий матери, ни затаённой горькой печали отца, укрытой бранью.
Лицо его было мокрым, но солнце непременно исправит это на новом круге.
Глава пятая. Лес
Встревоженный и увлечённый ночными видениями, он выбрал для себя новое пристанище с травяным полом и хвойной периной, под небесным потолком и за древесными стенами, разделёнными, но воссоединёнными в едином доме, имя коему было лес.
Весь день он бродил по окрестностям своего ночного приюта.
Суетный заяц попадался ему на глаза то тут, то там. Вероятно, это были разные зайцы, или же один и тот же. И всякий раз тот срывался с места и исчезал в ближайших кустах, как было свойственно его природе, с коей он не умел совладать, и о коей во век не размышлял долее мгновения до следующего побега. Пётр едва успевал подсмотреть, чем заяц питается, хотя мельчайшие движения его были почти не различимы одно от другого в ореоле страха.
Чуть начало смеркаться он встретил зайца вновь.
В своей новой жизни, Пётр понимал это и не противился, ему предстоял и новый выбор, более сложный, уже не человечий, а животный. Он готовился к нему, сидя, не шевелясь, под кустом боярышника, не трогая ни ягод его, ни листвы и ветвей, лишь бесшумно наблюдая за мягким серым тельцем, притулившимся в зарослях в нескольких шагах от него.
Не сочувствие к комочку жизни неподалёку определило его выбор, а само пересечение их, которое он наблюдал будто со стороны, их близость, к коей он стремился цельный день, и только один день. Ему не верилось, что всего за день в лесу он сумел справиться с собой и должным образом подобраться к зайцу. Теперь же он довольно разглядывал его, не знающего о присутствии человека, не подозревающего о хищнике за своей спиной.
Несомненно, так рождается и разворачивается пред дышащим существом сама суть выбора. Ибо выбора не существует, когда не в возможностях существа осилить оба пути, как не существует выбора между возможным и невозможным. Но войдя в ум, и силу, и ловкость, уверовав в душе своей и убедившись на деле, что совладаешь с собой на любой из дорог, тогда только можно достойно отправиться в избранном направлении.
Так, сидя в глубоком сумраке под кустом боярышника, Пётр ощутил себя в праве сделать выбор, что был предрешён ещё минувшей ночью, когда он заглянул в большие влажные глаза лося, а луна предательски посеребрила волоски на морде зверя.
Отужинав остававшимся у него хлебом и ягодами боярышника, он оставил после себя под ветвями пестреющего дерева заботливо уложенное на подносе из травы вяленое мясо, вскоре растворившееся в ночи.
Он сделал свой выбор. Он выбрал не пищу, но мысль, не удовольствие, но знание. Он вырос на голову, расправил плечи, улыбался сам себе и по новой окружившим его соснам. Чувствуя себя готовым к лучшей жизни, что непременно должна быть дана ему наградой за верные решения, за противление и оставление, он не видел и не слышал, а потому и не ведал горя, кое сотворил, а значит того и не существовало вовсе.
Он пришёл из ниоткуда – места, по его желанию преданного забвению на долгие годы. Явив себя самому себе и лесу, и он чувствовал, что лес принимает его, возможно, не всего сразу, не целиком, а всё же принимает. Он же готов был ждать.
***
Из еловых лап Пётр соорудил себе что-то вроде шалаша. Он создал его ровно на том месте, где провёл первую свою ночь в лесу.
Как и в тот вечер, когда он выследил зайца, Пётр не мог ответить себе, откуда в нём знание. И в то же время действовал он решительно, не раздумывая. Он понимал, что может ошибиться, может выбрать не лучший вариант конструкции или же неподходящие материалы, и он уже был готов к бремени собственных ошибок, попросту делая то, что подсказывал разум.
И он взял за основу еловые лапы, и наломал молодого ивняка для их скрепления. В этом скромном жилище он готовился встретить зиму, но едва пришла осень – он опять отправился в ельник. И у шалаша появилась дверь, которая сдерживала ветер.
Ещё до первого снега поверх хвойного пола был также уложен пол другой, еловый с лиственной простынёй. А с приходом морозов весь шалаш оделся вторым слоем еловых лап.
Пётр часто подсматривал за зайцем, вновь и вновь выслеживая его на его пастбищах, где тот спешно грыз одуванчики, или пижму, или сурепку.
