Виктор - Отставной солдат

- -
- 100%
- +

Илья Калинин
ВИКТОР — ОТСТАВНОЙ СОЛДАТ
Фантастический роман
Москва · 2026
Пролог. Сжатие
Ночь была тёплая, и пахло пылью.
Пыль тут была особенная — мелкая, как мука, она лежала на всём: на камнях, на листьях чахлых олив, на плечах, на языке. За день её нагревало солнце, и до полуночи она отдавала это тепло, а после полуночи начинала тянуть холод. Скорев лежал за дувалом уже третий час и знал, что через полчаса начнёт мёрзнуть спина.
Слева от него, вплотную, лежал Студент. Он был из тех молодых, что не могут молчать дольше десяти минут, и Скорев давно перестал его одёргивать. Пусть говорит. Кто говорит — тот не думает, а кому в такую ночь есть чем думать, тому лучше не начинать.
— Дед, — сказал Студент в самое ухо, — а правда, что ты чуешь?
— Чего?
— Ну засады. Мужики говорят, ты чуешь.
Скорев не ответил сразу. Он смотрел в проём между камнями на дом, до которого было сто сорок метров и который через час, если не отменят, придётся брать.
Дом стоял плохо: двухэтажный, с плоской крышей, окна на три стороны и слепая стена на четвёртую. Подходить к нему следовало с этой слепой стороны, но с этой стороны был пустырь метров на восемьдесят, и пустырь был ровный, как стол.
— Чую, — сказал Скорев.
— И как?
— Никак. Сжимает вот тут. — Он не пошевелился, только чуть повёл подбородком к своей груди. — Под грудиной. Как будто ремень на одну дырку затянули.
— И всё?
— И всё.
Студент помолчал.
— А оно всегда?
— Что — всегда?
— Ну, всегда сбывается?
— До сих пор сбывалось, — сказал Скорев.
Это была правда, и это была не вся правда. Первый раз его сжало под Джелалабадом, когда ему было девятнадцать и он ещё не знал, что бывают люди, которые чуют. Он тогда встал на колено и сказал сержанту, что дальше идти не надо, и сержант, который был старше его на четыре года и глупее лет на двадцать, послал его вперёд. Скорев пошёл, потому что был солдат. Через сорок метров начали работать с двух точек, и из семерых обратно вышли трое, и он был среди этих трёх, потому что упал за камень раньше, чем ударило.
С тех пор прошло тридцать один год, и всё это время оно сбывалось. Оно не говорило, где и что. Оно только затягивало ремень на одну дырку и оставляло человека одного — соображать.
— Слушай, а ты в это веришь? — спросил Студент. — Ну, что это дар какой-то. Или это просто опыт?
— Какая разница, — сказал Скорев.
Он и вправду не видел разницы. Ему было пятьдесят. Двадцать пять лет из этих пятидесяти он провёл на таких вот ночных пустырях, и если что-то у него в груди умело считать быстрее, чем голова, то он давно перестал спрашивать, откуда оно это умеет. Умеет — и хорошо. Он и не рассказывал никому, кроме своих, а свои и так знали.
В наушнике щёлкнуло. Скорев послушал, ответил двумя словами, снова стало тихо.
— Ещё двадцать минут, — сказал он.
Студент завозился, устраиваясь.
— Дед.
— Ну.
— А тебе не поздно? Пятьдесят же.
— Поздно, — согласился Скорев.
— А чего тогда?
— А ничего.
Он сказал это ровно, без выражения, потому что объяснять было нечего и некому. Дома его никто не ждал уже давно, а то немногое, что он умел делать по-настоящему хорошо, он умел делать только здесь. Он знал десяток таких же, кто ушёл вовремя, и половина из них спилась, а вторая половина сидела по охранам складов и рассказывала друг другу, как оно было. Скорев не хотел рассказывать. Он хотел работать, пока работается.
И тут его сжало.
Оно пришло, как приходило всегда, — без предупреждения, ровно и сильно, будто кто-то вдруг подтянул под грудиной ремень. Скорев замер и стал слушать себя.
Так.
Он лежал за дувалом, за метровой каменной кладкой, и перед ним было сто сорок метров пустого пространства, и с той стороны, из дома, его не могли ни видеть, ни достать. Значит, не оттуда.
Значит, откуда-то ещё.
Он поднял глаза выше, туда, где над крышами на фоне неба чернел гребень, и подумал: снайпер. Наверху кто-то сидит и уже, наверное, минуту смотрит вот в эту точку, где лежат два тёплых пятна.
