Виктор - Отставной солдат

- -
- 100%
- +
Конь шёл боком, упираясь, нащупывая копытами дно. Один раз его повело, и Скорев на секунду увидел близко мутную воду и подумал очень спокойно, что если сейчас упасть, то в кольчуге он не выплывет и трёх шагов. Потом Хват нашёл камень, оттолкнулся, и вода стала мельче.
На том берегу Скорев слез, отошёл от воды и постоял, давая коню отдышаться. Руки у него подрагивали. Не от страха — так всегда бывало после.
— Хороший, — сказал он и похлопал коня по мокрой шее. — Хороший.
Дорога за рекой сразу ушла в лес.
Лес был другой, чем на том берегу, — суше, гуще, старее. Дорога шла между двух стен, и стены эти стояли близко, и в них было темно. Скорев ехал и ловил себя на том, что смотрит не на дорогу, а на подлесок, и что сам собой держится середины колеи, подальше от обочин.
«Правильно, — подумал он. — Из кустов работают с пятнадцати шагов».
Дождь стал реже. Небо не посветлело, но перестало литься сплошняком, и оттого сделалось слышно лес: как капает с веток, как где-то далеко и тревожно кричит птица.
Он проехал так с полчаса, и тут Хват коротко всхрапнул и сбавил шаг.
Скорев натянул повод и остановился.
Он ничего не видел и ничего не слышал, кроме капели. Но конь стоял, подняв голову и наставив уши вперёд, и не хотел идти.
Скорев потянул носом.
Дым.
Тяжёлый, чадный, от сырых дров, и к дыму примешивалось что-то сладковатое, от чего у него внутри всё подобралось, потому что этот запах он знал очень хорошо и ни с чем бы не спутал. Он снял с луки шлем, надел подшлемник, потом шлем; вытянул меч наполовину и опустил его вдоль ноги, прикрыв плащом.
— Тихонько, — сказал он коню. — Пошли тихонько.
Они прошли ещё шагов двести, и лес расступился.
Дорога выходила на развилку. На развилке стояла виселица — простая, из двух столбов и перекладины, — и на ней висели двое.
Висели они давно. Скорев посмотрел ровно столько, сколько нужно было, чтобы понять: мужики, не солдаты, оба босые, оба в обычном крестьянском рванье, обоим за сорок. Обоих вешали не умеючи — на короткой верёвке, и умирали они долго.
Сладкий запах шёл от них.
В десяти шагах от виселицы дымил костёр. У костра сидели двое и, нанизав на прутики морковь, жарили её в углях.
Рядом, на треноге из жердей, стоял щит с гербом: на белом поле чёрная кабанья голова.
Скорев увидел герб и почувствовал, как отпустило плечи. Он не знал, что означает эта голова и чья она, но он знал другое, и знание это пришло само собой, как приходило теперь всё: где герб — там порядок. Разбойник герба не носит. Дезертир герба не носит. Герб надо у кого-то отнять, а отняв, надо суметь его оправдать.
Он вложил меч в ножны и снял шлем.
Двое у костра увидели его и вскочили — суетливо, роняя свою морковь. Похватали копья, нахлобучили шлемы. Шлемы у них были нечищеные, стёганки засаленные до блеска, сапоги просили каши.
Тот, что повыше, вышел на дорогу и загородил её копьём.
— Стой! — сказал он. — Дальше хода нет.
Скорев остановил коня в шести шагах — ближе, чем удобно копейщику, дальше, чем нужно, чтобы разговаривать.
— Отчего же нет?
— Дальше земли барона фон Вельде, — сказал высокий. — Господин барон велел никого не пускать.
Скорев помолчал.
Он смотрел на этих двоих и видел то, чего они сами про себя, наверное, не знали. Обоим было под пятьдесят, как и ему, — старые служилые мужики, всю жизнь простоявшие с копьём. Копья держали привычно, но без охоты. Оба были тощие. У высокого щетина на щеках была седая и трёхдневная.
