Дело Игаля Амира и Ицхака Рабина

- -
- 100%
- +
В марте 1957 года Кастнера застрелили возле его дома. Зеэв Экштейн и Йосеф Менкес получили пожизненные сроки. В 1963 году президент Залман Шазар сократил их наказания, и оба были освобождены, проведя в заключении шесть с половиной лет.
Семь лет не могут рассказать всю историю этого дела. Атмосфера молодого государства, память о Катастрофе, тяжёлый спор вокруг самого Кастнера, политическая борьба и последующий пересмотр прежней общественной оценки — всё это отличало его от других убийств. Но государственная память хранит и более короткую формулу: убийцы политической фигуры получили пожизненное, а потом вышли через шесть с половиной лет.
Для сторонника милости эта история может говорить о способности общества не навсегда замораживать внутренний конфликт. Для противника — о том, как быстро президентское полномочие способно превратить исключительное наказание в результат, который семья убитого сочтёт отрицанием самого приговора.
В начале 1980-х годов «Еврейское подполье» совершало и планировало насильственные акции против палестинцев. Это были взрывы автомобилей палестинских мэров, смертельное нападение на Исламский колледж в Хевроне и планы уничтожить исламские святыни на Храмовой горе. После раскрытия организации трое её участников получили пожизненные сроки.
Затем вокруг них возникло широкое движение поддержки. Их представляли не просто как преступников, а как людей с военным прошлым и заслугами, которые в условиях конфликта перешли границу из патриотических побуждений. Президент Хаим Герцог несколько раз сокращал их сроки; окончательно наказание было установлено в десять лет. В декабре 1990 года последние трое вышли, проведя в тюрьме менее семи лет.
Здесь политическая милость проявляется особенно ясно. Она может быть шансом вернуть радикала к законной жизни. Но она также показывает, что общественная близость способна менять масштаб преступления в глазах власти. Если насилие совершил человек, которого значительная часть большинства воспринимает как «своего», кампания за его освобождение получает силу, которой не будет у чужого.
Этот эпизод не доказывает, что любое последующее строгое наказание еврейского преступника несправедливо. Он ставит более точный вопрос: способно ли государство исправить прежнюю избирательную мягкость, создавая другое избирательное исключение? Или равенство требует общей процедуры, которая одинаково умеет отказать и «своему», и «чужому»?
История не всегда шла к быстрой свободе. В феврале 1983 года Йона Аврушми бросил гранату в участников демонстрации движения «Мир сейчас» в Иерусалиме. Эмиль Грюнцвейг погиб, другие люди были ранены. Аврушми получил пожизненный срок.
В 1995 году президент Эзер Вейцман установил ему конечный срок в двадцать семь лет. Просьбы о более раннем освобождении отклонялись; среди причин учитывались и его сохранявшиеся крайние взгляды. В январе 2011 года Аврушми вышел, отбыв двадцать семь лет.
Это дело нужно держать рядом с ранними освобождениями именно потому, что оно им противоречит. Президентское сокращение пожизненного срока не обязательно означает мягкость. Конечная дата может быть далёкой, а индивидуальная оценка — завершаться многократным отказом. Открытая процедура не обещает заранее ни прощения, ни короткого срока.
В этой разнице скрыта сила института помилования. Он способен различать случаи, людей и прошедшее время. В ней же его слабость: результат зависит от конкретного президента, политической атмосферы, силы общественной кампании и качества индивидуальной оценки. Для одних это необходимая человеческая гибкость; для других — произвол, который нельзя доверять будущему.
В феврале 2001 года Скольник вышел после менее чем восьми лет заключения. Его дело не было первым ранним освобождением, но стало самым свежим и наглядным. Пожизненный срок за идеологическое убийство превратился в несколько решений: президент дважды сократил срок, комиссия разрешила условный выход, Верховный суд не отменил её последнее решение.
Через три месяца после этого Кнессет предварительно поддержал законопроект, направленный на будущую судьбу Игаля Амира. Летом президент Моше Кацав сократил на треть девятимесячное наказание Маргалит Хар-Шефи, осуждённой за непредотвращение убийства Рабина. Её дело не сопоставимо с пожизненным сроком Амира, но в политическом восприятии сторонников законопроекта оно усилило тревогу: даже история, связанная с убийством Рабина, может со временем войти в обычную логику помилований.