— Уходим, — сказал он.
— Куда?
— В арык. Быстро.
Студент не спорил — этому его научили за два месяца. Они скатились с насыпи в старый оросительный ров, узкий и глубокий, сухой уже лет пять, забитый пылью, тряпками и колючкой. Скорев лёг на дно, вжался в него плечом, потянул Студента за разгрузку вниз, к себе, и накрыл ему рукой затылок.
Стало тихо. Тихо было секунды три.
Потом небо низко и коротко зашуршало, как рвут очень плотную ткань, — и Скорев понял, что ошибся.
Он всё понял в эту одну секунду, и это была очень длинная секунда. Никакого снайпера не было. Никогда не было. Оно предупреждало его совсем о другом, и оно опять не соврало, — соврал он сам, когда решил, что понял. Он поднял глаза к небу и назвал вещи своими именами; он знал этот звук и знал, что от него не уходят ни в арык, ни под землю, ни куда бы то ни было ещё, потому что оно приходит сразу на всё поле.
Успел подумать, что надо было гнать Студента не в ров, а назад, за угол, за стену, за что угодно капитальное.
Успел подумать: тридцать один год, и вот так.
Успел рвануть мальчишку под себя.
Дальше был белый свет и очень много звука, и Виктор Скорев, пятидесяти лет, умер на дне сухого оросительного рва, накрыв собой чужого мальчишку, которого две недели назад видел впервые.
И это было всё, что он успел.
Глава первая. Дождь
Первое, что он почувствовал, была вода.
Она текла по лицу, собиралась в глазницах, лезла в нос, и оттого, что она текла и лезла, он закашлялся, и от кашля в голове гулко ударило, будто по шлему изнутри. Скорев перевернулся набок и стал выкашливать воду.
Он лежал в грязи. Грязь была холодная, жидкая и глубокая — рука уходила в неё по запястье. Шёл дождь, ровный и мелкий, без ветра, и по звуку было слышно, что идёт он давно и надолго.
«Живой», — подумал Скорев.
Он лежал и не двигался, потому что первое, чему учат, — не дёргаться, пока не поймёшь, что с тобой. Он начал считать себя, как считал уже раз пять за свою жизнь: пальцы правой — есть, все пять, шевелятся; пальцы левой — есть; ноги — обе, чувствуются; шея поворачивается; в ушах звон, но не глухота, звук снаружи проходит.
Во рту стоял вкус железа и ещё какой-то, будто он лизнул батарейку.
«Контузия, — решил он. — Плохая, но не самая».
Он открыл глаза.
Над ним было низкое серое небо и мокрые чёрные ветки. Никакого зарева, никакого дыма. Тихо. Только дождь по листьям, и где-то рядом — шумная, тяжёлая вода, много воды, как будто в двадцати шагах шла река.
Это было неправильно. Это было настолько неправильно, что Скорев некоторое время просто смотрел вверх и не двигался.
Не было ни звука работающей техники, ни голосов, ни рации в ухе. Не было запаха. Он не мог этого объяснить, но именно запах сказал ему больше всего: не пахло ни гарью, ни пылью, ни взрывчаткой — пахло мокрой землёй, прелым листом и лошадью.
Лошадью.
Он повернул голову.
В десяти шагах, между деревьями, стоял конь.
Конь был большой, тёмный, мокрый до черноты, под седлом. Он стоял, опустив голову, и смотрел на Скорева, и не уходил. Уздечка волочилась по земле.
Скорев сел.
Он сел резко, забыв, что нельзя, и его тут же повело; он упёрся рукой в грязь и переждал. И, пережидая, посмотрел на эту свою руку.
Рука была не его.
Она была шире и короче в пальцах, вся в мозолях — не в рабочих ладонных, а в тех, что нарастают от рукояти, — и на тыльной стороне, от косточки указательного к запястью, шёл старый белый шрам. Ногти были обломанные, грязные. На среднем пальце сидело простое железное кольцо.
Скорев смотрел на эту руку и очень медленно поднёс её к лицу.
Лицо было бородатое.
Борода была мокрая, густая, жёсткая, и он ощупал её так, как ощупывают рану — осторожно, боясь узнать. Нос был перебит и сросся с горбинкой. У левого виска, у самой кромки волос, был рубец. Кожа под пальцами оказалась чужой, обветренной, толстой.
Он опустил руку и посидел неподвижно.
Потом его вывернуло.