И оба они жарили в углях морковь.
Скорев отметил это отдельно и положил в память. Человек, которому платят, не жарит морковь на посту. Человек, которому платят, покупает у мужиков хлеб и сало, потому что мужики тут же, за поворотом, и им деваться некуда.
— Давно стоите? — спросил он.
Высокий не ожидал такого вопроса и от этого ответил:
— С весны.
— И меняют вас?
— Меняют, — сказал высокий. — Через день.
— А платят?
Стражники переглянулись.
— Ясно, — сказал Скорев.
Он тронул коня и подъехал на два шага ближе, и копьё пришлось опустить, потому что теперь оно упиралось бы ему в колено, а этого высокий делать не стал.
— Кого повесили? — спросил Скорев, кивнув на виселицу.
— Так... — Высокий оглянулся на своего. — Чумных.
— Не похожи они на чумных.
— Так с той стороны шли. — Высокий говорил уже без напора. — С полудня. Оттуда язва идёт. Велено вешать всех, кто с полудня.
— Кем велено?
— Господином управляющим.
— А управляющий чумных от нечумных отличает?
Высокий молчал.
— Они не чумные были, — сказал вдруг второй, который до этого не открывал рта. Он был помельче и постарше. — Обыкновенные мужики. Погорельцы. Шли на север, к родне.
— Заткнись, — сказал ему высокий без злобы, устало.
— А чего заткнись, — сказал второй. — Он спросил, я сказал.
Скорев посмотрел на висящих, потом на этих двоих.
Он видел такое в жизни много раз и в разных землях. Приказ дают наверху, а исполняют внизу, и наверху приказ звучит разумно, а внизу превращается вот в это: двое босых мужиков на верёвке, потому что шли не с той стороны. И те, кто вешал, потом три месяца сидят рядом и жарят морковь, и стараются не смотреть.
— Ладно, — сказал он. — Меня зовут Виктор Скорев. Я не чумной и иду не с полудня. Я перешёл реку у порогов, а до того ехал с заката, из графских земель. Хочешь — потрогай меня, хочешь — поглядите на моего коня. Ни у меня, ни у него бубонов нет.
Стражники смотрели на него.
— Не велено, — сказал высокий, но сказал уже не так, как в первый раз.
— Я понимаю, что не велено. — Скорев говорил спокойно и негромко, и оттого его слушали. — Ты стой на своём месте и делай, как велено, я тебя не сужу. Только ты подумай вот о чём. Я поеду сейчас назад, объеду низом, через болото, и войду в баронскую землю с другой стороны, потому что земля не заперта, а на болоте у вас поста нет. И через два дня я буду в замке у твоего барона, и он спросит меня, как я к нему попал. И я ему скажу: а вот так, господин барон, объехал вашу заставу по кустам, потому что ваши люди меня не пустили, а как объехать — им и в голову не пришло.
Он помолчал, давая этому улечься.
— Или я проеду сейчас. И тогда я скажу барону, что на дороге у него стоят двое старых солдат, которые своё дело знают, а служат третий месяц без жалованья и жрут морковь. Вот и вся разница.
Высокий стоял, опустив копьё.
Скорев полез в кошель, вынул два крейцера и, не глядя, кинул. Мелкий поймал.
— Это не мзда, — сказал Скорев. — Мзду я не даю. Это вам за хлеб. Купите себе у мужиков хлеба и сала и не позорьте своего господина морковкой.
Второй, мелкий, вдруг засмеялся. Смеялся он хрипло, и было видно, что смеётся он редко.
— Господин, — сказал он, — а вы сами-то из служилых?
— Из служилых.
— Оно и видно.
Высокий постоял ещё немного, потом отступил и убрал копьё с дороги.
— Езжайте, — сказал он. — Только вы это... до темноты доезжайте до деревни. Тут по ночам всякое.
