Барышня с Секретом: Мама из Будущего

- -
- 100%
- +
Пелагея.
С того вечера на кухне, когда она накормила меня своим «воздушным поцелуем» (черт бы побрал это название, оно застряло у меня в голове крепче, чем вкус сладости), я не находил себе места.
Я отправил ей дрова. Глупый жест. Сентиментальный.
Но когда я увидел её в церкви — не сломленную, а сияющую какой-то новой, стальной красотой, — я понял, что дрова были не зря.
Она борется.
И, черт возьми, мне это нравилось.
— …Да говорю тебе, дело верное! — донесся до меня громкий, хмельной голос с соседнего стола. — Лес там строевой, сосна к сосне! Воронцов обещал мне первую делянку уже к Рождеству отдать под вырубку.
Я замер. Рука с бокалом остановилась на полпути ко рту.
Воронцов.
Я чуть повернул голову. За соседним столом сидели трое. Один — толстый чиновник из Дворянской опеки, которого я знал как взяточника первой руки. Второй — лесопромышленник Хлебников, мой прямой конкурент, вечно пытающийся перехватить мои контракты. Третий — какой-то мелкий стряпчий.
— Погоди, Хлебников, — икнул чиновник, наливая себе водки. — Так ведь имение-то вроде в залоге у Белозерова? Как граф тебе лес продаст?
— А вот так! — Хлебников сально ухмыльнулся, потирая руки. — Граф — голова! Он схему придумал — закачаешься. В четверг комиссию везет. Вдовушку — в монастырь, в психушку, признают её буйной. А опеку — на себя. Как только опеку получит — он распорядитель имущества. Долги Белозерову будет выплачивать по копейке сто лет, а лес продаст мне за наличные. И волки сыты, и вдова… хе-хе… в келье.
Стряпчий захихикал.
— Ловко! А что, вдова и впрямь того? Тронулась?
— Да какая разница? — отмахнулся чиновник. — Доктор наш, губернский, уже бумагу подготовил. Граф ему долг карточный простил за это. Подпишет, что она на людей кидается, и дело в шляпе. Ребенка — в кадеты, бабу — под замок, лес — под топор. Красота!
Стеклянная ножка бокала в моей руке хрустнула и лопнула. Осколки впились в ладонь, коньяк плеснул на скатерть темным пятном, похожим на кровь.
Разговоры за соседним столом смолкли. Троица обернулась на звук.
Увидев мое лицо, Хлебников побледнел и поперхнулся смешком.
Я медленно разжал пальцы, стряхивая стекло на пол.
Кровь текла по ладони, но я не чувствовал боли.
Я чувствовал ярость. Холодную, белую, расчетливую ярость.
Значит, вот так.
Пока я даю ей месяц, пока я играю в благородство и жду, выплывет она или нет, этот старый стервятник решил ударить в спину.
Он не просто хочет забрать имение. Он хочет уничтожить её. Сгноить в сумасшедшем доме здоровую, умную, живую женщину. Отобрать у неё сына. И, заодно, кинуть меня на пятьдесят тысяч, продав мой залог этому хорьку Хлебникову.
Я встал. Стул с грохотом отлетел назад.
— Дмитрий Игнатьевич… — пролепетал Хлебников, пытаясь улыбнуться. — Мы тут так… болтаем…
Я подошел к их столу. Навис над ними, опираясь здоровой рукой о столешницу.
— Болтайте, — тихо произнес я. — Болтайте, господа. Язык — он ведь без костей. Пока.
Я не стал устраивать драку. Это было ниже моего достоинства. Я просто посмотрел на чиновника из Опеки так, что тот начал судорожно расстегивать воротничок, хватая ртом воздух.
— Счет мне, — бросил я половому, вытирая окровавленную руку белоснежной салфеткой. — И сани. Живо.
***
На улице мела метель. Ноябрь в этом году был злым, ранним. Снег летел в лицо колючими иглами, ветер выл в проводах недавно протянутого телеграфа.
Игнат, дремавший на козлах, встрепенулся, увидев меня.
— Домой, барин?
— В «Отрадное».
— Куда?! — кучер вытаращил глаза. — Дмитрий Игнатьевич, помилуйте, ночь на дворе! Метель! Дорогу замело поди, не проедем!
— Гони, — я прыгнул в сани, запахивая шубу. — Если загонишь лошадей — новых куплю. Но чтоб через час я был там.
Сани рванули с места, взрезая полозьями свежий снег.