Его выворачивало долго, до горькой желчи, до слёз, и он стоял на четвереньках в холодной жиже, упираясь ладонями, и его трясло. Конь шагнул в сторону и снова встал.
Когда всё кончилось, Скорев отполз на два шага, зачерпнул ладонью из лужи и прополоскал рот. Потом заставил себя посмотреть в лужу.
Дождь рябил воду, и лицо в ней собиралось и распадалось. Он подождал, пока между каплями станет ровнее.
Из воды на него смотрел немолодой мужик с седеющей бородой, с перебитым носом и тяжёлыми надбровьями. Лет пятидесяти. Может, чуть меньше. Мокрые волосы прилипли ко лбу.
Скорев смотрел на него, и мужик смотрел на Скорева.
— Ну, — сказал он вслух.
И вздрогнул, потому что голос был не его. Ниже, суше, с хрипотцой.
Он поднялся на ноги.
Поднялся неудачно: левое колено при нагрузке отозвалось так, что он охнул и переступил. Тело было тяжёлое, крепкое и битое. Левое плечо не поднималось выше уровня груди — там что-то держало, старое, сросшееся неправильно. Спина отдавала в поясницу. Ребра слева ныли.
«Пятьдесят, — подумал он. — И всё изношено».
И тут же вслед за этой мыслью пришла другая, и она пришла не как мысль, а как знание, — так знают, сколько будет семью восемь, не считая:
левое колено — Штайнфурт, третья кампания, конь упал.
Скорев замер.
Он не помнил никакого Штайнфурта. Он никогда не слышал такого слова. Но он знал про это колено всё: как оно опухало осенью, как надо ставить ногу, спускаясь по лестнице, и что если долго идти пешком, то к вечеру придётся хромать.
— Так, — сказал он вслух. — Так.
Он стоял в грязи под дождём и думал.
Думать было о чем, и думать было страшно, и он сделал то, что делал всегда, когда становилось страшно: отложил большое и взялся за малое. Большое — потом. Сначала — где я, что со мной, что у меня есть.
Он огляделся.
Он стоял на обочине дороги. Дорога была разбитая, две колеи, полные воды, между ними трава. По обе стороны — лес, но лес нездоровый: наполовину затопленный, деревья стояли в воде, и вода была всюду, куда хватало глаз. Слева, в двадцати шагах, действительно шла река — мутная, вспухшая, тащившая ветки.
В трёх шагах от него в земле была яма. Земля вокруг ямы была вывернута и обожжена, и от неё ещё чуть заметно шёл пар, хотя дождь лил вовсю. Ближайшее дерево — старая ветла — было расколото сверху донизу, и щепа лежала веером.
Скорев посмотрел на расколотое дерево, потом на свои руки, потом снова на дерево.
— Молния, — сказал он.
Он подошёл к коню.
Конь дал себя взять — не шарахнулся, только повёл ухом. Скорев поднял узду, и, поднимая, рука сама сделала правильно: перехватила у самого повода, коротко, без рывка.
— Тихо, — сказал он. И потом, не думая: — Тихо, Хват.
Конь дёрнул ухом на кличку.
Скорев постоял, держась за узду, и закрыл глаза.
Он не помнил. Ему нечего было вспоминать. Но если он тянулся к чему-нибудь — к пряжке, к слову, к кличке, — оно оказывалось на месте, как инструмент в темноте на знакомом верстаке. Он не знал, что лежит на верстаке. Но руки знали.
«Ладно, — подумал он. — Разберёмся».
Он занялся конём, потому что конь был понятен, а всё остальное — нет.
Подпруга оказалась слабой. Он затянул её, и опять это вышло само: подтянул, дал коню выдохнуть, подтянул ещё раз. Осмотрел ноги — все четыре целы, только левая задняя в глине выше бабки. Провёл ладонью по холке, по груди. Конь был хорош. Скорев не разбирался в лошадях — Скорев не мог отличить хорошую от плохой, — но сейчас он смотрел на этого коня и видел, что тот хорош, и даже знал почему: широкая грудь, сухая голова, длинная голень, ровная спина. Знание пришло и легло, и он не стал ему удивляться.
Потом он стал смотреть, что у него есть.
Первое было на нём. Плащ — тяжёлый от воды, шерстяной, с меховой оторочкой у ворота, застёгнутый серебряной пряжкой. Под плащом — кольчуга, мелкого плетения, а под кольчугой стёганая куртка, набитая чем-то, что от воды стало пудовым. Сапоги высокие, добрые, разношенные. В правом голенище, в специальном кармашке, нашёлся длинный четырёхгранный стилет без гарды.
