- -
- 100%
- +
Только Уильям боялся этой девочки и своих снов о ней. Только Уильям никогда о них не рассказывал. Я изо всех сил старался его подбодрить, напоминая, что девочки не существует, – невыносимо было видеть его таким подавленным. Я бы что угодно сделал, лишь бы ему помочь.
Сердце у меня тогда по-прежнему трепыхалось, и такую слабость я раньше никогда не испытывал, иногда по утрам мне еле хватало сил выбраться из постели. Я бы с удовольствием остался там на весь день, дремал бы под вязаным одеялом, возвращаясь обратно в свои сны, чтобы поймать девочку, когда она будет падать, – в этот момент мне всегда становилось жутковато, – но я заставлял себя встать. Нельзя было позволять себе лениться, потому что такой настрой позволяет Заразе победить, а если она победит, ты сам же и будешь виноват. Каждый день в любую погоду я первым делом надевал шорты и майку и отправлялся с братьями в сад на утреннюю зарядку. После разминки мы доставали руками до пола, отжимались и прыгали “звездочкой”, по очереди считая до десяти, а потом бежали круг за кругом вдоль каменной стены, пока не начинали задыхаться. Если даже Лоуренс мог бежать, несмотря на больные суставы, то и я мог.
На уроках на той неделе мы раскрашивали контурные карты, которые Утренняя мама начертила на бумаге для выпечки, взяв за основу образец из вкладыша в “Книге знаний”. Мы разложили их на большом занозистом столе, служившем нам рабочим местом в Дни рукоделия, но бумага все время скручивалась в рулон, так что приходилось придерживать ее левой рукой, а раскрашивать правой. Уильям все перепутал и начал раскрашивать океаны вместо материков. Ну а что, сказал он, как тут отличить воду от суши, если видишь только очертания? И это ведь была чистая правда – у моего брата всегда был особый взгляд на мир. Утренняя мама сказала, что не может дать ему новую карту, потому что у нее нет запасных, они не растут на деревьях, а Уильям, улыбаясь своей прекрасной улыбкой, спросил: разве они не из бумаги? На это Утренняя мама ответила, что видит, к чему он клонит, но у нее нет на это времени.
Она написала на доске АНТАРКТИДА и дважды подчеркнула это слово, а потом взяла с полки шестой том “Книги знаний” (“СЕШ – ФУР”) и открыла “Бессмертную историю капитана Скотта” – одну из наших любимых, поскольку мы были жителями “Капитана Скотта”. Пока мы заполняли белыми, серыми и голубыми штрихами контур Антарктиды в нижней части наших карт, она читала:
– 29 марта 1912 года в маленькой палатке вдали отсюда, на замерзшем антарктическом континенте, умирали трое мужчин, трое героев, добравшихся до Южного полюса. – Нам нравилось воображать себе эту маленькую палатку, а еще нам нравился фрагмент последнего письма Скотта: – …Навеки оставшегося в истории прощания с Англией, в котором он писал: “Я лично не жалею об этом путешествии. Оно показало, что англичане могут переносить лишения, помогать друг другу и встречать смерть с такой же величавой храбростью, как и в былое время. Мы пожелали отдать свои жизни за это дело ради чести своей родины”[4]. Но не будем забывать и о его товарище, капитане Отсе, – продолжала Утренняя мама. – Получив обморожение рук и ног, Отс пожертвовал собой, чтобы спасти остальных. Он знал, что из-за него экспедиция продвигается очень медленно, поэтому свернул свой спальный мешок из оленьей кожи, сказал спокойно и вежливо: “Пойду пройдусь. Может быть, вернусь не скоро” – и вышел из палатки в снежную бурю навстречу верной смерти. – Тут Утренняя мама улыбнулась. – Истинный британец. Пример для всех нас. Никаких жалоб. Никакого лишнего шума.
Я продолжал штриховать карандашами одни и те же участки, накладывая серый на голубой, белый на серый, чтобы создать впечатление бесконечного снега и бесконечного льда, пока бумага не заблестела, как яблочная кожура. Когда я закончил, у меня устала рука.
И тут я увидел это.
– Утренняя мама? – сказал я, поднимая вторую руку.
Она прервала чтение последних наставлений Скотта его жене насчет сына (Больше всего он должен остерегаться лености, и ты должна охранять его от нее. Сделай из него человека деятельного).
– Да, Винсент?
– Здесь две Новые Зеландии.
– То есть?