— Спасибо, брат-солдат, — сказал Скорев.
И тронул коня.
Он проехал шагов пятьдесят и услышал, как за спиной высокий говорит мелкому что-то, а мелкий отвечает; слов было не разобрать, но по голосам он понял, что они не ругаются.
«Хорошо, — подумал он. — Два человека, которые не будут мне мешать. Пока их не спросят под запись».
За развилкой лес скоро кончился, и Скорев увидел то, что этот лес до сих пор загораживал.
Земли барона фон Вельде лежали в низине, и низина была залита водой.
Это были поля — он понял, что это поля, по остаткам межей, по кольям, по тому, как ровно шла граница между водой и кустарником. Но полей больше не было. Была вода, стоявшая на ладонь, а из воды торчали жёлтые метёлки — то, что должно было стать хлебом и не стало.
Он ехал вдоль этой воды и смотрел.
Кое-где над водой поднимались бугры, и на буграх зеленело — там что-то ещё росло, какая-то невысокая, редкая, жалкая рожь. Раза три он видел людей: мужики стояли по щиколотку в воде и что-то делали руками, наклонившись. Они разгибались и смотрели на всадника, и снова наклонялись.
Дальше пошли дома.
Деревня открылась вся сразу — она стояла на пологом склоне, и Скорев увидел её от края до края. Он остановил коня и стал считать.
Он насчитал сорок дворов.
Из сорока в шести дворах не было крыш — стропила стояли голые и чёрные. Ещё в трёх крыши провалились внутрь. Заборов не было почти нигде: их разобрали. Скорев видел такое и понимал: сначала разбирают дальние заборы, потом ближние, потом сараи, потому что дров нет, а зима есть.
Он тронул коня и въехал в деревню шагом.
Улица была не улица, а канава, полная жижи. Пахло навозом, дымом и квашеной капустой. Возле одного двора стояли две коровы и обгладывали куст. Коровы были такие тощие, что у них ходили рёбра.
Из-за плетня на него смотрели дети. Их было четверо, все босые по холоду, все в одних рубахах. Они смотрели молча, не убегая и не приближаясь.
Скорев кивнул им. Дети не пошевелились.
Посреди деревни, на площади вокруг огромной лужи, стояло большое приземистое здание из бревна, с высоким крыльцом и коновязью. Над дверью висел на цепи железный обруч — вывеска, надо полагать. У коновязи стояли две телеги.
Скорев остановился у крыльца и сидел, оглядываясь.
Тут его и нашли.
— Господин! — сказал кто-то сбоку. — Господин, а вам ночлег не надобен?
Скорев повернулся.
У плетня стоял мужик — босой, широкоплечий, лет сорока, с крепкими рабочими руками и очень усталым лицом. В руках он держал деревянные вилы, но по тому, как он их держал, было видно, что он их только что схватил, чтобы не стоять с пустыми руками.
— Надобен, — сказал Скорев.
— Так у меня переночуйте! — обрадовался мужик. — За крейцер!
— У тебя?
— У меня, господин, изба добрая.
Скорев посмотрел на его двор. Двор был не добрый. Крыша просела, из дверей тянуло дымом и коровьим духом.
— Скотину в доме держишь? — спросил он.
Мужик замялся.
— Держу, — признал он. — Дожди, господин. Скотина болеет. В хлеву сыро. Я её домой завожу, чтоб хоть чуть отогрелась.
— И сколько вас в избе?
— Я, баба да шестеро детей.
— И корова.
— И корова, — вздохнул мужик. — И коза.
— И ты хочешь крейцер?
Мужик посмотрел на него, потом на харчевню, потом снова на него, и в глазах у него что-то быстро посчиталось.
— За полкрейцера, — сказал он.
Скорев неожиданно для себя усмехнулся.
— Слушай, — сказал он. — Как тебя звать?
— Михель, господин.