Скорев вытащил его и посмотрел. Хорошая штука. Такой пробивает всё, что не сталь, и лезет в любую щель.
На поясе висел меч.
Он вытянул его до половины и остановился.
Клинок был длинный, узкий у острия, с широким долом, отточенный до бритвы, — но не в клинке было дело. Эфес был отделан золотом. Не позолотой — золотом, гладко и без выкрутасов, и оттого дорого до неприличия.
«Подарен герцогом за то, что вытащил его из свалки под Больо».
— Ага, — сказал Скорев. — Понятно.
Он сунул меч обратно и подумал, что за такую вещь в любом веке режут горло. Первое правило: не носить на себе того, за что тебя убьют раньше, чем ты успеешь этим воспользоваться. Меч был именно такой вещью.
За спиной, засунутый под пояс, оказался топорик — короткий, с узким лезвием, для тесноты. Скорев его вынул, взвесил, вернул на место и почувствовал, как что-то в нём успокоилось.
Дальше был конь.
К седлу был приторочен шлем с подшлемником, а через круп перекинут большой холщовый мешок, и в мешке — доспех: кираса, наплечники, наголенники, латные рукавицы. Всё битое, правленое, чиненное не раз, но целое и без ржавчины. Отдельно, в кожаном чехле, — арбалет.
Скорев достал его.
Штука была тяжёлая, ложе из плотного жёлтого дерева, отшлифованное ладонями до гладкости, плечи собраны из трёх стальных пластин, стянутых намертво. К нему прилагался ворот — железный ключ с зубчатой рейкой.
Он попробовал натянуть тетиву руками, просто чтобы понять. Тетива не пошла. Он вставил ключ и покрутил — пошла легко, с сухим стрекотом. Спустил обратно, аккуратно, придерживая.
«Так, — подумал он. — Стреляю я, значит, из этого. И, судя по всему, хорошо».
Он поймал себя на том, что уже прикинул, откуда сюда будет бить ветер, и усмехнулся в мокрую бороду. Усмешка на чужом лице ощущалась странно.
Последним он взял кошель.
Кошель висел на поясе, кожаный, тугой. Скорев отошёл под ветлу, где меньше лило, присел на корточки и высыпал содержимое на ладонь.
Он считал долго, потому что деньги были незнакомые и разные, и он раскладывал их по кучкам, как раскладывают патроны разного калибра.
Три больших серебряных монеты — тяжёлые, с профилем какого-то толстого господина. Талеры. Ещё одна, поменьше, стёртая, — тоже талер, но чужой чеканки, и её возьмут хуже.
Крейцеры — мелкое серебро. Он насчитал двадцать два.
Медь — горсть, пфенниги, счётом он не стал заниматься, прикинул на глаз: крейцеров на пять, если считать по двенадцать.
И отдельно — одна монета, которую он вынул последней и подержал на ладони.
Она была большая, толстая, чёрная от старости, тяжелее талера раза в два. Имперская марка. Это было много. Это была не монета на расход, это был последний рубеж, то, что зашивают в шов и не трогают, пока не припрёт.
Скорев ссыпал всё обратно, затянул шнурок и посидел ещё, глядя на воду в колее.
Он не знал здешних цен. Но он всю жизнь имел дело с деньгами, которых мало, и умел понимать по человеку и по месту, дорого тут или дёшево. Мужик, который живёт в лесу и вяжет хворост, получает в день гроши. Значит, три талера — это, скорее всего, много для мужика и мало для того, кто ездит на таком коне и носит такой меч.
Значит, ненадолго.
«Ну и хорошо, — сказал он себе. — Значит, не надо решать, что делать. Надо просто найти, где заработать».
И вот тут его наконец накрыло.
Оно накрыло не ужасом, а пустотой — той самой, что приходит после, когда всё уже кончилось и делать больше нечего. Он сидел на корточках под ветлой, в чужом теле, которому пятьдесят лет, посреди затопленного леса, под дождём, идущим, судя по всему, не первый месяц, и у него не было ничего: ни имени, которое здесь что-то значит, ни дома, ни человека, к которому можно приехать, ни бумаги, ни знания, какой сегодня день и какой год.
Была лошадь, железо и три талера.
Он подумал про Студента — успел тот или не успел, и тут же понял, что никогда этого не узнает, и что думать об этом нельзя, потому что от этого нет никакой пользы, а польза сейчас была единственное, что имело значение.