Я показал ей свою карту, указав на Новую Зеландию с правого края и на Новую Зеландию с левого края.
– И посмотри, два российских полуострова.
У нее был растерянный вид.
– Здесь какая-то ошибка.
– Это после того, как они подписали Гетеборгский договор? – спросил Уильям. – Когда Гитлера разорвало на кусочки и одни страны получили больше земель, а другие меньше?
Утренняя мама начала листать восьмой том “Книги знаний” (“Предметный указатель”), как будто могла найти там ответ.
И почему мы не замечали этого раньше? Две Новые Зеландии и два российских полуострова, выступающих в два Беринговых моря. Неужели такое бывает? Могут ли в мире быть два одинаковых места? Все горы, дороги и реки точь-в-точь такие же, все магазины и дома, все люди?
– Ага, – сказала Утренняя мама, найдя в “Предметном указателе” оригинальную карту, развернула ее и постучала пальцем по странице: – Вот в чем дело. Ну конечно. Карта просто показывает нам, что эти края сходятся. Ее нужно представить в виде шара.
– Как зеркальный шар в папоротниковых зарослях, – сказал Лоуренс.
– Совершенно верно! Именно так.
– Или как групповое фото, – добавил я. – На нем два Уильяма.
Мы повернулись посмотреть на фотографию, которая висела рядом со шкафом с инструментами. Несколько секунд мы молчали.
– Думаю, это не совсем то же самое, что карты, – сказала Утренняя мама.
– Но это было забавно, – отозвался я и толкнул Уильяма локтем: – Правда же?
Уильям, хмурясь, смотрел на свою карту и ничего не ответил. С миром что-то было не так.
– И что это значит? – спросил я его в перерыве. Он закрасил свою Антарктиду кое-как, а поверх накалякал крошечную фигурку, распластанную на льду и вцепившуюся в кость.
– Ездовая собака загрызла одного из пони, – сказал он.
– Утренней маме лучше этого не видеть.
– Зато исторически достоверно.
Я опустил голову на руки и промолчал. Меня вдруг накрыла ужасная усталость, ужасная слабость.
– Тебе плохо? – спросил Лоуренс и ласково погладил меня по волосам.
– Дурак. Он тебе что, младенец, что ли? – отозвался Уильям, поэтому я сел прямо и попытался обратить все в шутку:
– Пойду пройдусь. Может быть, вернусь не скоро.
Как раз в этот момент вернулась Утренняя мама с нашим вторым завтраком и лекарствами – и, конечно, услышала меня, потому что она всегда все слышала. Я ожидал выговора, поднятой брови, но она сказала:
– В последнее время тебе нелегко приходится, Винсент.
Я кивнул.
Она освободила меня от уроков и велела пойти отдохнуть на кушетке в игровой, но это не помогло, как не помогли супы и бульоны, которые Дневная мама готовила для меня в последующие дни, и тосты без корочки, нарезанные тонкими полосками. Я даже не притронулся к пирогу с патокой – булочник мистер Уэбб передал его специально для меня, – хотя и признал, что это было очень мило с его стороны. В День курицы, мой любимый день месяца, я не смог даже оторвать зубами мясо от кости. Дневной маме пришлось резать его на маленькие кусочки и кормить меня.
– Да уж, – сказала она, – похоже, когда я все-таки выиграю “Найди мяч” и куплю себе домик, толку от тебя будет мало. Мне нужны крепкие молодые рабы, которые будут втаскивать моего аллигатора в ванну. И чистить ему зубы два раза в день.
Она всегда притворялась, что нуждается в нашей помощи, но на самом деле, с ее-то крепкими ногами и широкими ладонями, была сильнее любого из нас. Она никогда не болела.
Моих братьев Зараза тоже донимала сильнее обычного. У Уильяма по всей груди пошла крапивница, он расчесывал себя до крови, и Дневная мама постоянно оттирала пятна с его маек, замачивая их на ночь в холодной воде. Лоуренс пожаловался, что у него першит в горле, и она приготовила ему горячее питье с кубиком лимонного сока, но на следующий день он сказал, что горло как будто сейчас сожмется, а потом у него зачесался язык и распухли губы. Утренняя мама сразу сделала ему укол – не нашего лекарства, а чего-то другого – и вызвала доктора Роуча, хотя тот был у нас всего неделю назад. Время от времени доктор Роуч приезжал пораньше, если от Заразы нам становилось совсем плохо, если мы оказывались в серьезной опасности из-за того, что не могли больше есть овощи, делать утреннюю зарядку и сохранять правильный настрой. На этот раз он явился уже через пару часов, шины темно-красного “ягуара” взметнули гравий с подъездной дорожки, и новая Синтия пулей вылетела из пассажирской дверцы, будто почуяв неладное. К тому времени Лоуренсу уже стало лучше, но доктор Роуч, недолго думая, пришел к выводу, что инъекции не помогают и что нужны другие лекарства, более действенные, чтобы мы пошли на поправку. Он дал нам несколько канареечно-желтых таблеток, которые полагалось пить со следующего дня, и сказал, что Утренняя мама правильно сделала, что вызвала его. Потом он свистнул Синтии, она запрыгнула обратно в “ягуар”, и мы помахали им на прощанье с крыльца.
