Пока трава снова зеленеет

- -
- 100%
- +
Но через три месяца меня не только не выписали — мне стало хуже.
Тогда меня перевели в двухместную палату № 7, где я делил комнату с больным со второй койки. Сосед был человеком необычным: начальник бюро, чиновник одиннадцатого ранга — всего на ступень ниже тех, кому полагалась отдельная палата специального отделения. Палата № 7 была единственной двухместной в обычном отделении и потому считалась ближайшей к одноместной; её обычно отдавали тем, кто почти достиг десятого ранга. Говорили, перед нами отсюда выписался чиновник тринадцатого ранга. Присутствие моего соседа никого не удивляло. Но как оказался там я? Старшая медсестра объяснила: «Этот парень любит читать», — а заодно попросила помочь соседу вспоминать существительные. «Посмотрите, он даже не знает, кто он такой». Именно эта забывчивость делала начальника бюро всё более симпатичным: ведь и словосочетание «начальник бюро» было существительным, которое он утратил, и наши отношения становились всё более равными и непринуждёнными. Однажды он спросил: «А ты чем занимаешься?» — «Меня отправили работать в деревню». Он оживился: «Мои эти тоже, оба этих…» — и показал рукой рост примерно на полголовы выше себя. «Два сына?» — «Да, сыновья. Хорошо! Революционер не должен бояться трудностей, надо быть вместе с народом». Потом добавил: «Я и сам оттуда». — «Из деревни?» — «Да-да. Как ты сказал?» — «Из деревни». — «Верно, из деревни. Нельзя забывать корни!» Я спросил, где его родина. Он схватился за голову и долго мучительно вспоминал; тут я ничем помочь не мог. Наконец выругался и махнул рукой: «И это потерял». Затем поднял над головой два пальца. «Коров пас?» Он покачал головой и опустил руку ниже. «Овец?» — «Да, овец. Овец пас». Он лёг, заложил руки за голову и долго, с тихой улыбкой, смотрел в потолок. Врач объяснил, что это синдром угловой извилины — амнестическая афазия: прочая память, особенно давняя, сохраняется очень хорошо. Я подумал: начальник бюро и в болезни остаётся начальником бюро — пожалуй, опыта у него побольше моего. Вдруг он снова сел: «А этот как?» — «Младший сын?» — «Да!» Он сердито вскочил: «Ах, негодник!» И принялся рассказывать. Сын захотел жениться, и отец согласился помочь. Потом пришло письмо с просьбой прислать денег: сын собирался что-то устроить. Сосед обвёл рукой палату, и я решил, что речь о сельском медпункте. «Ладно, сколько нужно — дам. Но этот парень!..» Он прошёлся по комнате, заложив руки за спину, затем остановился и развёл руками: «Он ещё и жениться там собрался!» — «В деревне?» — «Да, в деревне». — «На крестьянке?» — «На крестьянке». По моим тогдашним представлениям, подкреплённым газетами и радио, это было достойно уважения. «Значит, решил пустить корни в деревне», — восхищённо сказал я. «Как бы не так! — воскликнул сосед. — А ты сам разве не хочешь вернуться?» Я растерялся. Увидев моё лицо, он топнул ногой: «Разве ты не хочешь продолжать революцию?» Тут я понял. Какой бы ни была эта революция, искренность моего соседа утешала.
Но разгадывать подобные противоречия было уже некогда. Зима почти кончилась, а я больше не мог выйти во двор даже на костылях. Ноги немели всё сильнее, мышцы неудержимо атрофировались. Вот о чём следовало тревожиться по-настоящему.