Он подумал ещё, что, наверное, надо бы удивиться, испугаться, начать искать способ вернуться.
Возвращаться было некуда. Он видел, что заходило. Он знал, что после такого не возвращаются.
Скорев встал, опираясь на ствол, потому что колено уже задеревенело от сидения.
— Ладно, — сказал он вслух, чужим низким голосом. — Живой — и живи.
Он взял коня и повёл в поводу, потому что садиться сразу побоялся — сначала надо было понять, как эта голова переносит движение.
Голова переносила плохо. Первые полверсты его вело, и он шёл, держась за седло. Потом отпустило.
Дорога тянулась вдоль реки, и река шла вровень с берегами, тащила ветки и целые кусты. Кое-где вода стояла и на дороге, и Хват шёл по обочине, сам выбирая, куда ступить.
Лес был мёртвый и мокрый. За час Скорев не увидел ни человека, ни дыма, ни следа колеса свежее вчерашнего. Один раз, у поворота, он увидел на обочине крест — простой, из двух жердей, вкопанный криво, и под ним холмик, оплывший от дождей. И через двести шагов ещё один. И ещё три вместе.
Он остановился у этих трёх и постоял.
Никаких надписей не было. Кресты стояли прямо у дороги, там, где хоронят тех, кого некому нести до кладбища.
К полудню — он определил полдень по общей серости, которая стала чуть светлее, — он всё-таки сел в седло. Сел с третьей попытки, с левой стороны, помогая себе, и, оказавшись наверху, сразу понял, что вот это тело умеет: спина сама нашла посадку, поясница отпустила, ноги легли как надо.
— Ну хоть что-то, — сказал он.
Он ехал ещё около часа, и наконец дорога вывела к мосту.
Мост был старый и длинный, шагов в полтораста, на двух каменных быках и на трёх деревянных козлах, и настил на нём был чинен во многих местах: новые плахи лежали вперемешку со старыми, тёмными, и в двух местах зияли дыры, заложенные жердями. Река разлилась вдвое и подошла под самый настил, и вода шла мутная, с сучьями. На той стороне, за мостом, из воды поднимался край деревни: серые крыши, и над ними ни одного дымка.
Поперёк въезда на козлах лежала жердь.
А рядом с жердью, у самой воды, сидел на корточках человек и вязал хворост.
Скорев увидел его раньше, чем тот его, и по старой привычке первым делом посмотрел не на человека, а вокруг человека: не сидит ли ещё кто в кустах. Никого не было.
Он тронул коня.
Мужик услышал, поднял голову и застыл на корточках, глядя снизу вверх. Был он немолодой, тощий, борода клоками, ноги босые и в глине по колено. Одежда на нём была не то серая, не то бурая, из грубого сукна, вся в заплатах, подпоясанная верёвкой.
— Здорово, — сказал Скорев.
Мужик медленно распрямился и поклонился — не в пояс, но заметно.
— И вам здравия, господин, — сказал он.
Скорев его понял.
Это оказалось самое странное за весь день — страннее чужих рук и чужой бороды. Человек говорил не по-русски. Скорев слышал чужие слова, чужой выговор, и понимал их сразу, без перевода, как понимают родное; и, открыв рот, сам ответил на том же языке, и язык лёг во рту привычно.
— Проезд? — спросил он.
— Мостовщина, господин, — сказал мужик с той вежливой готовностью, с какой объясняют очевидное. — С конного пфенниг, с пешего полпфеннига, с воза два.
— Чья мостовщина?
— Графская. — Мужик подумал и добавил честно: — Была графская.
Скорев вынул из кошеля медяк и подал ему.
Мужик взял его двумя пальцами, поклонился ещё раз и полез снимать жердь, и снимал он её долго и неловко, потому что жердь была сырая и тяжёлая.
— А мост-то держится? — спросил Скорев.
— Держится, — сказал мужик. — Он крепкий был, каменный снизу-то. Его в апреле водой подмыло, доски унесло, ну мы и заложили чем было. Теперь ходить можно, только возом тяжёлым не езжайте, а то провалитесь.
— А чинить его кто будет?
— А кому чинить? — искренне удивился мужик. — Старый граф зимой помер. А молодому не до того.
— Воюет?
— Не-е, — мужик пожевал губами. — Гуляет.
Скорев помолчал.
— А деревня там? — Он кивнул за реку.
— Стоит деревня. Только вам туда не надо, господин.