– Винсент, как ты себя чувствуешь? Сможешь с нами позаниматься? – спросила Утренняя мама, и я ответил, что попробую, потому что был четверг, а это означало, что нам предстоял урок этики.
– Умница, – сказала она. – Тогда иди в библиотеку.
– Утренняя мама, – начал Лоуренс, доедая несколько изюминок, оставшихся с перерыва, пока мы рассаживались по местам, – кажется, у нас был мальчик, который умер, когда у него перехватило горло и начал чесаться язык? Пару лет назад?
– Вроде не было такого.
– Но я помню, как у него распухли губы и он почти не мог говорить, другие мальчики шутили, что он похож на золотую рыбку, а потом он умер. Джозеф, Джейсон, как там… Его имя точно начиналось на “Дж”.
– Я правда не помню, – сказала Утренняя мама.
И она написала на доске вопрос для урока этики: В здании пожар. Вы можете спасти оставшегося там ребенка или вынести ценную картину и продать ее, чтобы на вырученные деньги спасти от голодной смерти двадцать детей. Что вы должны сделать и почему?
Мы и раньше обсуждали подобные вопросы – например, бывают ли случаи, когда правильно убивать? Жертвовать одним ради многих? Мы так и не могли прийти к правильному ответу, что само по себе было правильным ответом.
* * *Уснуть не получалось. Я скинул одеяло и взбил подушку, пытаясь прогнать из головы все мысли. Снова натянул на себя одеяло, лег на бок, перевернулся на спину. Ничего не помогало. Лоуренс и Уильям дышали ровно и спали, по обыкновению, как убитые, и я ненавидел их за это. Новое лекарство мы пили уже почти неделю, и хотя сердце у меня больше не трепыхалось, а слабость немного отступила, Зараза по-прежнему не давала мне спать.
Я вздохнул и вылез из постели. Ступни коснулись тряпичного коврика, который Дневная мама сплела из лоскутков – маленьких обрезков ткани, остававшихся от шитья штанов, рубашек и пижам. Узелок от голубой полосатой рубашки Филипа Коула впился в подошву, он немного выпирал, и обычно я старался на него не наступать. Филип надел эту рубашку в день отъезда в Маргейт и так нервничал, что застегнул пуговицы наискось. Утренняя мама ему помогла – нельзя же отправлять наших мальчиков в люди похожими на оборванцев! Что люди подумают?
– Не расстраивайся, скоро будет и твоя очередь! – крикнул мне Филип, забираясь в фургон.
Уильям что-то пробормотал во сне – разобрать было невозможно, – а Лоуренс рассмеялся, потом оба снова затихли. Я раздвинул шторы. Зеркальный шар в саду сиял, как упавшая луна, и вся зелень была черной – черные папоротники, черные цветы, черные ивы, вьющиеся, как черный шепот. Где-то там прятались и наши маленькие жертвоприношения садовым богам, и ямы, которые мы вырыли в поисках сокровищ. Не знаю почему, но в голове у меня возник визг Синтии, когда Уильям наступил ей на лапу – не случайно, я это знал. Я знал. Он делал то же самое и со мной, наступал ботинком на мою босую ногу, и я тоже вскрикивал от боли. Об этом я никому не рассказывал – почему-то я чувствовал, что жестокость Уильяма надо хранить в тайне.
– Я не понимаю, зачем ты его выгораживаешь, – сказал однажды Лоуренс. Он вытирал мне волосы полотенцем после того, как Уильям сунул меня головой под кран.
– Потому что он мой брат, – ответил я.
– Я тоже твой брат.
– Иногда он творит глупости. Сначала делает, потом думает. Вот и все.
Лоуренс не ответил. Он просто продолжал вытирать мои волосы, аккуратно, как и всегда, а потом повесил полотенце на место.