Я сидел, глядя в темноту, и слушал, как бешено стучит сердце.
Зачем я еду?
Спасать свои деньги? Конечно. Если Граф провернет свою аферу, я потеряю и залог, и проценты. С точки зрения бизнеса я обязан вмешаться.
Но кого я обманываю?
Я ехал не за деньгами.
Я вспомнил, как она стояла на кухне, перепачканная мукой, и протягивала мне зефир. Её пальцы. Её запах. Её смех.
Представить эту женщину в серой монастырской робе, с потухшим взглядом, сломленную, растоптанную…
Нет.
Только через мой труп. Или через труп графа Воронцова, что, впрочем, меня тоже устраивало.
Четверг.
Они сказали — четверг. Сегодня понедельник, вечер. У неё есть два дня. Она наверняка уже получила письмо — Граф любит пугать жертву заранее, наслаждаться страхом.
Что она будет делать?
Зная её характер — тот, новый, который прорезался после болезни, — она не станет плакать в подушку.
Она наделает глупостей.
— Быстрее, Игнат! — крикнул я, когда сани подпрыгнули на ухабе. — Быстрее!
***
Мы добрались до усадьбы, когда луна, полная и холодная, на мгновение выглянула из-за рваных туч.
Дом стоял темной громадой. Окна были закрыты ставнями — видимо, она решила превратить «Отрадное» в крепость. Разумно.
Но мое внимание привлек не дом.
В саду, за кованой оградой, мелькнула тень.
Я приказал Игнату остановиться у ворот, не въезжая во двор, чтобы не шуметь.
— Жди здесь. И тихо мне.
Я перемахнул через низкий заборчик, утопая по колено в сугробе.
Сад был запущенным. Старые яблони, черные и корявые, тянули ветви к небу. Кусты сирени, укрытые снегом, напоминали сугробы.
В глубине аллеи, там, где когда-то была беседка, стояла фигура.
Я подошел ближе, скрываясь за стволами деревьев. Ветер дул в мою сторону, относя звук шагов.
Это была она.
Пелагея.
На ней было какое-то нелепое пальто, накинутое прямо поверх домашнего платья. Голова не покрыта, волосы растрепались на ветру.
Она стояла боком ко мне, выставив одну ногу вперед.
В руках она сжимала ружье.
Я узнал его. Старая тульская двустволка, курковая. С такой её муж когда-то ходил на уток, пока руки не начали трястись от похмелья. Тяжелая, грубая вещь, не для женских рук.
Она пыталась прицелиться.
На покосившемся столбе забора стояла пустая жестяная банка, едва различимая в лунном свете.
— Дура, — прошептал я, чувствуя, как внутри все сжимается от смеси страха за неё и восхищения. — Что ты творишь?
Она держала оружие чудовищно неправильно. Приклад упирался не в плечевую впадину, а в ключицу. Локти растопырены. Палец уже лежал на спусковом крючке.
Если она нажмет сейчас — отдача сломает ей ключицу. Раздробит кость в крошево. А синяк будет во всю грудь.
И это в лучшем случае. В худшем — ружье, которое не чистили годами, разорвет в руках.
Она шмыгнула носом, громко, по-детски. Я увидел, как дрожат её плечи. Не от холода — от напряжения.
Она что-то шептала. Я прислушался.
— …вторую оборону Севастополя… плевать… не отдам…
Она собиралась стрелять. Прямо сейчас.
Я рванулся вперед. Снег предательски скрипнул под сапогом, но ветер заглушил звук.
Я оказался за её спиной в одно мгновение.
Её палец начал давить на крючок.
Я накрыл её руки своими. Левой рукой перехватил цевье, давя вниз, правой накрыл её ладонь на спуске, блокируя нажатие.
— Тихо! — выдохнул я ей прямо в ухо.
Она вскрикнула. Резко, испуганно. Дернулась всем телом, пытаясь развернуться и ударить меня прикладом.
— Пустите!
— Не дергайтесь! — рыкнул я, перехватывая ружье крепче и прижимая её спиной к своей груди, чтобы лишить возможности маневра. — Это я.
Она замерла.
— Дмитрий… Игнатьевич? — голос её сорвался на визг.
— Он самый. Тот, кто только что спас вашу ключицу от перелома.
Я не отпускал её. Мы стояли в заснеженном саду, сплетенные в странном объятии. Я чувствовал спиной её дрожь. Она была тонкой, хрупкой под слоями одежды, но напряженной, как тетива. От её волос пахло морозом и тем самым проклятым яблочным зефиром.