Не раз бывало, что на закате заяц стрелой устремлялся в сторону ближайшего поселения, чтобы полакомиться злаками, подсолнечником, а иногда и погулять на бахче. Тогда и Пётр выходил из леса, будучи, как заяц, постоянно начеку, он прокрадывался к заднему краю засеянного поля, или огорода, или фруктового сада, и ел, пока не наедался, не делая запасов.
Он страшился встречи с людьми, более опасаясь, что те пожелают вернуть его себе, нежели возмездия за убыток урожая.
Зимой же, в голодное для леса время, человек вслед за зайцем обдирал кору клёнов, дубов, осин и ив, росших вдоль лесной речки, быстрой и жгуче ледяной даже в жаркие летние месяцы. Когда же голод становился невыносим, он опять совершал набеги на человечьи хранилища, полагая такое одолжение не менее естественным, чем заимствование еловых лап у ельника.
Однажды он заметил на дороге фигуру, напоминавшую его собственную, не раз виденную им в отражении спокойной озёрной воды. Пётр не успел выйти из лесу, а потому пригнулся, чтобы вернее остаться незамеченным. Фигура прошествовала мимо него, не повернув головы, и скрылась за поворотом.
Было очевидно, что человек на дороге много старше Петра, и тот принял его за видение собственного будущего, что пришлось ему не по нраву, так как не желал он многие годы топтать одну и ту же дорогу. Но образ тот вскоре истёрся из памяти его будничными хлопотами о пропитании и заботливым, баюкающим шумом леса, что с каждым днём всё более открывался ему.
***
Пётр учился различать голоса леса и вскоре по стонам его мог угадать обидчика его. Он учился распознавать запахи леса, лиственные, хвойные, цветочные, а ещё - запахи живых существ, коих как он быстро понял вокруг него кралось много более, нежели он видел глазами своими.
Он учился различать ветра, многообразие коих не переставало его удивлять. Позднее, он начал догадываться, что его коллекция ветров - лишь доказательство многогранности единственного и единого ветра, чьи настроения порождали разнообразие фактур и оттенков, тончайшие сочетания температур, скоростей и направлений, слепков земель, пройденных накануне, формируя воздушные цветы неповторимых форм и ароматов.
Птицы, верхний народ, народ ветвей и крон, наблюдатели и судьи, смотрят, слушают, разносят вести во все края, а никогда не вмешиваются. Вечные соглядатаи, весёлые и веселящие, поющие песни времён года, рек и полей, и единый хор леса, дома их, колыбели их.
Пётр учился различать их голоса, и песни их учил, переводил на язык человечий и напевал их, по-своему, в часы, когда серое становится чёрным, а птицы умолкают, только не совы, но все прочие спят, покачиваясь на руках леса.
Однажды давно, созрев, как диковинные фрукты, они начали покидать леса и рассеиваться по миру. Должно быть, он встречал их и ранее, под крышей родительского дома, в закоулках сада, и не знал их. Только теперь он прозрел и обрёл слух: птицы заполонили голову его, и он почти простил им равнодушие их.
Пётр изучал зверей по их тропам, по вмятинам на влажной почве, по кустарниковому лому, царапинам на стволах деревьях. Наблюдая их в разное время, он мысленно расположил их на круге циферблата, прочувствовав всю ценность его для гармонии леса. Он предузнавал их движения в пространстве, в поисках пропитания, или же осторожной встречи с иными своего рода, трепетания тел их, подёргивания шкур, ушей и хвостов. Перенимая их ритм, он стал понимать и внутренние их стремления. Он видел в звериных мордах человечьи черты, и так он постепенно проникал в мир их желаний и страхов, надежд и печалей.
В первый год большинство звериных лежбищ оставались для него загадкой, надёжно сокрытой тайной. Ветви деревьев и кустарников смыкались на его пути, не допуская его видеть недозволенного. В то же время на его глазах крупное животное могло проникнуть внутрь колючих зарослей, будто призрак сквозь стену, не издав ни единого шороха или хруста.
Первым же ему открылось место встреч, где иными вечерами лось под крылом раскидистого старого дуба рассказывал лесным обитателям свои истории. Пётр подкрадывался к общему кругу, скрываясь за спинами зверей, и старательно вслушивался, но был ещё не в состоянии разобрать слов. Прошло время, прежде чем звуки, грубые, доисторические звуки начали обретать для него смысл. Так, как то случается со многими новорождёнными существами, первым он обрёл слух.