Лоуренс никогда не плевал в мои сэндвичи, как Уильям, никогда не подкладывал червей в мои тапочки, не выкручивал мне запястья до боли и не пинал меня под коленки так, что ноги подкашивались. Именно Уильям порвал парашют на пластиковом солдатике из моего единственного счастливого пакетика, и теперь солдатик камнем падал на землю. И все равно я любил Уильяма больше. Я до сих пор не могу этого объяснить, но, возможно, вы поймете – возможно, вы тоже кого-то так любили.
За каменной стеной, невидимые в темноте, по вересковой пустоши бродили пони. Иногда днем мы наблюдали из окна спальни, как они обнюхивают своих жеребят и пасутся среди папоротника и утесника. Мы видели их и в деревне: они шли по главной улице, бодая подвесные кашпо с петуниями и настурциями, перекрывали каменный мост. Деревенские просто не обращали на них внимания, как и на нас, но по ночам мы знали, что пони где-то рядом, мы слышали их ржание, ощущали их мускулистую мощь. Во время природоведческих прогулок Дневная мама рассказала, что они не дикие в полном смысле этого слова, а принадлежат местным жителям, которые позволяют им бродить где вздумается, – однако нам они казались дикими, и именно так мы о них и думали. Однажды, когда мы лежали в кроватях и ждали, пока нас сморит сон, Уильям спросил: “Как думаете, можно их поймать? Запрыгнуть на них и ускакать?” Но трогать пони было нельзя: они могли укусить нас, лягнуть, затоптать.
Лоуренс и Уильям дышали ровно, их веки подрагивали. Я задернул шторы и прокрался в коридор.
Через две комнаты от нас, в верхней гостиной, которой мы теперь редко пользовались, сидела и вязала Ночная мама. Ее спицы постукивали в четком ритме, а радио у самого локтя тихо играло что-то классическое – сплошь расплывчатые звуки скрипок. Чучело щуки свирепо смотрело из своих камышей.
– Я опять не могу заснуть, – сказал я, и она подняла глаза и кивком указала на кресло напротив.
– Тебе не холодно? Может, прибавить газу?
– Нет, – сказал я.
– Нет, не холодно, или нет, не прибавлять?
– Не холодно.
– И?..
– И спасибо.
– Так-то лучше.
Маленькими детьми мы толком не знали Ночную маму. Ее смена начиналась в девять вечера и заканчивалась в пять утра, а все остальное время она проводила в своей комнате или в деревне, поэтому долгие годы оставалась для нас призрачной фигурой – кем-то, кто появлялся проверить температуру, если у нас был жар, или сменить белье, если мы намочили кровать. Однако, став старше, мы привыкли звать ее, когда просыпались ночью от страшного сна, – звать не вслух, чтобы не будить остальных, а нажимая на кнопку рядом с кроватью. У каждого из нас был свой маленький черный диск с надписью “Нажать”, похожий на дверной звонок, который отзывался трелью в верхней гостиной, на пульте управления загоралось имя нужного мальчика, и Ночная мама приходила. Она садилась на край кровати, открывала “Книгу снов”, и ее фонарик освещал страницу крошечным солнцем, пока она записывала наши рассказы: как мы плывем по “Речным пещерам” в “Стране Грез” и превращаемся в лед в Ледяной пещере, как при каждом шаге фигурка из ракушек в натуральную величину скребет землю подолом острой юбки, как над девочкой без лица кружат птицы, пытаясь приземлиться ей на голову.
– Что ты вяжешь? – спросил я.
– Аранский свитер.
Она показала несколько рядов красных петель – пока только самое начало косичек внизу, из которых будет состоять основная часть.
– Для Уильяма?
– Он уже вырос из своего старого.
– Мы с Лоуренсом тоже.
– Вы будете следующие.
Ей не нужно было даже смотреть на спицы, ее руки сами знали узор. Какая же она была красивая: светло-карие глаза цвета желудей, длинные изящные руки и ноги, волнистые черные волосы, заколотые черепаховыми гребнями. Я так и видел, как она держит в тонких пальцах мундштук и смеется, сидя на яхте в каком-нибудь блистательном обществе. Утренняя мама надевала халаты в качестве защиты от меловой пыли, а Дневная мама – фартуки, на которых оставались брызги супа и рагу и пятна полироля для мебели, но Ночная мама была другой. Она носила юбки в гусиную лапку, шелковые блузки и лакированные туфли на каблуках, делавшие ее выше, чем она была на самом деле. На ее запястье поблескивали крошечные золотые часики.