Инициатор законопроекта Авшалом Вилан описывал воображаемый расчёт будущего политического убийцы. Если человек знает, что сможет устранить премьер-министра, изменить курс государства, провести несколько десятилетий в тюрьме и затем выйти, разве не становится наказание частью этого расчёта? Ответ Вилана был жёстким: нападающий на демократический порядок должен заранее знать, что заключение продлится до последнего дня.
Этот аргумент нельзя отмести как простой гнев. Он исходит из реальной истории сокращений и из страха, что будущая милость будет не исправлением ошибки, а политической капитуляцией перед насилием. Идеологический убийца может стать для сторонников символом; спустя годы символ часто меняет общественную силу. Кнессет хотел защитить будущую власть от её собственного возможного колебания.
Но именно здесь появляется самая трудная цена исключения. Конституционные полномочия существуют не только для добрых людей настоящего дня. Они существуют потому, что будущее может увидеть обстоятельства, которые настоящее не может заранее перечислить: изменение человека, старость, болезнь, новую информацию, другую общественную ситуацию. Представители Министерства юстиции и аппарата президента предупреждали, что прямой запрет помилования для одного человека затрагивает не просто наказание, а саму конструкцию президентского полномочия.
В окончательном варианте Кнессет не отнял у президента это полномочие прямой поправкой к Основному закону. Он выбрал более сложную технику: для человека, осуждённого за политико-идеологическое убийство премьер-министра, специальная комиссия должна давать отрицательную рекомендацию, а обычный периодический пересмотр не действует. Формальная возможность исключительного президентского решения сохранилась, но обычный маршрут к нему был закрыт.
Постановка вопроса «почему одного убийцу выпустили раньше, а другого нельзя выпускать вовсе?» слишком груба. Дела Кастнера, «Еврейского подполья», Аврушми и Скольника не были одинаковыми. Убийство действующего премьер-министра с целью изменить государственную политику причиняет дополнительный институциональный вред; это различие нельзя стереть одной фразой о равной ценности каждой человеческой жизни.
Но из этой дополнительной тяжести можно сделать разные выводы. Государство вправе установить более высокий минимальный срок, строгие критерии отказа от насилия, особую оценку риска и возможность оставить человека в тюрьме до конца жизни после индивидуального рассмотрения. Или оно может заранее исключить саму возможность положительной рекомендации. Первое решение ужесточает общее правило. Второе говорит, что будущие обстоятельства не должны иметь значения для заранее известной категории.
Именно второй путь выбрал закон 2001 года. Страх Кнессета был не страхом перед одним заключённым в его нынешнем состоянии. Это был страх перед временем: перед будущими президентами, будущими кампаниями, будущей слабостью памяти и будущей готовностью сделать политического убийцу частью обычного процесса помилования.
Чтобы понять, допустима ли такая самозащита демократии, нужно теперь вернуться к первой строке плаката. Почему вообще суд и общий закон могут считаться обязательством, когда частная убеждённость в справедливом наказании кажется сильнее любой процедуры?
Глава 5. Шхем

В библейском рассказе о Шхеме есть преступление, город, который не наказывает сына своего правителя, и расправа, которую совершают люди, решившие заменить отсутствующий суд собой.
Дина, дочь Иакова и Лии, выходит к женщинам этой земли. Шхем — сын местного правителя Хамора — берёт её к себе и насилует; затем просит отца устроить брак. Хамор предлагает семье Иакова породниться и жить вместе. Братья Дины соглашаются на словах, но требуют, чтобы все мужчины города совершили обрезание. На третий день, когда мужчины ослаблены болью, Симеон и Левий убивают всех мужчин города, включая Шхема и Хамора. Остальные сыновья Иакова грабят город.
В рассказе есть две правовые катастрофы. Первая — безнаказанность сына правителя. Шхем совершает насилие, а город не защищает Дину и не судит его. Вторая — расправа братьев. Они не ограничиваются виновным, не устанавливают личную ответственность и не ждут суда. Один преступник становится основанием для коллективной казни.
Иаков не принимает эту расправу как чистое восстановление справедливости. Сразу после неё он упрекает сыновей в том, что они поставили семью под угрозу мести соседей. В конце жизни его оценка становится ещё жёстче: он проклинает их ярость и жестокость. Симеон и Левий отвечают вопросом, который всегда делает самосуд убедительным: можно ли было позволить обращаться с их сестрой как с вещью?
Да, совершено очевидное зло. Да, молчание города перед преступлением сильного человека само похоже на соучастие. Но именно поэтому эта история не может закончиться фразой «братья были правы». Она показывает, как отсутствие суда передаёт власть от безнаказанного правителя человеку, который считает себя вправе наказать всех.