А вскоре за тем открылись и глаза его. Как звуки звериных голосов складывались в слова, так зелёное кружево, ранее ревностно оберегавшее свои сокровищницы, стало под взглядом его распадаться на отдельные нити, в конце концов являя потаённые лазы, окна и двери леса, за которыми животные чаяли пребывать в покое во время отдыха своего. Дурная тоска в глазах потревоженных им зверей вынудила его отступиться, и вскоре, улавливая уголком глаза очередную дверь, он тихо обходил её стороной.
Недоступной ему оставалась речь. Речь звериная не поддалась ему и много позднее. Спустя годы он всё ещё говорил на чистом человечьем, говорил немногословно, и в то же время неуклонно расширяя свой словарный запас, черпая новые слова из старых образов, семейных сценок родительского дома, посещавших его тайком, во снах, дабы не смущать его в новой лесной жизни.
Он было пытался копировать самые частые из звуков, услышанных им тайком в чаще, или же на месте встреч. Но звери, услышав его, бежали от него.
И всё же с течением времени он узрел понимание в их глазах, хотя сам говорил без упования на оное, но лишь потому, что горел выразить то или иное своё стремление. Его простые, человечьи слова отозвались в звериных сердцах.
Отдавшись собственным ощущениям, впитывая новый опыт, непрестанно удивляясь, смиряясь и принимая, он не заметил, как, незримо для него, звери проделали путь неменьший: пообвыкнувшись поначалу с запахом его, разучив шум шагов его, речи его, песни его, что он тихонько пел самому себе и лесу, прекратив замечать его вовсе, не дивясь и не смущаясь его присутствию среди них, они начали понимать его. Изумившись, они приняли новый дар свой, дар человечьего в животном, и лесная жизнь потекла дальше привычным своим распорядком.
Внимая верхнему лесу, питаясь и обучаясь в лесу среднем, он до следующего лета ничего не знал о лесе нижнем. Но после апрельских дождей и майских заморозков, когда солнце стало с каждым днём трудиться всё усерднее, а земля уже взрастила достаточное количество пищи для изголодавшихся чад своих и, устав от зимней тоски и весенних забот, приняла любезность солнца и позволила тому согреть себя, Пётр чаще стал обнаруживать себя лежащим на поляне, на той самой поляне, у кромки леса, где он когда-то впервые на его памяти повстречался с лесом.
Он лежал на юной траве, а над ним танцевали облака, разные, всё время видоизменяющиеся, густые и почти прозрачные, белые, серые, голубые, розовые, золотые - они гарцевали над ним то с птичьей стремительностью, то лосьей вальяжностью. В тех облаках он видел лица родителей и своих новых лесных друзей, и незнакомых ему женщин и детей их, которых те сначала бережно баюкают, прижав к груди, а затем ведут за руку глубже и глубже в жизнь.
В пасмурные дни он наблюдал, как крупные густые облака тянутся друг к другу, словно грязные жирные овцы, ближе и ближе, а затем соприкасаются, и одна овца залазит на другую, потом третья громоздится сверху, и так далее, и далее, и вот уже овечья башня застит всё небо, и неба нет, и солнца нет, и земли, выходит, скоро не станет, и только башня продолжит блеять под тяжестью самой себя.
Но наступает день, когда облака ленятся покидать свои логова, а солнце, напротив, отчаянно сражается за всю широту мира, и в том бою ослепит, ранит не одно живое существо, заполняя пустоты своим горячим светом.
В такой день он перевернулся на живот, чтобы дать отдых своим глазам. И когда он смог снова ясно видеть, его взору открылся иной мир: города и дороги, строения удивительной архитектуры и лабиринты, уходящие вглубь под кожу матери-земли.
Под пучком незабудок играли чью-то свадьбу, в углублении между стеблем и листьями подорожника резвились несколько стаек усатых детишек, а чуть поодаль пыхтел целый завод, наполненный крошечными прилежными тружениками.
Пётр и раньше понимал, что птиц в ветвях деревьев много больше, нежели зверей, топчущих тропы между ними. Но его новый лес оказался ещё куда гуще и живее, и он не мог счесть видов жуков, пауков, червей, населявших самую земную поверхность и подполы её.
В стремлении рассмотреть, или даже понять их, он приблизил к ним своё лицо, миновав острия травы, её кисловатый аромат, приникнув к самому началу, истоку твёрдому, вплотную к почве, родящей, кормящей, невероятным усилием носящей на себе их всех.
И они были там, жили, дышали, любили друг друга, их глаза видели, их уши слышали, их сердца колотились, когда он застил им свет.