– Почему ты не в ночной рубашке? – спросил я, поджимая под себя ноги. Газ обдавал нас своим теплым дыханием, и в тусклом свете поддельный каминный портал мог бы сойти за настоящий мрамор.
– Потому что ваша ночь – это мой день, – ответила она. – Мне нужно убедить свое тело, что ему нельзя спать. Нужно его обмануть.
Я смотрел, как она наматывает шерсть на пальцы, водит спицами туда-обратно. Щелк-щелк-щелк, щелк-щелк-щелк.
– Тебе никогда не хочется спать?
– Нет, если выспаться днем. А для этого надо, чтобы никакие мальчишки не бегали по дому, вопя как сумасшедшие.
Нам полагалось вести себя тихо с пяти утра до часу дня, чтобы не будить Ночную маму, таково было правило. Не кричать “Я тебя осалил!” в саду, не бегать друг за другом вниз по лестнице. Если мы забывали об этом правиле и начинали вопить как сумасшедшие – если что-то на нас находило и мы ничего не могли с собой поделать, – появлялась Утренняя мама, указывала пальцем в сторону северного крыла и напоминала, что нужно держать себя в руках. “Не заставляйте меня вас записывать”, – предупреждала она.
Ночная мама закончила новый ряд петель и поменяла спицы местами.
– Есть одна история о происхождении этих свитеров, – сказала она, понизив голос. – Ты не слышал?
– Вроде нет.
– Изначально это рыбацкая одежда. Эти свитеры вязали им жены, возлюбленные, матери. В каждой семье был свой узор, чтобы если человек пропал в море, а потом его выбросило на берег некоторое время спустя, можно было опознать тело.
– А разве нельзя просто посмотреть на лицо?
Она покачала головой:
– Нет, если тело пробыло в море несколько недель. Его било о камни. Оно вздулось от соленой воды. Его объели.
– Объели? – переспросил я.
– Рыбы, – пояснила она, покосившись на острозубую щуку. – Ракообразные.
Я поежился.
– Наверное, это просто легенда, – сказала она.
– То, что тела объедают?
– Нет, это как раз правда. Объедают. Иногда обгладывают до костей. Нет, я про то, что разные узоры позволяли опознавать близких.
Ночная мама была просто кладезем информации, и я часто гадал, не читает ли она “Книгу знаний”, пока мы спим. Я начал даже ждать бессонницы, чтобы иметь возможность сидеть так допоздна, когда остальные уже спали, хотя и знал, что нельзя упоминать о наших разговорах, Ночная мама была очень категорична на этот счет.
Я теребил выбившуюся нитку на пижаме и представлял себе разбухшее от воды тело. Во рту песок, горло забили водоросли. Под одеждой прячутся крошечные существа, одни клешни и зубы.
– Ты сейчас дырку проделаешь, – сказала Ночная мама.
Радиоприемник у ее локтя тихо бормотал что-то о Шуберте, не закончившем свою восьмую симфонию, а потом из динамика полилась музыка – мрачные, низкие ноты.
Я наблюдал, как ее руки перебирают шерсть и спицы, щелк-щелк-щелк, размеренно, как машина.
– Ты похожа на маленького булочника в витрине мистера Уэбба. На человечка в белом колпаке, который постукивает ложкой.
– Это меня успокаивает, – сказала она.
– Утренняя мама назвала мистера Уэбба чудаком и немного тронутым.
– Прямо в лицо?
– Нет, это она нам сказала.
– Он добрый.
– Да, – согласился я. – Добрый.
К беспокойным струнным Шуберта присоединилась печальная и приятная мелодия – гобой, как мне показалось, или кларнет. Я кое-что читал об инструментах в “Книге знаний”.
– Почему деревенские нас не любят? – спросил я. – Кроме мистера Уэбба?
Ночная мама перестала вязать.
– Они просто другие, – сказала она.
– То есть?
– Они считают, что вы не заслуживаете основных человеческих прав.
– Но что мы такого сделали?
– Ничего не сделали. Ничего.
– Я надеялся, что мы с кем-нибудь подружимся. С мальчиками нашего возраста.
– Ты же знаешь, что вам нельзя общаться с посторонними.
– Но почему?
– Это опасно. Сам знаешь.
– Зараза, – сказал я, и она кивнула. – Я просто думал… – Я вздохнул. – Тогда расскажи мне о своем детстве.