— Михель. Я в харчевне буду ночевать. Но ты мне нужен.
Мужик оживился и подошёл ближе.
— Чего изволите?
— Коня почистить и покормить. Вещи снять и сторожить. Чтоб ни один гвоздь не пропал.
— Так это я мигом! — Михель уже бросил вилы к плетню.
— Погоди. — Скорев наклонился с седла. — Сколько тебе платят в день на барщине?
Мужик сразу насторожился.
— На барщине не платят, господин. Барщина — она барщина и есть.
— А если тебя кто нанимает?
— Так кто ж нанимает-то... — Михель развёл руками. — Ну, в монастыре, ежели на стройку, поденщикам два крейцера в неделю дают. И харчи.
Скорев кивнул. Это была вторая цифра, которую он сегодня узнал, и он сложил её с первой.
— Крейцер в день, — сказал он. — За коня, за вещи и за то, чтоб язык за зубами.
Михель захлопал глазами.
— Крейцер? В день?
— Пока я здесь.
— Господи, — сказал Михель. И тут же, спохватившись: — Всё сделаю, господин. Всё как есть сделаю. Уж я расстараюсь.
— Расстарайся, — сказал Скорев и слез с коня.
Слез он плохо. Колено, весь день просидевшее в одном положении, не разогнулось, и он на секунду повис на седле, и Михель это увидел, но виду не подал, а подставил плечо так, будто просто подошёл забрать повод.
«Ага, — подумал Скорев. — Ты, значит, не только жадный».
Внутри харчевня оказалась одним большим помещением с очагом посередине, длинными столами и лавками. Народу было немного: человек десять, по виду — поденщики, все мокрые, все жались к огню. Пахло дымом, кислым пивом и мокрой шерстью.
Хозяин увидел его от порога и пошёл навстречу, вытирая руки о передник. Это был кругленький, лысеющий мужичок с бегающими глазами, в чистой рубахе и в зелёной фетровой шапочке с пером — единственной приличной вещи на нём.
— Милости просим, милости просим, — заговорил он, кланяясь неглубоко и шапочку не снимая. — Лоренц, содержатель, к вашим услугам. Вам покушать? Пива?
— Мне комнату, — сказал Скорев.
Лоренц пошевелил бровями.
— Комната есть одна, — сказал он осторожно. — Да только господа у нас редко...
— Кровать в ней есть?
— Кровать есть. И тюфяк.
— Клопы?
Хозяин посмотрел на него и решил не врать.
— Есть, — сказал он.
— Простыня?
— Найдём, господин. Стираная.
— Сколько?
И вот тут началось то, ради чего Скорев, в общем-то, и завёл разговор.
Лоренц назвал цену — четыре крейцера в день. Скорев не стал ни возмущаться, ни торговаться сразу. Он снял мокрый плащ, повесил его на крюк у очага и сел на лавку, вытянув больную ногу.
— Четыре, — сказал он. — Хорошо. А что в четыре входит?
— Комната, господин.
— И всё?
— И всё, — вздохнул хозяин. — Харчи отдельно, дрова отдельно, вода горячая отдельно.
— А овёс коню?
— И овёс отдельно.
— Так, — сказал Скорев. — Значит, считаем. Комната четыре. Харчи, положим, два. Дрова, положим, полкрейцера. Овёс коню — сколько у тебя овёс?
— Крейцер в день, господин, — быстро сказал Лоренц.
— Крейцер? — Скорев поднял бровь. — За овёс на одного коня? Ты, любезный, овёс золотом сыплешь?
— Так корма нынче...
— Корма нынче дороги, знаю. Только конь у меня один, а не четыре, и жрёт он не больше пуда в неделю. Это семь пфеннигов в день, и то с сеном.
Он сказал это уверенно и только потом сообразил, что не имеет ни малейшего понятия, откуда он это знает. Но он знал. И, судя по лицу Лоренца, знал верно.
