- -
- 100%
- +
Она лежала поверх простыни, кисть чуть подвёрнута, и рука была неправильная. Не изуродованная — неправильная по составу. Кожа лежала прямо на кости, без всего, что бывает между, и в межпальцевых промежутках была впадина, и запястье было тоньше, чем бывает у взрослого мужчины. Ногти были обрезаны коротко и ровно, под самый край.
Звонарёв снял простыню.
— Мужчина. Рост сто семьдесят восемь. Вес сорок девять.
— Сколько?
— Сорок девять. Я тоже переспрашивал.
Кожа была белая. Не бледная, а белая, ровная по всей поверхности, одинаковая на груди, на плечах, на лбу, — и Лапин понял, чего в ней нет, только через несколько секунд. В ней не было границы. У любого человека есть граница, где кончается то, что видело солнце, и начинается то, что не видело. У этого не было ни того, ни другого.
— Загара нет, — сказал он.
— Нет. И не было, я думаю, долго. Дальше смотрите глаза.
Глаза были открыты и белые целиком — роговица помутнела сплошь, как вода в стакане, куда капнули молока.
— Это посмертное?
— Частично. Тут вам никто честно не ответит, потому что он в рассоле лежал. — Звонарёв взял со стола шариковую ручку и показал ею, не касаясь. — Мышцы смотрите. Плечо, бедро. Это не истощение от голода, я вам сразу скажу, подкожная клетчатка у него есть, скудная, но есть. Это атрофия от неподвижности. Точнее — от малой подвижности. Так выглядят люди, которые много лет мало ходят и мало поднимают.
— Лежачие?
— Не лежачие. У лежачих другое. — Он помолчал. — Такое я видел один раз, в девяносто седьмом, у человека, который девять лет прожил в комнате два на три и выходил в коридор.
Лапин достал блокнот.
— Кожа как бумага, — сказал он. — Это от воды?
— Это от соли. Он лежал в насыщенном рассоле, там процессы гниения почти стоят. Мягкие ткани обезвожены и просолены. Строго говоря, вы сейчас смотрите не на труп, а на продукт.
— Продукт чего?
— Консервирования, — сказал Звонарёв без всякого выражения. — Извините. Я четырнадцать часов.
Лапин смотрел на волосы. Они были длинные, до плеч, и в них у корней сидело белое, забитое до кожи.
— Волосы стриженые.
— Стриженые. Ножницами, неровно, кто-то другой, не сам. Последний раз, я думаю, за месяц-полтора. И побрит он был примерно за неделю до смерти, по щетине видно. — Звонарёв обошёл стол. — Ногти на руках и на ногах острижены. Тоже не сам, на правой руке аккуратнее, чем на левой.
— Кто-то за ним ухаживал.
— Кто-то за ним ухаживал.
Звонарёв приподнял простыню с другого края.
— Ноги посмотрите.
Лапин посмотрел. Ступни были узкие, и подошвы у них были гладкие, розоватые, без единой мозоли, без трещин на пятках, без ороговения по краю — такие бывают у грудных детей и у лежачих больных.
— Он не ходил?
— Ходил. Мышцы голени работали, это видно. — Звонарёв опустил простыню. — Ходил, но по ровному, недалеко и всегда обутый. Или босиком по чему-то мягкому. По земле он не ходил, Марк Витальевич. Никогда. Или очень давно.
Он потянул трупу нижнюю губу вниз.
— И вот ещё. Дёсны. Видите, край какой? Это не пародонтоз, это авитаминоз, старый, много раз пролеченный. У него было это состояние и уходило, и опять было, и опять уходило. Как по сезонам.
— По сезонам?
— Ну зимой хуже, весной лучше. — Звонарёв пожал плечами. — Как у всех нас, только сильнее. Я вам это в заключение не напишу, это не доказательство, это впечатление.
В камере что-то щёлкнуло и загудело ровнее.
— Во сколько его обнаружили? — спросил Лапин.
— В шесть двадцать. Так в протоколе.
— В протоколе со слов кого?
— Со слов участкового. — Звонарёв поднял глаза. — А что?