С того дня и на многие дни Пётр перевернул свою жизнь, отвернувшись от неба, от солнца, он возлагал свои ладони на почву, затем поворачивал голову и припадал к земле одним ухом, лежал так часами, наблюдал, искал и находил в существовании нижнего леса черты, кои роднили его с лесом, уже известным ему.
Во время своих наблюдений он старался не шевелиться, и такое отрицание движения поначалу смутило его, так он решил, что изменяет себе и своей идее. Но затем он впервые принял созерцание как своё новое движение, движение ума и сердца, каждый шаг которого много больше, длиннее, вечнее во времени.
***
Однажды, пребывая в столь полюбившемся ему нижнем лесу, Пётр вновь встретил её. Он узрел её немигающие холодные глаза, мёртвые глаза живого существа, существа дышащего, колышущегося в возмущении, раздражённого их близостью и винящего его за то.
Увидев её, он сразу узнал её, ибо после их встречи в его первую ночь в лесу он видел не раз её в своих кошмарах, навеваемых грозами и метелями. Во снах она являлась ему неким естественным и совершенным злом. Во плоти же она страшила и манила его одновременно. И он последовал за ней.
Он полз на животе, отталкиваясь коленями и ступнями от почвы, хватая руками пучки травы и подтягиваясь за ними - не вверх, а вперёд. Он останавливался, когда останавливалась она, и продолжал движение, как только она устремлялась дальше. Он снова и снова сворачивал вслед за ней, и при том берёг расстояние, что установилось между ними, как наивысшую ценность, хрупкую, но, вместе с тем, основополагающую.
И он бы следовал за ней, пока она не убила бы его. Но путь ему преградила чья-то нога, поросшая длинным волосом и увенчанная копытом. Пётр остановился, а змея мгновенно скрылась в подлеске.
Встав от земли, человек увидел удалявшегося в сторону леса лося. Вопреки всему, что годами питало его, взрастив чудовищных размеров идею бегства, свершённого и нераскаянного, вопреки одинокому детству, проведённому наедине с легкомысленной юлой, вопреки всему немногому, во что он верил, он верил и в лося. Глядя вслед зверю, покидавшему его едва отведя опасность, он чувствовал себя не покинутым, но обретшим. В том, как величественно уходил лось, он не видел ни безразличия, ни предательства, а обещание одно.
В следующий раз лося он встретил уже в начале зимы и не сразу признал того без его роскошной, древесной короны. Были и иные изменения во внешности зверя. Исчезло серебро с его морды. Оно осыпалось на землю и укрыло почву, поблёскивая в редких лучах холодного солнца. Лось же увеличился в размерах, шерстяное одеяние его разрослось и утолщилось, и он смотрелся непоколебимой скалой среди оголённых прутьев своего леса.
Глава шестая. Лось
Он ходил известными тропами, широкими, хранившими на себе бесчисленные следы, где мог он быть уверен, что не повредит ни единого ствола, не сломит ни одной ветви, и даже трав цветущих он старался не заминать. Каждый шаг свой он проживал как событие, как дело, которое нужно свершить в полной мере, как радость, выстраданную и заслуженную.
А потому шёл он медленно, снисходительно принимая взгляды, уважительные к его возрасту и опыту, к жизни, что он прожил, к знаниям, что он скопил и теперь щедро раздавал, со смиренным сознанием того, что лишь редкие одиночные капли мудрости его попадут в хоть сколь-нибудь толковую почву.
Он знал, что важен для других обитателей леса, но также понимал, что выглядит, шествует и ведёт разговор именно так, как ожидается от него. И что никто, ни единая душа вокруг него не ведает, сколько сил, слабых сил его, последних сил его отнимает у него то неспешное тихое существование, так успокаивающее и умиротворяющее толпу.
Давно уже испытывал он ломоту в спине. Его толстая шея утратила былую гибкость. Гладь озера высвечивала седину на его морде. Впрочем, казалось, она делала то с почтением и уважением, столь величественным отображала она облик его. Или же серебро его шерсти обманчиво роднило его с водой.
Вездесущие птицы знали о слабости его и бездушно распевали её по всему лесу, но лес отказывался верить в птичьи побасёнки, лелея вечный образ старца, что рисовал он сам.
И всё же промозглыми ночами лось клял вовсе не немощь тела, а беспокойную голову свою.