Хозяин заморгал.
— Ну, семь так семь, — сказал он. — Вам, вижу, не соврёшь.
— Не соврёшь, — согласился Скорев. — Дальше. Ты назвал четыре за комнату. Скажи мне, любезный, у тебя эта комната часто занята?
Лоренц открыл рот и закрыл.
— Нечасто, — признал он.
— То-то. Она у тебя стоит пустая, а стоя пустой, она не приносит ни пфеннига. Я тебе плачу два. За две недели вперёд. — Скорев помолчал. — И харчи буду брать у тебя же, и пиво, и коня кормить у тебя, а это тебе ещё три в день сверху, хочешь ты того или нет. Считай.
Хозяин посчитал. Считал он честно и быстро, и было видно, как у него на лице проступает результат.
— Два с половиной, — сказал он.
— Два, — сказал Скорев. — Но я тебе плачу вперёд.
— Вперёд? — Лоренц сразу перестал торговаться. — Вперёд — это дело другое. Вперёд — извольте.
Скорев отсчитал ему двадцать восемь крейцеров и подумал, что за одну эту фразу — «вперёд» — тут, похоже, можно выторговать что угодно.
Комната была под самой крышей, с крохотным окном без стекла, закрытым ставнем. В ней стояла кровать с тюфяком, набитым чем-то, что слежалось в камень, и больше ничего. Пахло мышами.
Михель натаскал наверх его вещи, потом принёс лохань и два ведра горячей воды, потом свечу. Работал он быстро и всё время говорил.
— ...а вы, господин, надолго к нам? У нас-то смотреть нечего, у нас, почитай, ничего и нету. Раньше-то, до язвы, ярмарка была на Мартына, вот тогда да, а теперь и ярмарки нет...
— Иди, — сказал Скорев.
— Так я...
— Иди. Утром разбудишь.
Мужик поклонился и вышел, притворив дверь.
Скорев остался один.
Он сел на кровать и долго сидел, не двигаясь, глядя на свечу. Потом стал раздеваться.
Раздевался он медленно, потому что левой рукой было неудобно, и потому что каждая вещь была новая и требовала разбирательства. Пояс с мечом. Кольчуга — она сползла на пол с тяжёлым металлическим шорохом, и он подумал, что надо будет её протереть и смазать, и снова не знал, откуда он это знает. Стёганка. Мокрая рубаха.
Он остался голым в холодной комнате и подошёл со свечой к стене, где на побелке было хоть какое-то подобие света.
И стал себя рассматривать.
Тело было чужое и было хорошее. Тяжёлое, плотное, широкое в кости. Мышцы на плечах и груди были не спортивные, а рабочие — такие нарастают у людей, которые двадцать лет каждый день носят на себе пуд железа. Живот подобранный. Ноги кривоватые, крепкие.
И всё это было исписано, как амбарная книга.
Он поднял свечу.
Слева, под ключицей, сидел неровный белый рубец сантиметров пять. Больо, тебя стащили с коня.
Через левое предплечье шёл длинный шрам, старый, широкий, зашитый кое-как. Мальбург, пролом стены.
Под правым соском — маленькая круглая вмятина, будто вдавили пальцем. Арбалет, ты был в кирасе, повезло.
На левом бедре — рваный рубец с оспинами вокруг. Тройенбург.
Он поворачивался, светил, находил новый и получал ответ. Ответы приходили ровно и без чувства, как справка. Он не помнил ни Мальбурга, ни Тройенбурга. Он просто теперь знал, что там было.
Всего он насчитал одиннадцать. Из них четыре — такие, от которых обычно умирают.
Скорев поставил свечу на пол и сел на кровать.
«Тридцать лет, — подумал он. — Одиннадцать раз. И вот — цел».
Он сидел голый в холодной комнате чужой харчевни, в чужом веке, в чужом теле, которому пятьдесят лет, и вдруг понял очень ясную вещь, которая раньше как-то не складывалась.