Лапин не ответил. Он перевернул страницу и стал писать, и писал он долго, и Звонарёв ждал, глядя в сторону, потом сказал:
— Давайте я вам главное скажу, а вы потом решите, надо оно вам сегодня или завтра.
— Говорите.
— Смерть наступила примерно три недели назад. Плюс-минус неделя. Больше месяца — точно нет.
— Это с учётом рассола?
— Это с учётом рассола, температуры плюс шесть, полного отсутствия насекомых и того, что мне пришлось считать по трём разным методикам, потому что ни одна тут не работает. — Он поднял палец. — Три недели. Мне это не нравится ровно так же, как вам.
— А что не нравится?
Звонарёв обошёл стол и приподнял верхнюю губу трупа тыльной стороной ручки.
— Вот это.
Зубы были жёлтые, ровные, целые. В четырёх стояли пломбы — серые, тусклые, с металлическим отсветом.
— Амальгама, — сказал Звонарёв. — Серебряная амальгама. Их ставили до конца восьмидесятых, потом перестали. И поставлены хорошо, аккуратно, каналы пролечены — то есть его лечили не в порядке живой очереди в поселковой стоматологии, а спокойно и не торопясь. Судя по всему, лет в семнадцать-восемнадцать. И с тех пор к нему никто в рот не заглядывал ни разу.
— Сколько ему лет?
— По зубам и по костям — сорок восемь, сорок девять. По коже и по мышцам — не берусь. — Звонарёв положил ручку. — Марк Витальевич, я вам напишу в заключении сухо, а сейчас скажу так, как думаю. Этому человеку в восемьдесят пятом году лечили зубы в хорошем кабинете. После этого он тридцать лет провёл без солнца, мало двигался, ел скудно, но регулярно, и кто-то стриг ему ногти. А умер он три недели назад.
Лапин молчал.
Молчание вышло длинное. Звонарёв выдержал секунд пятнадцать, чего почти никто не выдерживал, потом сел на табурет и стал стягивать перчатки.
— В карманах что было?
— Ничего в карманах. Ватник советский, рубашка штопаная, штаны непонятные, из двух пар сшиты. Всё это у меня в пакетах. — Он кивнул на стеллаж.
Лапин подошёл к стеллажу.
Пакеты были подписаны маркером, крупно, и лежали в ряд, и в этом тоже чувствовалась чья-то аккуратность: «ватник», «рубашка», «брюки», «носки шерст. 2 п.», «обувь (валенки, обрезанные)». Последний пакет был толще остальных, и в нём лежал ком мокрой белой ткани.
— А это что?
— Это со дна подняли, рядом лежало. — Звонарёв не обернулся. — Ветошь какая-то. Я записал как ветошь, потому что оно размокло и я не понял, что это. Хотите — разложим, но там сутки сохнуть.
— Потом.
Лапин отошёл от стеллажа.
— Одна вещь ещё есть, — сказал Звонарёв. — Жетон латунный, шахтёрский, номерной, на шнурке под рубашкой. Номер частично стёрт, читается первая цифра и последняя.
— Какие?
— Девятка и ноль.
Лапин записал: 9__0.
— Табельные списки рудника где?
— Это не ко мне. Мне сказали, архив в девяносто восьмом заливало.
— Во сколько составлялся протокол осмотра?
Звонарёв посмотрел на него с интересом.
— Вы третий раз спрашиваете про время.
— Я знаю.
— В протоколе указано: начат в двадцать один пятьдесят, окончен в двадцать три десять. Составлен участковым уполномоченным Рыковой. — Звонарёв бросил перчатки в бак. — У вас пока весь материал в одну бумажку упирается, если вы про это.
— Я про это, — сказал Лапин.
Он закрыл блокнот и убрал его во внутренний карман, и в этот момент Звонарёв, уже стоя у раковины и намыливая руки, сказал в стену:
— Да, ещё желудок.
— Что желудок?
— Он ел за два-три часа до смерти. Немного, граммов двести. Хлеб ржаной и что-то белковое, я напишу точнее. — Вода зашумела. — И соли много. Прямо очень много соли, я сначала думал, это посмертное проникновение, но нет, она в содержимом.
— Он ел хлеб с солью.