Остаться в палате № 7 мне позволили из сочувствия. Я был очень молод, лечение семья оплачивала сама, а врачи и медсёстры уже понимали, насколько мрачен прогноз. Кроме того, я любил читать. В эпоху, когда считалось, будто «чем больше знаний, тем человек реакционнее», медики особенно привязались к читающему юноше. Они и правда относились ко мне как к ребёнку; многих их собственных детей во время Культурной революции тоже отправили в деревню. Старшая медсестра не раз хвалила меня перед матерью и всегда заканчивала вздохом: «Ах, этот ребёнок…» В этом вздохе слышалось бессилие современной медицины. Другого способа помочь не было: мне дали лучшее, более тихое место, где можно читать. Наверное, они надеялись, что книги подскажут «этому ребёнку» дорогу.
Но читать мне расхотелось. Целыми днями я лежал и прислушивался к шагам за дверью: хотел, чтобы они остановились, дверь распахнулась и кто-нибудь вошёл, — и одновременно желал, чтобы шаги прошли мимо и меня оставили в покое. В душе звучала тоскливая молитва: «Боже, если не хочешь забрать меня к себе, оставь хотя бы ноги, на которых можно ходить!» Когда рядом никого не было, я и вправду складывал ладони и вслух давал обеты. Спустя годы я услышал изречение неизвестного философа: «Среди прикованных к постели трудно найти атеиста». Теперь мне кажется, спор о существовании Бога неразрешим; но в минуты, когда судьба рушит все расчёты, человек естественно отступает от науки и с благоговейной надеждой обращается к пустоте. Самые прекрасные человеческие стремления тоже ещё не получили доказательств — и всё же не угасают.
Лечащий врач приходил каждый день и задерживался у моей койки дольше всех: «Главное — не волнуйтесь». По правилам заведующий отделением обходил палаты раз в неделю, но ко мне нередко заглядывали сразу несколько руководителей: «Как вы себя чувствуете? Так, главное — не тревожьтесь». Порой приходили все врачи отделения — в рабочее и свободное время, по одному и группами. Осмотрев меня и обменявшись мнениями, каждый повторял: «Не волнуйтесь, хорошо? Пожалуйста, не волнуйтесь». По этой осторожности я постепенно понял: будь причиной опухоль, её можно было бы вырезать и выбросить, а я ещё смог бы ходить. Во всех остальных случаях я, вероятно, навсегда лишался способности, которую предки развивали миллионы лет.
За окном маленький сад уже пылал цветами персиков и молодой зеленью ив. Ни одна из двадцати двух прожитых мною вёсен не трогала сердце так глубоко. Я уже не смел завидовать здоровым людям, гулявшим среди деревьев, или молодёжи, игравшей на дорожках в бадминтон. Помню, как долго смотрел на старика в больничной одежде: он неторопливо ходил по траве и грелся на солнце. Вот оно — всё, чего я хотел! Этого было бы достаточно. Я вспоминал прикосновение мягкой травы к ступням, возможность идти куда угодно, привычное удовольствие пнуть камешек и шагать следом. Тот, кто этого не терял, не поверит: такое невозможно вспомнить по-настоящему. Старик ушёл, а я всё смотрел на клочок травы. Солнечный свет медленно бледнел, рассеивался, затем сгущался в одинокое тускло-красное пятно и шаг за шагом поднимался по стене к крыше… Я вывел неровную строку: «Чуть приоткрою малое окно — и косой луч весны войдёт в мой мир». Позже я специально приехал к тому месту на коляске и посмотрел оттуда на окно палаты № 7. Я гадал, кто теперь лежит за стеклом и какую судьбу приготовил ему Бог. Самого больного Бог, разумеется, не спрашивал.
Я молил Бога, чтобы всё оказалось лишь временной жестокой шуткой — доброкачественной опухолью в позвоночнике. Пусть она растёт в спинномозговом канале, только снаружи мягкой оболочки, чтобы её можно было удалить, не задев драгоценный спинной мозг. «Так ведь, доктор?» — «Кто вам это сказал?» — «Но ведь так?» — «Так. Только на опухоль это не похоже». Я словно писал глазами: «Боже, благослови», — думая, что, повторив эти слова тысячу раз, заслужу милость и диагнозом окажется опухоль, доброкачественная опухоль. Пусть даже злокачественная, способная убить меня, — это тоже было бы приемлемо. Только бы опухоль, Боже!