Длилась вечность его размышлений о природе знания, что жило в уме его. Неведомо как зародившееся, оно крепло год от года, росло и тяжелело до тех пор, пока не стало угнетать самую его суть, порабощать и властвовать. И вот уже гордый лось всё чаще, в одиночестве, пил горечь сомнения так ли сильно отличается он от какого-нибудь вьючного осла на голой горной тропе, уныло и безропотно волочащего свою поклажу.
Долгое время он пребывал истинно убеждён в ценности своих историй, просочившихся из глубины времён, одушевлённых предыдущими поколениями, выверенных собственной жизнью. В юности он чуял и осязал их, впитывал их телом своим и с наслаждением погружал их в себя.
Но осталась далеко позади та часть пути его, когда надлежит применять мудрость предков для устройства самого себя в мире, оставляя за собой израненных соперников, покинутых самок, недосмотренное потомство, кипы обломанных ветвей. И он правил сказания, доверенные ему, с надеждой на предотвращение повторения извечных ошибок будущими поколениями.
Молодые лоси, а с ними и олени, и пороси, и юные зайцы, для которых бег ещё в радость, и даже лисята, волчата и медвежата, почти не знакомые с охотой, едва начинающие понимать суть круговорота все они приходили послушать его, разумеется, под присмотром самых старших из своих родичей, тощих и седых хищников, доживающих, но ещё уважаемых, способных к надзору, но обуздавших свою сущность. Слушали его и птицы, и тонкие змейки. И многие другие сходились, слетались и сползались в одном месте, когда лось начинал говорить.
Но глядя на них, поверх них и внутрь них, лось постепенно осознавал, сколь слаба была его мудрость. Она не достигала, не была способна достичь слушателей его. А то, что доносилось, принималось ими с благодарностью - как сказка, как мечта, как история, без угрозы повторения, без пыли разумного предостережения, без повода к рассуждению.
Так начал он тяготиться собственным знанием.
Ещё позднее пришла ясность, что, если бы предотвращение было осуществимо, оно непременно было бы предупреждено тысячами лосей, бывшими до него.
И он смирился с бессмысленной ношей своей. Не ища чужих глаз, он вещал, опустив взор, бубнил, путал слова, и некоторые те, что из молодой поросли посмеивались над ним, с высоты невинной и неумной юности своей полагая его отошедшим от ума его. А он знал о том, и не беспокоился, и не препятствовал.
***
Скоро, уже совсем скоро вызреют яблоки. Они помогут мне забыться. Яблоки будут бродить во мне. А я стану бродить кругами, как бродят все и всегда, но только хмельной и счастливый, пусть ненадолго, пусть некрасиво. Я буду шататься и спотыкаться, и младенцы станут смеяться надо мной. Всё будет именно так, потому что того хочу я.
Я желаю этого, ведь когда ноги мои начнут подкашиваться, а язык начнёт заплетаться, тогда голова моя сделается пуста и легка, невесома, как одуванчиковое облако. Все истории мои улетучатся, как пыль, как человечий мусор, носимый ветром по округе, перекладываемый с места на место, но никогда не рядом, не в единственном хранилище, не в одной голове.
За что мне моя голова? За что?
Пожалуй, мне стоит присмотреть лежанку ближе к диким яблоням. Мне потребуется больше яблок этой осенью, ибо я буду одинок. Ни одна не откликнется на зов мой более. И я признаю поражение. Я буду есть яблоки, пока не забуду их всех. Или же, пока не вспомню хоть бы одну.
Молодые шепчутся, будто одиночество – есть страдание. Я бывал одинок одиннадцать месяцев в году. И я любил эти одиннадцать. И всё же любил я и двенадцатый.
Меня ранит тишина, что отзовётся на мой крик, а яблоки залечат ту рану. Хотел бы я быть в силах и вовсе обуздать, приструнить самого себя, как пристало мне не выйти на поляну, не вытянуть шеи, не изрыгнуть из себя безответного пустого зова.
Я ношу в себе знание, суды и споры, обвинения и раскаяния всех чад этого леса. Но каждую осень своей жизни я ел яблоки, шёл на поляну, ревел там и ждал. И то было естественно. Почему же теперь я стыжусь своего крика? Ведь он всё тот же. Это я изменился. И пусть я стар - зов мой всё ещё молод.
Я чувствую запах яблок. Пусть они решают за меня.
Голова моя полна образами существ, кои населяли лес когда-то существ невероятных, громадных, сильных, лапами своими перемещавших горы, рыком своим валивших деревья, огнём дыхания своего иссушавших реки.