Этот запах ударил мне в голову похлеще любого вина.
— Что вы здесь делаете?! — она попыталась вырваться, но я держал крепко. — Вы следите за мной?!
— Я спасаю вас от глупости, Пелагея Андреевна. Убирайте палец со спуска. Медленно.
Она послушалась. Я аккуратно разрядил курки (они были взведены! безумная женщина!), переломил ствол, вынимая патроны. Тяжелые, с картечью. На волка.
Сунул патроны в карман своей шубы.
Только тогда я разжал объятия и отступил на шаг.
Она тут же развернулась ко мне. Глаза горят, грудь ходит ходуном. В лунном свете она была похожа на разъяренную валькирию, только маленькую и замерзшую.
— Отдайте! — она протянула руку. — Это моя земля! Я имею право защищаться!
— От кого? От консервной банки? — я кивнул на забор. — Или вы ждете кого-то посерьезнее?
Она опустила ружье дулом в снег, опираясь на него, как на трость. Силы, видимо, покидали её вместе с адреналином.
— Я знаю, что они приедут, — сказала она тихо. — Граф прислал письмо. В четверг. С врачом. Они хотят забрать Мишу… Николеньку. И упечь меня в монастырь.
Она подняла на меня глаза. В них стояли слезы, но она не плакала.
— Я не отдам сына, Дмитрий Игнатьевич. Я застрелю первого, кто войдет в детскую. И мне плевать, что будет со мной. Пусть каторга. Пусть виселица. Но сына они не получат.
Её слова резали воздух, как ножи.
Я смотрел на неё и понимал: она не шутит. Эта женщина, которую все считали слабой, готова убить. И умереть.
Господи, где же ты была раньше, Пелагея? Почему я видел в тебе только серую моль?
— Если вы выстрелите, — сказал я жестко, стараясь вернуть её на землю, — вы сделаете именно то, чего хочет Граф.
— Что?
— Вы подтвердите, что вы безумны. Опасны. Врач с радостью напишет в заключении: «Вдова встретила комиссию стрельбой». Вас свяжут, увезут в смирительной рубашке, а мальчика отдадут опекуну в ту же минуту. Вы даже попрощаться не успеете. Ружье — это самый короткий путь к вашему поражению.
Она замолчала. Плечи её поникли. Ружье выскользнуло из руки и упало в снег.
Она закрыла лицо ладонями.
— Что же мне делать? — прошептала она. — У меня нет прав. Я узнавала. Опекун имеет власть. Я никто.
Я шагнул к ней. Взял её за плечи. Они были острыми даже через пальто.
Мне захотелось прижать её к себе. Не чтобы удержать, а чтобы согреть. Защитить от этого ветра, от Графа, от всего мира.
— Посмотрите на меня, — приказал я.
Она отняла руки от лица.
— Вы правы. Силой вы не победите. Граф — предводитель дворянства, за ним закон и связи. Но у него есть слабые места.
— Какие?
— Жадность. И страх скандала.
Я наклонился к ней, глядя прямо в глаза.
— Вам не нужно ружье, Пелагея. Вам нужна хитрость. И вам нужен союзник. Тот, кто знает законы этой стаи лучше, чем вы.
— И где мне его найти? — горько усмехнулась она. — У меня нет денег, чтобы нанять адвоката.
— У вас есть я.
Она замерла. Её глаза расширились.
— Вы? Но… вы же кредитор. Вам выгодно, чтобы имение продали. Граф хочет продать лес, чтобы расплатиться с вами.
— Граф хочет украсть мой лес, — поправил я. — И продать его моему конкуренту. А я не люблю, когда меня обворовывают. И еще больше я не люблю, когда обижают тех, кто… варит хороший зефир.
На её губах мелькнула тень улыбки. Слабая, но настоящая.
— Вы шутите сейчас?
— Я никогда не шучу, когда дело касается денег и принципов.
Я поднял ружье из снега. Отряхнул его.
— Идемте в дом, Пелагея Андреевна. Здесь холодно, а нам нужно обсудить план военных действий. И, если у вас остался чай, я бы не отказался.
Она смотрела на меня с недоверием, смешанным с надеждой.
— Вы правда поможете? Против Графа?
— Я раздавлю его, — спокойно ответил я. — Но при одном условии.
— Каком? — она напряглась.