Друг принёс пакет семян лотоса. От скуки я взял несколько и замочил в бутылке, а потом подумал: не загадать ли? Если прорастут — значит, болезнь вызвана опухолью. Я долго не решался доверить судьбу такому знаку. Но через несколько дней семена проросли сами. «Хорошо, рискну», — решил я. Пожалуй, склонность к таким испытаниям была во мне всегда; сам выбор риска уже означал, что я верю в благоприятный исход. Лотосы непременно вырастут! Я ежедневно менял воду, утром переставлял бутылку к западному краю подоконника, вечером — к восточному, чтобы ростки всё время были на солнце. Ради нескольких шагов приходилось цепляться за кроватную спинку и подоконник и обливаться потом. О своём гадании я никому не говорил. Вскоре появились круглые листья. «Круг» — ещё один добрый знак. Я заботился о ростках всё бережнее, потом откидывался на подушку, тяжело дыша, и смотрел на них; ночью просыпался и разглядывал в лунном свете: вот-вот судьба переменится. Тут я вспомнил, что по-китайски слова «лотос» и «жалость» созвучны, и благоговейно подумал: неужели Бог наконец сжалился надо мной? Никто не узнает, пока я сам не расскажу. Листья поднялись над горлышком бутылки; праздные посетители тянулись их потрогать, но я не позволял. Чем настойчивее они были, тем горячее я молился: никто не узнает, пока я не расскажу. Однако наука победила, раз за разом заявляя: опухоли нет, нет и нет. Значит, Бог вмешался прямо в нежную ткань спинного мозга. В день окончательного приговора я метался, словно несправедливо осуждённый дух: пытался встать и думал, почему не могу побежать и бросить вызов этому бессердечному Богу. Итог был прост: если не разобьёшься насмерть, то поймёшь — Бога действительно не одолеть.
Весь день я молча лежал лицом к стене. Сначала в голове было пусто, потом её заполнила мысль о смерти. Пришла заведующая Ван. Я никогда не забуду эту пожилую женщину — как и старшую медсестру Чжан. Восемь и семнадцать лет спустя я дважды по-настоящему приблизился к смерти, и обе помогли вернуть меня к жизни. Заведующая долго сидела позади, не произнося ни слова. Потом заговорила. Сказала она немного, и смысл был такой: «Почему бы вам не почитать? Вы ведь любите книги. Разве нельзя проживать каждый день полно? Когда начнёте работать и будете так заняты, что времени не останется, ещё пожалеете, что упустили эти месяцы». Разумеется, её слова не уничтожили мысль о самоубийстве, но пригодились мне на всю жизнь. В последующие годы влечение к смерти возвращалось не раз; прежде чем сделать последний шаг, я вспоминал заведующую Ван — и продолжал жить. Удерживало меня многое, я писал об этом отдельно; её совет не растрачивать дни впустую был одной из причин. Постепенно, через конкретные дела, ко мне вернулись желание жить и чувство собственного достоинства. Однажды я приехал к ней в больницу и подарил свою книгу. Волосы у неё стали совершенно седыми; выйдя на пенсию, она всё равно работала с утра до вечера. Глядя на неё, я подумал: должно быть, ещё тогда она знала, что я не умру, и потому указала верное направление. Но кто и какие выводы сделал после моего переезда из палаты № 7, распутывая тот клубок нервов, я не знаю. Это тайна, о которой сейчас незачем говорить. А если бы я тогда всё-таки умер? Когда-нибудь хочу спросить заведующую Ван. Возможно, она ответит: «Если человек действительно решил умереть, никто его не остановит». Или: «Если не видишь ценности жизни, рано или поздно захочешь смерти». Или: «Размышлять о смерти не всегда плохо — поняв её, живёшь свободнее». А может быть: «Нет, тогда ты был далёк от смерти: у тебя было слишком много хороших друзей».