— Он ел хлеб с солью, — согласился Звонарёв, — и, судя по всему, спокойно ел. Никаких признаков спешки, кусками не глотал, прожевал. — Он закрыл кран. — Я всё это напишу, вы не думайте. Я просто вслух проговариваю, у меня память такая.
6
На улице было темно и минус.
Пар от Тёплого сюда не доходил, но небо над северной окраиной стояло белое и светилось само по себе, ровно, без источника, и Лапин не сразу сообразил, что это отвалы под прожекторами.
Рыкова ждала в машине с работающим двигателем. Он сел, и в салоне было тепло, и на панели по-прежнему лежал блокнот, ручка параллельно.
— Гостиница на Первомайской, — сказала она. — Там телевизор в номере, если что.
— Не надо телевизор.
— Как хотите.
Она выехала на дорогу. Фонари горели через два, и в промежутках было по-настоящему темно, и на этих участках Лапин видел только приборную панель и её руки.
— Валентина Сергеевна.
— Да.
— Вы вниз спускались одна. Зачем?
— МЧС ехало два с половиной часа. Полость под школьным двором. Котельная в девяти метрах. — Она сказала это ровно, готовыми словами, как сдают зачёт. — По существу, я должна была установить, есть ли живые.
— Установили?
— Установила.
Он ждал. Она не добавила ничего.
Перед перекрёстком горел единственный на весь город светофор, и он горел красным, и стоять пришлось долго, потому что цикл был настроен на несуществующий поток.
— А рубашка? — спросила Рыкова.
Лапин повернул голову.
— Что рубашка?
Светофор переключился. Она тронулась, и переключила передачу, и сказала:
— Ничего. Не по существу.
Лапин достал блокнот, но в темноте писать было нельзя, и он держал его закрытым на колене до самой гостиницы, а в номере, не снимая куртки, сел на кровать под лампой, открыл на чистой странице и записал одно слово.
Это была первая строчка в деле, которая взялась не из бумаги.
Глава 4. Круг
1
Кабинет номер четыре находится в правом крыле здравпункта комбината, между процедурной и складом, окном на север.
Площадь — восемнадцать квадратных метров. Стены выкрашены до высоты полутора метров зелёной масляной краской, выше — побелка. В кабинете есть: стол письменный однотумбовый, стул при столе, кушетка, обтянутая клеёнкой, шкаф для документов на две дверцы, раковина эмалированная со сколом на левом борту, электроплитка на две конфорки, стоящая на табурете, и полка над столом длиной сто двадцать сантиметров.
Стульев двенадцать.
Их приносят из красного уголка шестого мая, потому что в красном уголке они стоят комплектом и брать по частям неудобно. Девять из них ставятся в круг, три остаются у стены. Их никто не уносит ни в этот день, ни после.
Чайник эмалированный, объёмом три литра, с отбитой на носике эмалью, принесён из дома.
Основанием для проведения занятий служит приказ по медико-санитарной части № 44 от 6 мая 1986 года «Об организации занятий по восстановлению трудоспособности лиц, участвовавших в ликвидации последствий аварии». Приказ занимает половину страницы. В нём указаны: помещение, ответственный — фельдшер здравпункта Гиляров С. И., периодичность — один раз в неделю, четверг, время — с шестнадцати до восемнадцати часов, и состав группы — девять человек, перечисленных по фамилиям в алфавитном порядке.
Приказ подписан начальником медсанчасти и согласован с профкомом. На согласовании стоит штамп и дата.
2
Первое занятие назначено на восьмое мая, четверг.
К шестнадцати часам приходят четверо: Кожин, Пепеляев, Тиунов, Чазов. Кожин приходит первым, за двадцать минут, и всё это время сидит в коридоре, хотя дверь открыта.
Вахрушев и Лунегов приходят вместе в шестнадцать десять.
Мальцев приходит в шестнадцать двадцать, в чистой рубашке, и остаётся стоять у двери, пока ему не показывают на стул.
Рыков приходит в шестнадцать тридцать пять.
Шульгин приходит последним, без четверти пять, и от него пахнет.
Никого не ждут и никому не делают замечаний. Каждый входящий получает кружку. Кружек одиннадцать, все разные, собраны из разных мест: три из процедурной, четыре из столовой, остальные принесены из дома.