– У меня было самое обычное детство. Ничего запоминающегося.
– Все равно расскажи.
Нам было очень интересно узнать побольше об обычных людях – детях с обычными родителями, которые не умерли молодыми от сердечного приступа. Это ведь понятное желание, да? Хотя нам и не разрешалось с ними разговаривать.
Ночная мама посмотрела на меня и улыбнулась тонкой, грустной улыбкой.
– Что ж, – сказала она, снова возвращаясь к вязанию, щелк-щелк-щелк, – может быть, если ты задашь мне конкретный вопрос, я что-нибудь припомню.
Она потянула за шерстяную нить, и клубок завертелся и покатился по паркету.
– Ладно… В какие игры ты играла?
– Ах, игры, – сказала она, удобнее устраиваясь в кресле. – Я любила крокет. Я была чемпионкой по крокету. У нас за домом была огромная лужайка, и мы с сестрой втыкали в землю проволочные воротца и убирали из травы все, что могло помешать мячу. Мы очень тщательно готовились, чтобы потом не ругаться из-за веток или камней. В основном я выигрывала, но время от времени поддавалась, потому что Эмма очень расстраивалась. Я посылала мяч совсем не в ту сторону, и Эмма восклицала: Фрэнсис, дурочка, вот же воротца! Я отвечала, что их толком не разглядишь. Она ведь помнит мистера Хилла? И мы вспоминали тот жуткий день, когда мистер Хилл пришел к нам в гости, зацепился ногой за воротца и плашмя грохнулся на землю. Кровищи было! Очки вдребезги! Поэтому вполне вероятно, что и я разок-другой могу промахнуться. А, еще кегли – в кегли мы тоже играли. Отец раскрасил их, чтобы они были похожи на нашу семью, и у нас были кегли-бабушки и кегли-дедушки, кегли-родители, а потом Фрэнсис, Эмма и наш младший братишка Реджи. Мы терпеть не могли его сбивать, зато друг друга вышибали не стесняясь. Ты же знаешь, какие они – братья и сестры. Иногда поддаются, а иногда и с ног сбивают.
Она продолжала рассказывать – о перчатках, которые они с Эммой вязали куклам зубочистками, и о коте Медовике, который ловил золотых рыбок в пруду, – да, ужасно, но такова природа вещей, – а потом незаконченная симфония закончилась и глаза у меня уже слипались.
– Пойдем, – сказала Ночная мама, отводя меня обратно в спальню. – И наши ночные разговоры останутся между нами, – напомнила она шепотом.
Хорошо, кивнул я. Голова была тяжелая, как камень. Она уложила меня в постель и поцеловала в лоб, и я почувствовал аромат ее крема для лица – свежий и прохладный, немного восковой. А потом я крепко заснул.
Министр по вопросам одиночества
Министр пристально изучала собственное отражение.
– Не могли бы вы сделать так, чтобы я выглядела немного… – Она обвела жестом свое лицо. – Ну, знаете, немного…
– Моложе? – спросила девушка-гример.
– Добрее, – одновременно с ней закончила министр.
Салфетка, заправленная под воротник, выбилась, и министр заправила ее обратно, чтобы не пачкалась одежда, откинулась на спинку кресла и попыталась не хмуриться при виде темных кругов под глазами и запавших щек. Морщины только усугубят ситуацию.
Пальцы гримера запорхали над палетками с тональной основой, румянами, тенями с блеском и без. Маленькие кругляши, которыми она пользовалась чаще всего, были вытерты в центре, как рассыпчатые цветные пластинки в коробке с красками. Министр вспомнила, что у нее в детстве была такая коробка: продолговатая плоская жестянка с изображением цирковых зверей на крышке и с округлой кисточкой внутри, слишком жесткой, чтобы можно было нарисовать что-то толковое. Что-то реалистичное. Мать ругалась: Ты все цвета смешала, Сильвия. Кисточку надо было каждый раз споласкивать. Теперь они грязные.
– Мы вас сейчас оживим, – говорила гример. – Скулы подкрасим персиковым, губы сделаем нежно-розовыми. Ничего кричащего. Ничего вызывающего.
– У вас есть семья? – спросила министр, пока девушка наносила и растушевывала косметику. – Я имею в виду детей.
– Нет, но у меня есть жених, – ответила девушка. На ее безымянном пальце сверкал крошечный бриллиант, который с определенных ракурсов было почти не видно. – Закройте глаза, пожалуйста.