Больница «Дружба» — какое хорошее название. «Тунжэнь», «Сехэ», «Боай», «Цзи» тоже звучат достойно, но одни холодноваты, другие слишком торжественны. Ни одно не обладает такой простой теплотой, как «Дружба». Возможно, это лишь моё пристрастие. К концу моего двадцать первого года ноги окончательно отказали, но я остался жив — во многом благодаря этой больнице. Одноклассники, всё ещё работавшие в деревне, писали мне: то мягко уговаривали, то резко бранили, стараясь вернуть волю к жизни. Те, кто уже вернулся в Пекин, приходили и в установленные часы, и вопреки правилам. «Как вас пропустили?» — «Да просто сделали вид, что не заметили, и прошли». Люди, привыкшие ездить по стране с одним билетом на перрон, находили дорогу куда угодно. Позже меня перевели в палату «Плюс». Изначально это была крошечная лестничная площадка, превращённая в комнату, где помещалась только кровать. Узкая, как дымоход, она всё же была отдельной палатой — не десятый чиновничий ранг, но и не одиннадцатый, а своего рода десять с половиной. Врачи и медсёстры снова проявили заботу: видя, сколько у меня молодых друзей и как шумно мы смеёмся и спорим, они не хотели ни тревожить других больных, ни лишать меня радости. Окно выходило на улицу, кровать стояла вплотную к нему. Там я пережил самые счастливые дни своего двадцать первого года. По утрам тихо сидел у окна и читал; многие классические книги вошли в мою жизнь именно тогда, тогда же я всерьёз занялся иностранными языками. После обеда смотрел на улицу — на молодых велосипедистов и особенно на остановку автобуса № 5, откуда могли появиться друзья. На время я перестал думать о смерти. Они приносили книги, вести из внешнего мира, утешение и радость, знакомили с новыми людьми; те приводили ещё кого-то, и вскоре все становились старыми друзьями. В последующие годы круг дружбы расширялся вокруг меня и всё глубже входил в сердце. За закрытой дверью палаты «Плюс» мы смеялись, шутили, свободно обсуждали что угодно, а порой тихо пели шааньсийские народные песни и песни образованной молодёжи, отправленной в деревню. Вечером друзья расходились, и при тусклом свете маленькой лампы я начинал подумывать о собственных текстах — так вспыхнуло первое желание писать. Я ненадолго забыл о смерти. Почему? Потому что во мне уже мерцала тень любви. Ей ещё предстояло долгие годы приносить счастье и боль, а главное — страсть, способную вывести жизнь из долины смерти. И счастье, и боль станут вечным сокровищем, священной памятью.