В кружки наливается кипяток и заварка. Сахар стоит на столе в стеклянной банке, ложка одна, её передают.
У четверых из девяти руки не в порядке.
У Тиунова тремор, мелкий и постоянный, и по поверхности чая в его кружке идёт рябь. Лунегов держит кружку в двух руках и всё равно ставит её на пол, потому что расплёскивает. У Рыкова на правой кисти сорван ноготь на среднем пальце — сорван двенадцатого апреля о раму двери и не залечен, и палец обмотан синей изолентой, потому что бинт мокнет. Мальцев сидит, положив ладони на колени, и ладони лежат ровно, и он не убирает их с коленей ни разу за два часа.
Все девять острижены коротко. Это не сговор: в бане после подъёма их мыли и стригли, потому что в волосах была соль, которая не вычёсывается.
У Шульгина на шее, под воротником, видна сыпь.
Первые сорок минут не говорит никто.
Это устанавливается не как правило, а как факт: девять человек сидят в кругу, держат кружки обеими руками и смотрят в пол, в окно, на плитку. Один раз Вахрушев встаёт и выходит. Через шесть минут он возвращается и садится на своё место.
Слышно, как за стеной в процедурной моют инструмент, как на улице разгружают машину, как в трубе идёт вода.
В шестнадцать пятьдесят фельдшер здравпункта Гиляров ставит чайник во второй раз.
3
Он говорит первым, стоя у раковины, спиной к кругу, потому что моет кружку.
Он говорит, что не будет спрашивать, как они себя чувствуют, потому что знает как. Он говорит, что не будет говорить, что время лечит, потому что время не лечит, а изнашивает, и что это разные вещи. Он говорит, что у него к ним есть одна практическая просьба, но сначала надо сделать другое.
Он просит восстановить последовательность.
Он объясняет: не рассказать, что было, а именно восстановить порядок — что за чем шло, в какую минуту, кто где стоял. Он говорит, что это не для комиссии, комиссия уехала, и что бумага останется здесь, в шкафу, и он её никому не отдаст.
Мальцев спрашивает, зачем.
Гиляров вытирает кружку полотенцем и говорит, что человек, у которого события перепутались местами, перестаёт себя узнавать, и что это лечится только одним способом — разложить обратно по порядку. Он говорит, что видел это на фронтовиках, у которых после контузии год шёл вперемешку, и что помогало не лекарство, а календарь.
Он раздаёт бумагу и карандаши.
Бумага — половинки листов из журнала учёта, карандаши химические, восемь штук, девятый Гиляров отдаёт свой.
Через четыре минуты становится ясно, что писать они не могут.
У Тиунова тремор такой, что карандаш идёт волной. Рыков пишет три слова и останавливается, потому что не помнит, как пишется «отсечка». Лунегов держит лист на колене и не начинает вовсе. Кожин пишет мелко и быстро, потом зачёркивает всё и переворачивает лист.
Гиляров собирает бумагу и карандаши обратно.
— Тогда так, — говорит он. — Вы говорите, я пишу.
Он садится к столу боком, чтобы видеть круг, кладёт перед собой общую тетрадь в клеёнчатой обложке и открывает её на первой странице.
Дальше — два часа сорок минут, из которых сорок сверх приказа.
Говорят вразнобой. Говорят одно и то же по три раза. Спорят о том, кто первым услышал гул, и не могут сойтись. Пепеляев говорит, что вода была холодная, и на него смотрят молча, и он сам поправляется: тёплая. Чазов не говорит ничего и на прямой вопрос отвечает, что не помнит, и это записывается тоже.
Хуже всего идёт середина. Начало помнят все, конец помнят все, а между гулом и дверью у восьмерых из девяти нет ничего: они называют это «бежали» и на все уточняющие вопросы отвечают «ну бежали». Гиляров спрашивает, кто в этом месте кого держал, и выясняется, что Лунегова вели, и Лунегов об этом не знал, и когда ему говорят, он не верит, а потом верит и просит воды.
Ещё выясняется, что никто не может назвать, сколько это длилось. Называют: пять минут, полчаса, минуту. Один говорит — час.