— Вы будете делать ровно то, что я скажу. Никакой самодеятельности. Никакой стрельбы. И никаких истерик. Мы сыграем спектакль, от которого у Графа случится апоплексический удар. Вы согласны?
Она помолчала секунду. Потом кивнула.
— Согласна.
— Вот и славно.
Я предложил ей руку. Она вложила свою ледяную ладонь в мою.
Я сжал её пальцы, делясь теплом.
Мы шли к дому по заснеженной аллее. Луна светила нам в спину.
Я знал, что ввязываюсь в опасную игру. Спасать вдову от опекуна — это скандал. Это риск репутацией. Но глядя на её профиль, на упрямо сжатые губы, я понимал: я бы не смог поступить иначе.
Глава 11
Тепло кухни ударило в лицо, как мягкая подушка, мгновенно вышибая из легких морозный воздух. После ледяного ветра в саду здесь казалось невыносимо жарко, пахло остывающим яблочным пюре и сгоревшими поленьями.
Я стояла посреди комнаты, всё ещё сжимая в побелевших пальцах тяжелую двустволку, и дрожала. Дрожь била не от холода, а от того, что называется «отходняк». Адреналин, который гнал меня на улицу убивать, схлынул, оставив после себя ватные ноги и тошноту.
Дмитрий Игнатьевич закрыл за нами дверь, лязгнув засовом. Этот звук прозвучал в тишине дома оглушительно громко.
Он развернулся ко мне. В тусклом свете единственной сальной свечи, которую Дуняша оставила на столе, его лицо казалось высеченным из камня. Тени залегли в глазницах, на скулах играли желваки. Шуба распахнута, под ней — строгий сюртук, на котором таяли снежинки.
Он шагнул ко мне и мягко, но настойчиво забрал ружье.
— Отдай, — тихо сказал он. — Тебе это больше не нужно.
Я разжала пальцы. Оружие перекочевало в его огромные руки. Он ловко, привычным движением, поставил его в угол, к печке, словно это была обычная кочерга.
— Садись, — скомандовал он, кивнув на лавку.
Я села. Ноги не держали.
Дмитрий снял шубу, бросил её на соседнюю лавку. Закатал рукава сюртука.
Это было странно. Неправильно. Купец первой гильдии, миллионер, хозяин заводов и пароходов — на моей убогой кухне, среди грязных тазов, возится у самовара.
Он подбросил щепок в затухающий огонь, раздул угли. Налил воды из ведра в чайник.
Его движения были скупыми, точными. Никакой суеты. Так двигаются люди, которые привыкли контролировать всё: от биржевых котировок до пламени в печи.
— Выпейте, — он поставил передо мной кружку с кипятком, в который бросил щепотку сушеной мяты (моей, собранной Дуняшей). — Вам нужно согреться. И успокоиться.
Я обхватила кружку ладонями. Горячая керамика обожгла кожу, но это было приятно. Это возвращало в реальность.
— Вы сказали, что у вас есть план, — мой голос звучал хрипло, как у простуженной вороны. — Какой план может быть против Графа? Он предводитель дворянства. А я… я никто.
Белозеров сел напротив, через стол. Свет свечи плясал в его темных глазах.
— Вы — баронесса Воронцова, — весомо произнес он. — Мать наследника. Это немало. Но сейчас вы ведете себя как истеричка, Пелагея. Уж простите за прямоту.
— Я защищаю сына!
— Вы копаете себе яму, — перебил он жестко. — Послушайте меня внимательно. Графу не нужен мальчик. Ему плевать на Николеньку. Ему нужны деньги. Лес, который в залоге у меня. Земля. Остатки активов.
— Я знаю.
— Знаете? — он усмехнулся. — Тогда почему вы подыгрываете ему?
— Я?!
— Вы. Граф строит обвинение на том, что вы лишились рассудка. Что вы буйная. Опасная для общества и ребенка. И что делаете вы? — он загибал пальцы. — Выгоняете слуг. Торгуете на рынке, нарушая сословные приличия. А сегодня ночью вы вышли в сад с ружьем. Если бы я не приехал… Если бы завтра кто-то из шпионов Графа донес, что вы стреляли в темноте… Знаете, что было бы?
Я молчала, глядя в кружку.
— Вас бы связали, — безжалостно продолжал он. — Врач, которого Граф уже подкупил, написал бы заключение о приступе агрессии. Вас бы увезли в смирительной рубашке. А мальчика забрали бы как сироту при живой матери-безумице. Ружье — это билет в монастырь, Пелагея. В один конец.