В больницу «Дружба» я попадал трижды — в двадцать один, двадцать девять и тридцать восемь лет — и каждый раз выжил во многом благодаря ей. В последние два раза не я искал встречи со Смертью — это она проявила интерес ко мне. Когда температура поднялась выше 40 градусов, друзья привезли меня сюда. В терапевтическом отделении признались, что не умеют лечить парализованных пациентов; доктор Бай разыскала заведующую Ван и старшую медсестру Чжан, и меня снова поместили в неврологию. Особенно тяжёлым был случай в двадцать девять лет: жар не спадал, меня мучили сонливость и рвота, почти три месяца я не переносил запаха еды и получал лишь глюкозу внутривенно. Давление тоже скакало: сначала диастолическое достигло 120, затем систолическое упало до 60. Врачи боялись, что зиму я не переживу; казалось, почки вот-вот окончательно откажут. Положение было почти безнадёжным, способов лечения не находилось. Одноклассница посоветовалась с доктором Бай, затем они обратились к доктору Тан. Говорить ли отцу? Решили, что нет: это только причинит ему лишнюю боль. Обязанности распределили так: одноклассница и доктор Бай займутся всем, что потребуется после моей смерти, и тогда объяснят отцу; доктор Тан будет заботиться обо мне, пока я жив. «Хорошо, — сказала она, — оставлю его здесь под видом учебного случая. Раз жив, надо искать выход». Есть поговорка: пока человек не умер, даже духи не знают, что с ним делать. Зиму я пережил и, похоже, получил шанс дотянуть до следующего столетия. Доктор Тан была той самой молодой врачом, которая встретила меня в палате № 10; через восемь лет это оставалась та же изящная и добрая женщина, только на висках появилась седина. Ещё через девять лет, во время моей третьей госпитализации, её уже не было. Узнав о моём возвращении, старые врачи и медсёстры приходили поздороваться, похвалить роман, поговорить. Лишь доктор Тан не могла прийти — её не стало. Я однажды подъехал на коляске к её могиле и возложил маленький венок. Все повторяли: «Она умерла от переутомления, наверняка от переутомления». Я навсегда запомню тот полдень, когда она встретила меня в палате и тихо спросила: «Вы обедали?» Как она могла исчезнуть так внезапно? Ей было немногим больше пятидесяти. Это невозможно объяснить, в этом нет логики. Наверное, сама судьба где-то утратила рассудок.
Надеюсь, поколению доктора Бай достанется более счастливая судьба. «Доктор Бай» я говорю лишь при пациентах; обычно называю её Маленькой Бай, а она меня — Маленьким Ши. В шутку она именует себя моим «личным врачом», но в её словах больше правды, чем шутки. Последние два года я зову её Старой Бай, а она меня — Старым Ши. Девятнадцать лет назад, поздней осенью, в палате появилась новая врач — с короткими косичками, длинным шарфом и чёрными вельветовыми туфлями. Она свободно говорила по-пекински, но в облике ещё чувствовалась деревенская простота. «Вас тоже отправляли в деревню?» — спросил я. «И вас?» По ответу стало ясно: она уже всё знает. «Какой у вас был выпуск?» — «Второй класс средней школы. А у вас?» — «Шестьдесят восьмой год, первый класс. Куда вас направили?» — «На север Шэньси. А вас?» — «Во Внутреннюю Монголию». Этого было достаточно: мы сразу поняли друг друга. Такое знакомство характерно для нашего поколения; несколько вопросов мгновенно сближают людей. Думаю, и через десятилетия старики будут обмениваться этими формулами как самым сокровенным приветствием и самым надёжным способом узнать своего; будущие лингвисты станут исследовать их и защищать серьёзные диссертации. Как наше поколение получало высшее образование? В четырнадцать-пятнадцать лет мы бросили школу, в семнадцать-восемнадцать отправились в деревню, через несколько лет вернулись в города и получили работу, которой другие избегали. Но после деревенской жизни какая работа могла нас испугать? Жажда знаний не исчезла: в свободное время мы занимались сами и наконец поступили в вузы. После выпуска на нас вновь смотрели свысока — называли «студентами из рабочих, крестьян и солдат». Чтобы избавиться от ярлыка, приходилось сдавать бесчисленные экзамены. Наше поколение и правда сдало их невероятно много. Затем мы удвоили усилия и делом доказали и старшим, и младшим, что заслужили свои дипломы. Таков типичный путь нашего поколения к образованию — и далеко не самый тяжёлый. Маленькая Бай стала Старой Бай, молодой врач — доктором Бай; я знаю её дорогу, потому что мы дружим много лет. Примерно тем же путём прошёл её муж, теперь и он мой друг. Даже их сын зовёт меня Старым Ши. Размышляя об этом, я понимаю: самое завидное в судьбе Старого Ши — то, что он всегда жил среди друзей. Кто знает, может быть, всё началось с того, что в двадцать один год я попал в больницу «Дружба».