Про дверь говорят все и говорят охотно, потому что дверь — это то, что было понятно.
Про телефон говорит один Мальцев.
Он говорит: «Мне сказали отсекать». Его спрашивают, кто сказал. Он говорит: «Диспетчер». Его спрашивают, кто сказал диспетчеру. Он молчит.
Гиляров записывает: «команда на отсечку получена по телефону из диспетчерской».
Потом Кожин спрашивает, во сколько это было.
Гиляров не отвечает сразу. Он переворачивает страницу назад, ведёт пальцем и говорит:
— Четыре пятьдесят.
— Точно?
— У меня в акте.
В кабинете становится тихо иначе, чем было тихо до этого. Тиунов ставит кружку на пол. Мальцев наклоняется вперёд, упирается локтями в колени и держит голову.
— Так это мы успевали, — говорит Вахрушев.
Никто ему не отвечает.
Гиляров дописывает строку до конца, ставит точку и закрывает тетрадь.
— На сегодня достаточно, — говорит он.
4
Восьмого мая никто из девяти не уходит сразу. Они стоят в коридоре ещё минут двадцать, курят у крыльца, и расходятся не вместе, а по одному, с промежутками.
Пятнадцатого мая приходят все девять. Двадцать второго — все девять. Двадцать девятого — восемь, потому что Чазов в отгуле, и он приходит пятого июня и объясняет причину, хотя объяснять не просили.
Пятого июня Гиляров говорит про практическую просьбу.
Он говорит так.
Он говорит, что у человека внутри может завестись то, чему негде лежать. Не мысль и не чувство, а именно вещь, которая ходит по человеку кругом и нигде не останавливается, и от этого не спят, и от этого поднимается давление, и от этого мужчина сорока лет начинает бояться закрытых дверей в собственной квартире. Он говорит, что таблеток от этого нет, потому что таблетки от давления, а не от того, что его подняло.
Он говорит, что этому надо дать место.
Не выговорить, а именно отнести — куда-нибудь, физически, ногами, регулярно. Он говорит, что мозг устроен просто и что если делать одно и то же в один и тот же день, то через полгода тело начинает ждать этого дня и в остальные дни отпускает.
— Что носить? — спрашивает Кожин.
— А что вы с собой под землю берёте?
— Хлеб.
— Вот хлеб.
— Так соли же там… — говорит Тиунов и не заканчивает.
— Соль отдельно, — говорит Гиляров. — Пачку. Наверху ведь солят.
Он говорит, куда. Не на площадку рудника — там охрана, туда не пройти и незачем светиться. Есть вентиляционный ствол два-бис, в лесу, за сухостоем, три километра от крайних домов. Он не заварен и заварен не будет, потому что через него из четвёртой панели идёт естественная тяга, и это проектное решение, и его не отменят.
— Оттуда идёт воздух, — говорит Гиляров. — Из четвёртой.
Это единственная фраза, после которой никто не переспрашивает.
— Это что, поминки? — говорит Шульгин.
— Нет.
— А что?
— Поминки — это когда один раз, — говорит Гиляров.
Шульгин смотрит на него. Гиляров смотрит в ответ спокойно, и первым отводит глаза Шульгин.
— Я не пойду, — говорит он.
— Не ходите.
— И что будет?
— Ничего не будет, — говорит Гиляров. — Вы просто пропустите свою неделю, и её возьмёт кто-нибудь другой.
Слово «неделя» произносится здесь впервые.
Дальше идёт обсуждение, и обсуждение это бытовое.
Спрашивают, каждому ли ходить или по очереди. Отвечено: по очереди, иначе тропу набьют и станет видно. Спрашивают, в какой день. Отвечено: в свой, кому когда удобно, лишь бы раз в неделю. Спрашивают, что делать со старым, если лежит. Гиляров думает несколько секунд и говорит: забирать и уносить, потому что мусорить там нельзя.
Спрашивают, говорить ли жёнам.
Гиляров говорит, что это личное дело каждого и что он бы сказал, потому что скрывать от жены поход в лес по четвергам — само по себе нагрузка.
Пепеляев спрашивает, надолго ли это.