Тот человек, чьё это тело, был очень хорош в своём деле.
Не удачлив — удачливых столько раз не рубят. Именно хорош: из одиннадцати таких попаданий выйти живым нельзя иначе, как умея. И это умение сейчас лежало у него в руках, в спине, в посадке, в том, как сама собой натягивалась подпруга и как рука перехватывала повод у самого кольца.
А головы у того человека, судя по всему, не было.
Потому что человек, который тридцать лет служит, тридцать лет рискует и одиннадцать раз получает железо, — и приходит домой с одним конём, одним мечом и тремя талерами в кошеле, — это человек, у которого руки золотые, а голова пустая.
«Ну, — сказал себе Скорев. — Значит, голова будет моя».
Он лёг.
Тюфяк был жёсткий, простыня — сырая, одеяла не было, и он накрылся плащом. Клопы объявились через четверть часа.
Он лежал в темноте и слушал, как внизу гудят голоса поденщиков, как трещит очаг, как по крыше в шаге над его лицом сыплется дождь.
И считал.
Двадцать восемь крейцеров он отдал за две недели. Значит, с харчами, дровами и овсом выйдет крейцеров пять в день. Пять в день — это сто пятьдесят в месяц. У него было, если сложить всё серебро и медь, около двухсот шестидесяти крейцеров, не считая марки.
Полтора месяца.
Он лежал и катал эту цифру так и эдак, и она не менялась. Полтора месяца, и он — нищий верхом на дорогом коне и с дорогим мечом, то есть покойник, потому что нищий с такими вещами живёт ровно до первой удобной канавы.
Продать меч? На вырученное можно жить долго. Но продать меч в этой дыре не за что и некому, а главное — человек без меча тут не человек.
Наняться? К кому? Кто здесь платит?
Он вспомнил двоих на заставе, которые жарили морковь третий месяц без жалованья, и понял, что вопрос «кто здесь платит» — это и есть главный вопрос, и что ответ на него надо не угадывать, а выяснять.
«Ладно, — подумал он. — Значит, так. Неделю сижу тихо. Смотрю. Слушаю. Считаю. Кто тут кому платит, кто у кого крадёт, кто кого боится и кто чего хочет. А потом продам им единственное, что у меня есть».
Он повернулся на правый бок, потому что на левом не давало плечо.
Дождь шёл всю ночь.
Глава третья. Харчевня
Он прожил в Малой Вельде шесть дней и за эти шесть дней не сделал ничего.
То есть так это выглядело со стороны. Приезжий господин вставал поздно, ел, сидел у очага, ходил смотреть коня, ездил раза два куда-то и возвращался, и снова сидел. К нему приглядывались, потом привыкли, потом перестали замечать.
Скорев именно этого и добивался.
Он делал то, что делал всю жизнь перед работой, и делал по порядку, который знал наизусть: сначала местность, потом люди, потом связи между ними, и только потом — решение. Спешить было нельзя. Спешат те, у кого есть запас; у него запаса не было, и оттого спешить было нельзя тем более.
Он начал с харчевни, потому что харчевня — это перекрёсток, а на перекрёстке видно всё.
Утром здесь было пусто: поденщики уходили затемно. Днём заходили проезжие — не часто, два-три человека. К вечеру набивалось битком: те же поденщики, возчики, какие-то мелкие торговцы с коробами. Все они ели одно и то же — горох, сваренный на воде, без соли и без сала, — и пили пиво, которое Скорев в первый вечер попробовал и отставил.
— Из чего ты его варишь? — спросил он Лоренца.
— Сам варю, господин, — сказал хозяин с обидой. — Все пьют.
— Все пьют, потому что другого нет.
— И то верно, — легко согласился Лоренц.