Меня передернуло. Он был прав. Господи, как же он был прав. Мои рефлексы из 21 века — «бей или беги» — здесь не работали. Здесь работали другие правила.
— Что же мне делать? — прошептала я. — Смириться? Отдать ему всё?
— Нет.
Дмитрий подался вперед. Его ладонь накрыла мою руку, лежащую на столе. Его пальцы были горячими, шершавыми.
— Вам нужно сменить оружие. Ваше ружье — это хитрость. Вы должны стать не волчицей, а лисой. Не амазонкой, а жертвой.
— Жертвой? — я вскинула голову. — Я не буду жертвой!
— Будете, — отрезал он. — Сценической жертвой. Безутешной вдовой, которую травит жестокий, алчный родственник. Вы должны вызвать у общества не страх, а жалость. И симпатию. Слезы — можно. Ружье — нельзя. Обморок — можно. Крик — нельзя. Вы поняли?
Я смотрела на него. В этом тусклом свете он казался демоном-искусителем. Или ангелом-хранителем с тяжелым характером.
— А вы? — спросила я. — Какова ваша роль в этом спектакле, Дмитрий Игнатьевич?
— А я — ваш щит, — он криво усмехнулся. — Пока негласно. Я придержу своих юристов. Я намекну в Клубе, что Граф ведет нечестную игру с моим залогом. Это заставит его нервничать и торопиться. А когда человек торопится, он совершает ошибки.
— Почему? — вырвалось у меня. — Почему вы это делаете? Вам же проще забрать имение и забыть.
Он помолчал, разглядывая мою руку под своей ладонью. Большим пальцем он машинально поглаживал мою кожу, и от этого простого движения у меня по спине бежали мурашки, никак не связанные с холодом.
— Потому что я не люблю стервятников, Пелагея, — наконец сказал он, поднимая взгляд. — И потому что я поставил на вас.
— Поставили? Как на лошадь?
— Как на партнера. Тот зефир… — он запнулся, и в его глазах мелькнуло что-то темное, тягучее. — В нём есть потенциал. И в вас он есть. Я хочу посмотреть, как вы выиграете эту партию.
В кухне повисла тишина. Только трещали дрова и гулко стучало мое сердце.
Мы сидели так близко, что я могла разглядеть морщинки в уголках его глаз. Запах его парфюма — табак и кожа — смешивался с ароматом мяты.
Это было интимнее, чем если бы мы лежали в одной постели. Мы делили тайну. Мы были заговорщиками.
— Граф написал, что приедет в четверг, — сказала я, нарушая молчание. — У меня есть два дня.
— Два дня, чтобы привести дом в идеальный порядок, — кивнул Дмитрий, убирая руку (мне сразу стало холодно). — Спрячьте все следы вашего «цеха». Никаких коробок, никакой муки на полу. Дом должен выглядеть достойно. Бедно, но чисто. Ребенок должен быть умыт, причесан и знать «Отче наш», а не ваши… «стартапы».
— Он знает.
— Отлично. И главное — ружье.
Он встал, подошел к печке, взял двустволку.
— Я заберу его. От греха подальше. Скажете, что продали или потеряли.
Он надел шубу. В кухне сразу стало меньше места. Он заполнил собой всё пространство, вытесняя воздух.
Я тоже встала, провожая его к дверям.
За окном серело. Скоро рассвет.
Если его увидят выходящим из моего дома утром — позора не оберешься. Хотя, какой уж там позор… Хуже не будет.
У порога он остановился.
— Запритесь, — сказал он, берясь за ручку двери. — И, Пелагея…
Он посмотрел на меня сверху вниз. Его взгляд скользнул по моему лицу, задержался на губах, потом поднялся к глазам.
— Не бойтесь. Страх пахнет. Граф почует его, как собака.
Он протянул руку и поправил воротник моего пальто, который сбился на сторону. Его костяшки скользнули по моей шее.
— Ваше главное оружие — это ваш ум, — прошептал он. — И эти глаза. Когда вы смотрите так, как сейчас… хочется отдать вам не только долг, но и душу.
Я замерла, не в силах вдохнуть.
Он резко отдернул руку, словно обжегся. Толкнул дверь и шагнул в метель, растворяясь в предрассветной мгле.
Я навалилась спиной на дверь, сползая по ней вниз.
Ноги не держали.
«Хочется отдать душу».