Иногда, когда я говорю, что живу словно в укромном раю, в ответ слышится насмешка: будто это самолюбование или самообман. Я решительно не согласен. Я не живу в оторванном от мира раю и не верю, что такой рай существует. Но я верю в земной источник добра; он действительно есть. Не будь его, возможно, никто не захотел бы продолжать жить. А когда этот источник мелеет, сарказм уж точно не способен наполнить его. Тысячелетиями он существовал и как реальность, и, ещё прочнее, как вера. Он рождается в сердце и возвращается к сердцу, действует на сердце и обнаруживает себя через него — потому и существует. Чем укрепить его, если не искренностью?
Некоторые говорят, что я всегда жил в сказке; в их голосе одобрение смешивается с предостережением. Такое сочетание убедительно. Предостережение не призывает отгородиться от сказки — оно лишь напоминает: слабость сказок не в том, что они слишком прекрасны, а в том, что, входя в более сложный и суровый мир, они могут оказаться слишком хрупкими.
В сущности, уже в двадцать один год Бог дал мне этот знак: чуть приоткрыл великолепную сказку — и вместе с ней вечную загадку.
Когда я лежал в палате № 4, там оказался семилетний мальчик из далёкой горной деревни. Однажды прошёл слух, что к их селению проложат шоссе. Дети ждали его как чуда, и наконец дорога появилась, а по ней пошли машины. Сначала ребята смотрели издали — удивлённые и робкие. Потом придумали опасную забаву: незаметно от родителей цеплялись сзади за грузовики и ехали, испытывая восторг. Лишь однажды, всего один раз, мальчик не удержался и упал. В больницу его привезли уже неспособным бегать; мышцы рук и ног быстро слабели. В палате ему было скучно, и он становился всё беспокойнее. Больные спрашивали: «Расскажи, как ты поранился». Он тут же опускал голову и замирал. «Ну скажи». — «Что сказать?» — шептал ребёнок. — «Почему не рассказываешь? Забыл?» — «Я цеплялся за грузовик, — едва слышно отвечал он. — Я был непослушным». Он искренне признавал вину. Все молчали: взрослые знали, что повреждён спинной мозг и рана необратима. Мальчик не смел пошевелиться и вытирал слёзы иссохшими ладошками. Наконец кто-то мягко, печально спросил: «Больше не будешь шалить?» Ребёнок узнал привычный путь к прощению и энергично замотал головой: «Нет, нет, не буду!» Он даже вздохнул с облегчением. Но на этот раз всё было иначе. Почему никто не сказал следом: «Вот и хорошо, исправишься — снова будешь хорошим мальчиком»? Он широко открытыми глазами смотрел на взрослых, словно спрашивал: «Разве недостаточно, что я больше не буду шалить?» Он ещё не знал, что судьба допускает ошибки, которые совершают только однажды и уже не могут исправить; что бывает проступок, который почти не проступок — детская шалость, — но наказание оказывается необратимым. Мальчика прозвали Пять Яиц. Я помню его семилетним — ничего не знающим и не понимающим. Однажды ему неизбежно предстояло узнать правду; но сможет ли он её понять? Этот день станет концом сказки. Быть может, так и следует понимать финал всякой сказки: чтобы очистить жизнь, Бог задаёт ей жестокую загадку.