— На три месяца, — говорит Гиляров. — Потом посмотрим по самочувствию.
5
График составляется на месте, на обороте листа из журнала учёта.
Порядок определяется по алфавиту, потому что так проще всего и потому что ни один другой порядок не был бы никем принят. Против каждой фамилии ставится дата — четверг. Всего в списке девять строк, а даты идут до конца сентября, то есть на четыре круга.
Шульгин в списке есть. Против его фамилии Гиляров ставит дату так же, как остальным, и вслух этого не оговаривает.
Внизу листа приписано: «врем., на 3 мес., далее по самочувствию».
Лист вкладывается в тетрадь. Тетрадь ставится на полку над столом, слева, к стенке.
Занятие заканчивается в восемнадцать ноль пять. Девять человек выходят, в коридоре кто-то смеётся над чем-то не относящимся к делу, и этот смех слышен на лестнице.
Гиляров моет одиннадцать кружек и ставит их вниз донышками на полотенце. Выключает плитку. Выливает из чайника остаток, ополаскивает, ставит на табурет. Закрывает форточку. Стулья — девять из круга — сдвигает к стене, а три, стоявшие у стены, не трогает.
В восемнадцать сорок он выходит и запирает кабинет.
6
По дороге домой он заходит в магазин на Горняков.
Берёт буханку чёрного и пачку соли крупного помола, килограмм. Продавщица спрашивает, чего он такой поздний, он отвечает, что был на работе. Она заворачивает хлеб в бумагу и говорит, чтобы шёл осторожнее, потому что у котельной разрыли.
Домой он не заходит.
От крайних домов до границы сухостоя — километр по бетонке, дальше по просеке. Сухостой начинается сразу, без перехода: только что был живой лес с подлеском и с птицами, и вот стоит серое, и подлеска нет, и птиц нет.
Здесь очень тихо.
Тихо не как в лесу, а как в помещении: звук не разносится, а гаснет в двух шагах, и собственные шаги слышно только под собой. Снег сошёл ещё в апреле, и почва под ногами голая, серая, и на ней ничего не растёт даже в июне.
Идти по сухостою неудобно. Стволы стоят часто, ветки на них сухие и ломкие, и они не сгнили, потому что здесь нечему гнить: соль держит дерево так же, как держит всё остальное. Гиляров идёт, отводя ветки предплечьем, и ветки не пружинят, а отламываются с сухим щелчком, и каждый щелчок слышен отдельно и никуда не улетает.
На полпути он останавливается и перекладывает пакет в другую руку.
До оголовка — восемьсот метров.
Оголовок два-бис — бетонный цилиндр в человеческий рост, диаметром метра три, с чугунной решёткой сверху и с боковым лазом, закрытым щитом. На щите висит замок. Замок амбарный, ржавый, дужка в масляной плёнке.
Гиляров кладёт пакет на бетон и берётся за решётку.
Из решётки идёт воздух.
Он идёт ровно, без порывов, и он тёплый — заметно теплее вечернего, градусов на десять, — и он влажный, и он пахнет вымытым полом.
Гиляров стоит, держась за прутья, минуты три. Потом снимает руку и смотрит на ладонь: на ней осел белый налёт.
Он вытирает ладонь о брюки.
Потом развязывает пакет, достаёт хлеб, снимает с него бумагу и кладёт хлеб прямо на бетон, у решётки. Рядом ставит пачку соли, надорвав уголок.
Бумагу он складывает вчетверо и убирает в карман, потому что бросать здесь бумагу незачем.
Обратно он идёт быстро, потому что темнеет.
Глава 5. Поминальная соль
1
Восьмой день начался в четыре утра, потому что в четыре Лапин проснулся и больше не заснул.
За стеной гудело. Он уже привык и почти не слышал этого — так же, как перестаёшь слышать холодильник, — но в четыре утра, когда весь дом стоял, гул был единственным звуком в мире и шёл он не из трубы, а откуда-то сбоку и снизу, ровный, без всякой периодичности.
Лапин лежал на спине и смотрел в потолок, на котором от уличного фонаря лежала полоса.
В шесть он встал, побрился холодной водой, потому что горячую давали с шести и она ещё не дошла, и вышел на улицу.