Скорев сидел в углу, у стены, спиной к бревну, лицом к двери — сел так в первый же вечер, не думая, а потом заметил, что сел, и усмехнулся. Отсюда он видел всех и слышал почти всех.
Он слушал.
Разговоры были одни и те же, вечер за вечером, и это было хорошо: то, что повторяется, — это и есть правда.
Говорили о воде. Вода стояла на полях третий год, и третий год не было хлеба, а тот, что был, съедали ещё до Рождества. Говорили о дровах: заборы кончились, из леса возить не дают, потому что лес баронский, а порубка — восемь крейцеров штрафу. Говорили о барщине: раньше ходили три дня в месяц, теперь четыре, а иной раз и пять, и никто не знает, отчего прибавили, потому что уговор был на три.
Говорили о старосте — понизив голос.
Говорили об управляющем — совсем тихо.
А на четвёртый вечер Скорев впервые услышал, как заговорили о пропавших, и услышал, как разговор оборвали.
Мужик, сидевший через стол, рассказывал соседу — не ему, а соседу, но громко, — что у Крюгеров-то с той недели дочки нет, ушла на выселки к тётке и не дошла, и что это уже, если считать с зимы...
И тут второй мужик наступил ему на ногу под столом.
Скорев увидел это движение — он сидел так, что видел под столом, — и увидел, как первый осёкся на полуслове, глянул в его сторону, и как оба они принялись очень старательно есть свой горох.
Он не стал спрашивать. Он запомнил.
Расспрашивать вообще нельзя было. Расспрашивающий чужак в деревне — это либо доносчик, либо вор, и в обоих случаях с ним перестают говорить. Поэтому Скорев не задал за шесть дней ни одного прямого вопроса.
Он делал иначе.
Он заводил Михеля.
Михель оказался сокровищем. Он говорил не переставая — за работой, у коня, за едой, — и говорил обо всём подряд, без разбора и без осторожности, потому что был из тех людей, которым важно не что сказать, а чтобы слушали. Скорев слушал. Изредка он вставлял слово, и от этого слова Михеля сносило в нужную сторону, и он ехал туда ещё полчаса.
— ...а Тённис, староста наш, он мужик хваткий, — рассказывал Михель, обтирая коню ноги. — Он при старом бароне ещё ставлен. Все его не любят, а что толку-то? Он всё одно ставлен.
— За что не любят?
— Так как же его любить. — Михель выпрямился. — Вот я, к примеру. У меня надел — три моргена, из них полтора под водой. Так подать-то мне считают со всех трёх. Я говорю: Тённис, помилуй, там вода стоит, там ничего не родилось. А он: не моё дело, в книге записано три.
— А кто пишет книгу?
— Он и пишет. Он грамотный.
— А проверяет кто?
Михель посмотрел на него так, как смотрят на человека, который спросил, кто проверяет, восходит ли солнце.
— Господин управляющий, — сказал он. — А кто ж ещё.
Скорев кивнул.
— А управляющего кто?
Михель засмеялся.
Он смеялся долго и с удовольствием, и, отсмеявшись, сказал:
— Ох и шутник вы, господин.
На третий день Скорев съездил в Большую Вельде.
Она стояла в миле, на сухом взгорке, и была раза в три больше. Тут была кирха с колокольней, кузница, коновал, лавка, где торговали солью и железом, и настоящий трактир — не харчевня, а двухэтажный дом с воротами, с большим двором, полным телег, и с фонарём над въездом.
И тут же, напротив кирхи, стоял каменный дом.
Скорев остановил коня и смотрел на него довольно долго.
Дом был в два этажа, под черепицей, с медным жёлобом по краю крыши и — это его особенно заинтересовало — со стёклами в окнах. Не бычьим пузырём, не ставнями: настоящими стёклами в свинцовых переплётах. Ворота были новые, дубовые, с калиткой на кованых петлях. Во дворе стояла конюшня.
Он объехал вокруг и посчитал.