В раввинистической традиции установление судов — диним — входит в число семи заповедей потомков Ноя. Список оформлен в талмудическом трактате «Санхедрин»: не проливать кровь, не грабить, не совершать запрещённых действий и установить суды.
Последний пункт устроен иначе остальных. Запрет убийства обращён к человеку: не убивай. Диним требуют создать институт. Общество должно иметь место, где различают убийство и необходимую оборону, виновного и невиновного, доказательство и слух, наказание и месть. Иначе правило «не убивай» остаётся нравственным убеждением, которое каждый применяет к врагу по собственному усмотрению.
Слово дин можно переводить как «суд», «закон», «судебное решение» или «правовой порядок». Уже в этом скрывается спор: достаточно ли назначить судей, чтобы пресекать тяжкие преступления, или общество обязано создать более широкий порядок собственности, договора, возмещения вреда и публичной власти?
Маймонид отвечал узко и сурово. Потомки Ноя, считал он, должны поставить судей и должностных лиц в каждом крупном городе, чтобы обеспечивать соблюдение остальных универсальных запретов. Так он объяснял и судьбу жителей Шхема: они знали о преступлении сына правителя и не предали его суду, поэтому сами нарушили обязанность поддерживать закон.
В этой мысли есть сила, которая не устарела. Правопорядок существует не тогда, когда на здании висит вывеска «суд», а когда суд способен дотянуться до человека, которого опасно судить. Если обычного похитителя наказывают, а сына правителя — нет, бездействие общества уже становится формой участия в несправедливости.
Но Маймонидова модель не является современным идеалом справедливого процесса. Его система допускает такие способы наказания и доказывания, которые сегодня противоречат презумпции невиновности, праву на защиту и ограничениям публичной власти. Она очень хорошо отвечает на страх безнаказанности сильного; гораздо слабее — на страх ошибочного наказания слабого.
Нахманид возражал именно отсюда. Он не оправдывал Шхема и не объявлял жителей города невинными. Но если все они подлежали смерти только потому, что не судили князя, спрашивал он, почему Иаков осудил Симеона и Левия? Его понимание диним было шире: общество должно иметь правила для повседневной жизни — собственности, торговли, труда, долга, возмещения ущерба, — а не только аппарат для пресечения величайшего зла.
Их спор не надо превращать в современный конституционный процесс, перенесённый в Средние века. Маймонид не был ранним теоретиком независимого суда, а Нахманид не писал каталог прав человека. Но они вместе удерживают два требования, без которых суд распадается. Право должно иметь силу, чтобы не позволять правителю стоять над законом. И оно должно иметь границы, чтобы борьба с преступлением не сделала каждого подозреваемого добычей незаслуженной мести.
Современное государство добавляет к древнему требованию новые предохранители: заранее известный закон, независимый судья, право на защиту, публичность разбирательства, мотивированное решение, апелляцию и возможность нового процесса при появлении существенных оснований. Эти гарантии не делают суд непогрешимым. Они признают, что непогрешимость невозможна, и поэтому создают способы обнаружить и исправить ошибку.
Так меняется смысл слова «справедливый». Недостаточно, чтобы суд наказал человека, которого большинство считает виновным. Нужно ещё, чтобы решение было принято учреждением, наделённым полномочием; по правилу, известному до дела; с возможностью ответить на обвинение; без подгонки процедуры под заранее выбранный итог. Иначе суд легко становится либо укрытием сильного, либо заранее организованной формой мести.
Из этой заповеди не следует заранее ни свобода Амира, ни его пожизненное заключение. Она не решает, достаточны ли тридцать лет за политическое убийство и должен ли человек когда-либо выйти. Она требует более трудного: ни ужас преступления, ни уверенность в собственной правоте не должны позволить частному человеку или государству отказаться от общего, проверяемого порядка.
Первая строка плаката говорит поэтому не о готовом ответе, а о мере, которой следует проверять ответы. Израиль станет примером не тогда, когда назовёт свой суд справедливым, а когда сумеет подчинить собственное возмущение правилам, применимым к тому, кто вызывает наибольшее отвращение.
Но правило существует на бумаге не само по себе. Оно действует лишь до тех пор, пока проигравший способен признать суд арбитром, а не участником враждебной истории. Почему это признание иногда сохраняется даже после болезненного поражения, а иногда исчезает совсем, — следующий вопрос цикла.
Глава 6. Доверие к Суду

Двум незнакомым людям предлагают разделить сто условных единиц. Первый называет долю второго. Второй может принять предложение или отказаться; при отказе никто не получает ничего.