— Почему?
— Так пустая она.
— Вымерли?
— Кто вымер, кто разбежался, — сказал мужик. — Язва была. Год как отошла, а народу нет. Оттуда, с полудня, она и шла.
Он говорил спокойно, без выражения, как говорят о погоде.
— А тут у вас чья земля? — спросил Скорев.
— Тут пока графская, дальхаймская. А как мост переедете да на восход возьмёте, там уже баронская, фон Вельде. Мост — он и есть межа.
— Далеко?
— К вечеру доедете, — мужик подумал. — Только вам, господин, и туда не надо.
Скорев поглядел на него сверху.
— А куда мне надо?
— Да я почём знаю, — мужик развёл руками. — Только вот я бы на вашем месте по этим дорогам не ездил, вот и всё.
— Дезертиры?
— Они, — кивнул мужик, и в первый раз в его голосе что-то дрогнуло. — Как войско-то платить перестало, они и пошли. Их по лесам, что грибов после дождя. Вон, — он показал подбородком назад, на дорогу, откуда Скорев приехал, — за поворотом кресты видали? То они.
— Видал.
— Мужики шли, четверо, с солью. Соль отняли, а их порубили. И бабу с ними. — Мужик почесал бороду. — А у вас конь добрый, господин. За такого коня убьют, не поглядят, что вы при железе.
Скорев кивнул. Это было ровно то, что он и сам успел подумать час назад.
— Слушай, — сказал он. — А год нынче который?
Мужик посмотрел на него внимательно и с некоторой опаской. Потом ответил осторожно:
— Так с Пасхи-то? Или от Рождества считать?
— Ладно, — сказал Скорев. — Не важно.
Он полез в кошель, достал вторую медную монетку и бросил мужику. Тот поймал её на лету — не по-старчески быстро — и снова поклонился.
— Спаси вас Бог.
— Брод где? — спросил Скорев.
— Три мили вверх, там пороги. Вода быстрая, да мелко, конь пройдёт. — Мужик помялся. — Только вы, господин, коли поедете, так поезжайте не мешкая. К темноте на той стороне лучше не быть.
Скорев тронул коня.
Он проехал шагов двадцать, потом обернулся.
Мужик всё стоял, где стоял, и смотрел ему вслед, зажав медяк в кулаке.
— Эй, — крикнул Скорев. — А барон-то ваш какой?
Мужик подумал.
— Барон? — переспросил он. — Барон дурной. Но при нём хоть вешают.
— В смысле?
— В том смысле, господин, — сказал мужик, — что где вешают, там ещё есть кому вешать.
И он снова сел на корточки, к своему хворосту.
Скорев поехал вверх по реке.
Дождь не переставал. Колено ныло, плечо тянуло, и к вечеру, он знал, разболится сильнее. Он ехал шагом, глядел по сторонам — на воду, на затопленный лес, на пустую дорогу, — и в голове у него, помимо воли, само собой шло то, что он делал всю жизнь: оценка обстановки.
Итак.
Война идёт давно и, судя по всему, не кончается. Войску не платят, войско разбежалось и промышляет на дорогах. Была чума и, похоже, ещё вернётся. Три года нет урожая. Власти нет: старый хозяин умер, молодому не до того, мост стоит на подпорках и его никто не чинит. Людей мало, земля пустая, деревни стоят с провалившимися крышами.
Значит, порядка нет.
Значит, кому-то он нужен.
Скорев сидел в седле и смотрел, как течёт мутная вода, и думал, что за всю свою жизнь он умел делать хорошо ровно одно: приходить туда, где нет порядка, и наводить его — за деньги, чужими руками, по чужому приказу. Это, оказывается, было единственное, что он взял с собой.
— Ладно, — сказал он вслух коню. — Поехали смотреть, что там у них за барон.
Конь шёл, опустив голову, и вода стекала с его гривы.
Глава вторая. Застава
Брод он нашёл к четырём часам — так он определил про себя, хотя часов не было ни на нём, ни, судя по всему, во всей этой земле.
Пороги оказались там, где сказал мужик. Река тут разбивалась о камни, шумела и пенилась, и по всему было видно, что в обычное время здесь курице по колено. Но обычное время кончилось в феврале. Сейчас вода шла коню по брюхо, и шла быстро.
Скорев спешился, подвязал повыше всё, что могло намокнуть, и повёл Хвата в поводу, а на середине всё-таки сел верхом, потому что его самого начало сносить.