Господи, о чем он? Он же Медведь. Делец. Циник.
Или нет?
Я прижала ладонь к шее, там, где он коснулся меня. Кожа горела.
***
Спать я не легла. Смысла не было.
До четверга оставалось двое суток. Граф дал мне фору, и я собиралась использовать каждую минуту.
Я разбудила Дуняшу.
— Подъем, главнокомандующий по клинингу! — скомандовала я, стягивая с неё одеяло. — У нас аврал.
— Что, опять зефир варить? — сонно пробормотала она.
— Нет. Прятать.
Весь день вторника прошел в безумной, лихорадочной суете.
Мы превращали «кондитерский цех» обратно в дворянское гнездо.
Коробки с готовой продукцией (а их накопилось немало) мы с Федькой перетащили на чердак, запрятав в самые дальние углы, за старые сундуки, и закидали сверху ветошью. Если комиссия полезет туда — скажем, старое барахло.
Медные тазы были вычищены и убраны в шкафы.
Мука, сахар, яблоки — всё было спрятано в погреб, под замок. Ключ я повесила себе на шею.
— Дом должен сиять, — твердила я, натирая полиролью (смесь воска и скипидара, которую нашла в кладовой) перила лестницы. — Ни пылинки. Ни соринки. Чтобы они не могли сказать, что здесь грязно.
Дуняша мыла полы. Федька выбивал ковры на снегу.
Миша, проникнувшись серьезностью момента, сидел в своей комнате и зубрил молитвы.
— «Иже еси на небеси…» Мам, а «да святится имя Твое» — это про никнейм Бога? — спрашивал он, выглядывая в коридор.
— Миша! Никаких никнеймов! — шикала я. — Просто текст. Как стихотворение Пушкина.
К полудню дом преобразился.
Конечно, это все еще была старая, обветшалая усадьба. Обои местами отходили, мебель была потертой. Но теперь это была чистая бедность. Бедность достойная, а не опустившаяся.
В гостиной я расставила мебель так, чтобы скрыть проплешины на ковре. На стол постелила лучшую скатерть (с одним пятнышком, которое прикрыла вазой).
В вазу я положила несколько зефирок.
— Это зачем? — спросила Дуняша. — Спрятать же хотели.
— Это улика, которая будет говорить в нашу пользу, — пояснила я. — Если спросят про запах (а он все равно остался), скажу: «Вот, изволила к чаю приготовить, женская прихоть». Пара штук — это не торговля. Это милое хобби.
Я сама переоделась. Сняла свое рабочее платье. Надела то самое, черное, с белым воротничком, в котором была в церкви. Волосы убрала в строгий пучок, ни одной лишней прядки.
Никакой косметики (хотя её и так не было). Бледность мне на руку.
Я посмотрела в зеркало.
Оттуда на меня глядела идеальная скорбящая вдова. Хрупкая, но с прямой спиной.
— Ну что, дядюшка, — сказала я отражению. — Мы готовы. Ждем четверга.
***
Но жизнь, как известно, лучший сценарист триллеров. И она ненавидит спойлеры.
Именно поэтому всё пошло не так.
Наступил полдень.
Солнце стояло высоко, заливая заснеженный двор ослепительным светом.
Мы с Мишей сидели в гостиной. Я проверяла его знания этикета.
— Как ты обращаешься к графу?
— Ваше сиятельство, — отчеканил сын, одетый в свой лучший бархатный костюмчик, причесанный волосок к волоску.
— Молодец. А если он спросит, что ты кушал на обед?
— Суп с фрикадельками и кашу. (Мы специально сварили суп, чтобы пахло едой, а не только ванилью).
— Умница.
Вдруг во дворе залаяли собаки.
Не так, как вчера, не злобно. А как-то… растерянно. Словно их задавили авторитетом.
Я подошла к окну, отодвинула штору.
Сердце пропустило удар и ухнуло куда-то в желудок.
В ворота усадьбы, наплевав на сугробы, въезжала карета.
Огромная, черная, лакированная карета, запряженная четверкой вороных лошадей. На дверце сияли золотые львы.
Следом за ней катилась вторая — попроще, казенная, с желтыми полосами. Полицейская или врачебная.
— Мам? — Миша подошел ко мне. — Это кто? Медведь?
— Нет, сынок, — прошептала я, чувствуя, как холод сковывает пальцы. — Это не Медведь. Это Волки.
Я посмотрела на календарь на стене.