Простейший расчёт говорит: стоит принять любую положительную сумму. Одна единица лучше нуля. Но в опытах с этой «игрой в ультиматум» люди часто отвергают крайне неравное предложение, хотя тем самым наказывают и себя. Они готовы остаться без денег, лишь бы не согласиться с порядком, в котором другой без причины берёт почти всё.
Этот опыт не доказывает, что у человека есть единый врождённый инстинкт справедливости. Отказ может означать достоинство, месть, желание наказать жадность или заботу о собственной репутации. Но он показывает важную вещь: чувство справедливости нельзя свести к выгоде, хотя личное положение неизбежно влияет на то, какое распределение кажется честным.
С судом происходит то же самое, только цена выше. Проигравший не обязательно считает решение несправедливым лишь потому, что проиграл. Иногда он способен признать: правило существовало заранее, его услышали, судья объяснил причины, а неприятный итог всё же не был произволом. Но когда человек видит в процедуре унижение, двойной стандарт или игру сильного, даже выгодное для него решение не возвращает доверия.
Фраза «справедливая судебная система» звучит как согласие. Почти никто не назовёт себя сторонником несправедливого суда. Разногласие начинается, когда нужно решить, чего именно мы ждём от справедливости.
Воздающая справедливость требует, чтобы наказание соответствовало тяжести деяния. В этом языке пожизненное заключение Амира до смерти может казаться единственным соразмерным ответом на политическое убийство.
Процедурная справедливость спрашивает иначе: по какому правилу получен результат, мог ли человек быть услышан, был ли суд нейтрален, доступны ли мотивы и исправление ошибки? Она допускает и пожизненное заключение, и отказ в освобождении, но не допускает подмены разбирательства заранее написанным ответом.
Восстановительная справедливость смотрит вперёд: признал ли человек причинённый вред, отказался ли от насилия, возможна ли его жизнь в обществе и каково место потерпевших в этом процессе. Она не обещает прощения. Руководство ООН прямо описывает восстановительное правосудие как добровольную процедуру участия затронутых сторон, а не как дешёвую замену ответственности.
Наконец, правовая справедливость требует общего, понятного и заранее известного закона. Она особенно настороженно относится к норме, созданной после события для уже известного адресата.
Эти требования способны вести в разные стороны. Можно считать приговор Амиру заслуженным, но сомневаться в поздней специальной норме. Можно требовать индивидуального рассмотрения и быть уверенным, что такое рассмотрение должно закончиться отказом. Можно прежде всего считать ошибочным сам приговор. Пока все эти позиции называют одним словом «справедливость», спорящие слышат друг в друге не другую ценность, а отказ от ценностей вообще.
Психолог Линда Бэбкок с коллегами предлагала участникам исследования одинаковые материалы гражданского дела. Одним заранее говорили, что они будут представлять истца, другим — ответчика. Люди, знавшие роль до чтения, по-разному оценивали вероятный исход и «справедливую» сумму компенсации. Истцы замечали доказательства высокой выплаты, ответчики — доводы в пользу низкой. Разрыв оценок делал договорённость труднее.
Это не значит, что люди сознательно лгут. Они действительно читают факты через роль, которую уже получили. В политическом споре роль иногда выдана ещё раньше: семьёй, религиозной общиной, опытом насилия, памятью о погибших, отношением к Осло, отношением к Верховному суду. Тогда решение о деле Амира воспринимается не как отдельный юридический документ, а как очередной эпизод давно известной истории о «наших» и «чужих».
Израильские данные о доверии к институтам показывают, что нет одного общественного отношения к суду. В Индексе демократии 2025 года Верховному суду доверяли 42 процента еврейских и 40 процентов арабских респондентов; среди светских евреев доверие составляло 66 процентов, среди ультраортодоксов — 3.
Эти цифры не измеряют качество судебных решений. Непопулярный суд может быть принципиальным, а популярный — зависимым. Опрос показывает другое: разные части общества по-разному представляют источник законной власти. Для одних Верховный суд — защита прав от парламентского большинства; для других — институт старой элиты, который ограничивает решения избирателей и не может быть сменён выборами.
Поэтому государство не восстановит доверие к суду одной победой — суда над правительством или правительства над судом. Легитимность появляется, когда правило выглядит общим для тех кто осуждает, и тех кто осуждён - то есть тех, которые ожидают, что институт правосудия настроен работать против них.