Когда я лежал в палате № 6, там я познакомился с парой примерно моего нынешнего возраста — около сорока. Они учились вместе. В двадцать четыре года мужчина собирался за границу: дата отъезда была назначена, багаж уложен. Но из-за ничтожной задержки поездку пришлось перенести на месяц, и именно в этот месяц несчастный случай оставил его парализованным. Женщина глубоко любила его и ждала. Сначала — выздоровления; затем, когда надежда слабела, — согласия на брак. Но он так и не решился. Год за годом накапливались внешние и внутренние препятствия. Он то тосковал по ней, то уговаривал уйти. Болезнь и любовь становились всё тяжелее, а она продолжала ждать. Наконец женщина приняла мучительное решение и уехала из Пекина работать в другой город. Однако разорвать связь было не легче, чем вернуться. Стоило получить три свободных дня, она проезжала тысячи километров до Пекина. К тому времени состояние мужчины ухудшилось: он был полностью парализован и лежал со мной в одной палате. Когда она уходила, он говорил: «Любишь человека — не должен причинять ему боль. Если не любишь, тогда зачем жениться?» Когда он засыпал, она признавалась мне: «Я знаю, что он любит меня, но не понимает, что именно так и мучает. Я правда хотела уйти, пыталась — бесполезно. Я не могу перестать его любить». После её отъезда он повторял: «Нет, она ещё молода, у неё есть шанс. Она должна выйти замуж; без любви жить нельзя». Когда он снова засыпал, она говорила: «Но что значит “шанс”? Для брака шанс может прийти извне, для любви — только из сердца». Позже я передал ему эти слова, и он тихо заплакал. «Почему вы всё-таки не женитесь?» — спросил я. «Ты не понимаешь? — ответил он. — Это трудно объяснить. Ты ещё живёшь в таком мире, где кажется, будто всё решают двое. Иногда двоим это не под силу». Тогда я и правда ничего не понял. При случае спросил женщину: «Почему же двое не могут решить?» — «Я не уверена, что согласна с ним, — сказала она. — Но иногда всё действительно слишком сложно. Даже если объясню, вы всё равно не поймёте». Прошло девятнадцать лет; теперь они, должно быть, состарились. Я не знаю, где они; слышал лишь, что в конце концов расстались. За эти годы я сам узнал любовь. Теперь, если бы двадцатиоднолетний юноша спросил, что это такое, я ответил бы: наверное, любовь невозможно объяснить до конца. Какова бы она ни была, принадлежит она не языку, а сердцу. Тайваньская писательница Саньмао сказала: «Любовь подобна дзену: о ней нельзя говорить, потому что, заговорив, уже ошибаешься». Это жестокая и притягательная загадка, которую Бог оставляет в финале сказки, чтобы мы вечно стремились к жизни.
Когда мне исполнился двадцать один год, друзья вынесли меня из больницы — такого исхода я не мог представить, когда поступал туда. Я не умер, но больше не мог ходить; и всё же надежда на будущее сохранилась. Я боялся: впереди будет немало неожиданного, я ещё не раз растеряюсь и молча попрошу: «Боже, помоги». Со временем я узнал Бога, у которого есть и более определённое имя — Дух. Когда наука теряется, а судьба приходит в смятение, человеку остаётся обратиться к собственному духу. Во что бы мы ни верили, наша вера в конечном счёте описывает этот дух и указывает ему путь.
Ю Гуанчжун
Так называемая ностальгия —
если она связана с расстоянием —
лечится билетом на самолёт или поезд:
он приведёт вас к знакомой двери,
и этим всё разрешится.
Но что делать, если дело во времени?
Все дороги здесь односторонние,
все двери закрыты,
и ни одна не ведёт назад.
— «Город без соседей»
Город без соседей
Один
Шесть лет назад я вернулся из Гонконга и с тех пор живу в Гаосюне. И наяву, и во сне мне смутно слышится шум волн в проливе. Старые друзья недоумевают: почему я уехал из Тайбэя? Я отвечаю: не я покинул Тайбэй — это Тайбэй покинул меня.
За годы на юге я почти не ездил на север без крайней необходимости. Порой, доведённый до отчаяния, даже провозглашал: «Отказаться от Тайбэя — значит положить начало счастью!» Тайбэй всегда первым заявляет права на всё: совещание, выступление, ужин, выставку. Стоило бы мне мчаться на север по каждому его зову — и я не смог бы зарабатывать на жизнь в Гаосюне.