Для части сторонников Амира этот разговор о справедливой процедуре начинается слишком поздно. Они считают, что охрана и следствие скрыли настоящее убийство Рабина, а суд закрепил ложную версию. В такой картине ссылка на приговор звучит как круговое доказательство: государство право, потому что оно само подтвердило свою правоту.
Это не просто недовольство проигранным делом. Человек может считать, что суд не ошибся внутри работающей системы, а принадлежит к механизму сокрытия. Тогда поздний закон, ограничения в тюрьме и отказ открыть новое расследование становятся для него не самостоятельными решениями разных органов, а новыми доказательствами единого заговора.
У гражданина есть право на такую убеждённость и на публичное требование пересмотра. Но для изменения правового статуса недостаточно самого убеждения. Нужно назвать новые проверяемые доказательства, показать, какое звено допустило ошибку, и дать процедуре возможность этот довод проверить. Охрана отвечала за безопасность; следствие — за сбор материалов; эксперты — за специальные выводы; суд — за факты и приговор; Кнессет через годы изменил порядок возможного смягчения наказания. Ошибка или преступление одного звена не доказывают автоматически вину всех остальных.
Это разделение не оправдывает государство заранее. Напротив, оно превращает общее обвинение в вопросы, на которые можно ответить: какой документ скрыт, кто отказался его раскрыть, как суд объяснил противоречие, какое новое обстоятельство способно изменить решение? Если никакой документ, свидетель или экспертиза в принципе не могут опровергнуть версию сокрытия, убеждение становится замкнутым. Замкнутость не доказывает его ложность, но не позволяет использовать его как единственное основание государственного решения об освобождении.
Суд нужен не потому, что все ему верят. Он нужен потому, что общество не имеет одной версии фактов, а принудительное решение всё равно должно быть принято. Его обязанность — не запретить сомнение, а создать проверяемый способ принять обязательное решение среди несогласия.
Полностью избавиться от собственной роли невозможно. У потерпевшего есть боль, у осуждённого — интерес к свободе, у судьи — биография, у гражданина — политическая память. Беспристрастность не означает отсутствия всех этих вещей. Она означает способ рассуждать так, чтобы они не превратились в единственный закон.
Самая простая проверка — сформулировать правило до того, как известны имена. Согласились бы мы с тем же порядком, если бы не знали, политик какого лагеря станет жертвой, какую идеологию назовёт убийца и к какой группе будет относиться сам осуждённый? Сохранили бы позицию, если бы общая процедура помогла нашему противнику или, напротив, закончилась отказом нашему союзнику?
Этот тест не запрещает различать преступления. Государство вправе считать политико-идеологическое убийство главы правительства особой категорией вреда. Но тогда оно должно объяснить эту категорию до имени человека, показать её границы и согласиться применить её одинаково к своим и чужим.
Дело Амира — крайний пример этой проверки. Оно заставляет спросить не только «какого результата я хочу?», но и «какое полномочие я признаю за государством, когда оно однажды будет применено против тех, кого я считаю своими?»
Следующая глава переходит от этого психологического теста к самому закону. Имени Амира в статье 30A нет. Но можно ли считать её общим правилом, если парламент уже знал, чью будущую судьбу хочет изменить?
Глава 7. Гай Рабирий

В 100 году до нашей эры Рим был республикой. Императора ещё не существовало. Государством управляли выборные должностные лица, а важнейшие решения обсуждал сенат — совет, состоявший преимущественно из представителей знатных семей.
Одной из выборных должностей была должность народного трибуна. Трибун считался защитником простых граждан: он мог предлагать законы, созывать народное собрание и запрещать решения других должностных лиц. Благодаря этим полномочиям трибун мог стать не только защитником граждан, но и руководителем сильного политического движения. Именно таким трибуном был Луций Аппулей Сатурнин. Он выступал против сенатской аристократии, добивался раздачи земли ветеранам, предлагал снизить цену на зерно и опирался на поддержку городских низов. Его союзником некоторое время был знаменитый полководец Гай Марий, которого несколько раз избирали консулом — одним из двух высших руководителей республики.
Политическая борьба в Риме давно перестала ограничиваться речами и голосованием. Сторонники разных политиков срывали собрания, избивали противников и применяли оружие. Во время выборов сторонники Сатурнина убили Гая Меммия, который претендовал на должность консула и мешал избранию союзника Сатурнина. После этого сенат принял чрезвычайное постановление, известное как senatus consultum ultimum. Его обычная формула предписывала консулам «позаботиться, чтобы государству не был причинён вред».



