- -
- 100%
- +
Выдвинул верхний. Резинки, скрепки, пустая пачка сигарет, засохшая ручка. Средний — пустой. Нижний — книжка квитанций и чей-то обед в бумажном пакете. Развернул пакет с надеждой. Сэндвич. Зелёный, мохнатый, со следами чьих-то зубов на краю. Завернул его обратно и отложил на шкаф подальше.
Ящики вынимались целиком. Вытащил все три и поставил на пол. Дерево. Сосна, судя по весу, под тёмным лаком. Стенки толщиной в палец, дно из тонкой прессованной плиты.
Теперь — на чём держать?
Огляделся. Вешалка-стойка в углу. Три проволочные вешалки-плечики.
Снял одну и начал разгибать. Пальцы скользили, проволока впивалась в ладонь. Раскрутил крючок. Выпрямил. Получился прут сантиметров семьдесят, кривой, с загнутым концом.
— Шампур, — сказал я. — Шашлык.
Теперь — где жечь?
В кабинете — нельзя. Дым. Закрытая комната, маленькое окно под потолком. Задохнусь.
В классе — два больших окна на парковку. Огонь увидят с дороги. А может, и не увидят — я не знал, идут ли они на свет. Знал только, что идут на звук. И проверять это сейчас, ночью, с двумя телами на полу, мне не хотелось.
Туалет. Без окон. Кафель — не загорится. Дверь можно приоткрыть, дым уйдёт в коридор.
— Ну, туалет, — решил я.
* * *Ящики надо было разломать. Целиком в урну они не влезали.
Затащил их в туалет по одному и закрыл дверь. Сел на пол.
Ломать — это треск. Треск — это звук.
— Тихо, — сказал я себе. — Тихо и медленно. Без ударов.
Сначала дно. Плита сидела в пазах. Поддел заднюю стенку погнутыми ножницами — гвоздики выходили с тонким скрипом, по одному. Задняя стенка отошла. Дно выползло из пазов целиком, как противень из духовки.
— Вот так. Вот так…
Плиту я положил краем на унитаз и надавил сверху ладонями. Медленно, всем весом. Она прогнулась. Прогнулась сильнее.
Хрусть.
Глухо, но в тишине — как выстрел из детского пистолета. Замер с двумя половинками в руках.
— Раз. Два. Три…
Досчитал до пятидесяти. Тишина.
Вторая половинка. Хрусть.
Со стенками было хуже. Сосна, толщиной в палец, сбитая гвоздями по углам. Клал стенку поперёк унитаза, вставал на неё коленом и давил. Колено ныло. Стенка гнулась, скрипела и держалась.
— Ну… ну давай же…
Трещ!
Длинный, сухой, раскатистый. Стенка лопнула вдоль волокон. Упал на неё грудью и так и лежал, не дыша.
Тишина.
На три ящика ушло больше часа. В конце у меня была куча щепок, обломков плиты и шесть палок, ровных, лакированных, сантиметров по сорок.
Урна была металлическая, круглая, с сеткой по бокам. Вытряхнул из неё бумажные полотенца, оставил немного на дне. Снизу — щепки и обломки плиты, шалашиком, как учили в скаутах, откуда меня выгнали через месяц за то, что я спалил палатку.
Чиркнул зажигалкой.
Бумага занялась сразу. Огонь вспыхнул, осветил кафель, зеркало, унитаз, половинку крышки на полу. Отшатнулся от зеркала. Из него на меня смотрел заросший мужик в кожаной куртке с чужого плеча, с серым лицом и красными глазами.
Щепки от плиты занялись быстро. Пламя поднялось, затрещало. И запахло.
Сначала просто дымом. Потом — чем-то сладким, химическим. Клей, которым была спрессована плита. Дым стал гуще, желтоватый, и полез вверх, под потолок.
Подкинул лакированную палку.
Лак вздулся пузырями. Почернел. Зашипел. И от него повалил чёрный дым — жирный, едкий, с запахом горелой пластмассы и растворителя.
Вдохнул — и меня согнуло пополам.
Кашель рвал горло. Глаза резало, как будто в них сыпанули перца. Слёзы текли сами. Кашлял, кашлял, и каждый вдох втягивал в лёгкие ещё больше этой дряни.
Дым уже висел под потолком плотным серым одеялом. Он опускался. Зеркало исчезло. Лампа на потолке исчезла.
Голова закружилась.
Дверь. Дверь!
Нащупал ручку, толкнул. Дверь открылась в коридор. Вывалился на четвереньках, кашляя, и отполз от двери на пару метров.
Лежал на полу коридора. Дышал. Кашлял. Дышал.
Из туалета ползли серые клубы. Расползались по потолку коридора.
— Идиот, — хрипел я. — Лак… Лак, мать его… Ты же видел, что он лакированный…
И вспомнил инструктаж.
Раз в год в страховой нас сгоняли в переговорную и полчаса рассказывали про пожарную безопасность. Обычно спал с открытыми глазами. Но кое-что застряло. Дым поднимается вверх. Внизу, у пола, воздух чище. Мокрая ткань на лице.
— Ползком, — прошептал я. — Ну спасибо, Линда из отдела кадров. Пригодилось.
Оторвал от простыни полосу и вернулся к туалету на четвереньках, держа голову у самого пола. Здесь, внизу, дышать было можно. Едко, горько, но можно.
Дополз до бачка. Сунул тряпку в воду. Отжал. Повязал на лицо, закрыв нос и рот.
Дышать стало чуть легче. Тряпка пахла ржавчиной.
Дверь я так и оставил открытой — подпёр её обломком плиты. Дым медленно вытягивало в коридор.
Огонь в урне горел ровно, гудел. Лак на палках догорал, пузырился, и чёрный дым становился серым.
Лежал на полу у двери и ждал.
Мистер Маккензи каждый раз орал на тех, кто совал сосиски в открытый огонь.
Дважды я выползал в коридор, когда тряпка высыхала и горло снова начинало драть. Отлёживался у двери кабинета, где воздух был почти чистый. Мочил тряпку. Возвращался.
Голова болела так, будто в неё забивали гвозди. Тошнило.
Огонь спал минут через сорок. Дым поредел, стал белёсым, почти прозрачным. На дне урны осталось оранжевое, пульсирующее. Угли. Немного, на дне, с ладонь. Но угли.
— Ну наконец-то, — прохрипел я.
Положил проволоку поперёк урны, загнутым концом на край, и насадил отбивную.
Жир зашипел на углях. Сквозь гарь, сквозь химию, сквозь ржавую тряпку на лице запахло жареным мясом.
Закрыл глаза. Этот запах… Барбекю. Пятница. Пиво. Футбол.
Угли тускнели. Подбросил скомканных тестов — для жара, понемногу.
«Вы приближаетесь к перекрёстку. Сигнал светофора — жёлтый мигающий. Ваши действия?»
В угли.
«Пешеход переходит дорогу в неположенном месте. Ваши действия?»
В угли.
— Мои действия, — бормотал я в тряпку, подкладывая лист за листом, — сжечь вас всех. Кто вообще это придумывал.
Сколько жарить свинину? Пока не станет серой внутри. Это я помнил из того самого доклада про паразитов. Серая — значит, можно.
Переворачивал отбивную проволокой. Жарил, пока угли не стали тёмно-красными, а потом совсем тусклыми.
Наконец снял. Подул. Сдвинул тряпку с лица. Отломил кусок с краю.
Серая. Внутри серая.
Откусил.
Жёсткая. Подгорелая с одного бока, несолёная. Пахнет дымом. И где-то в глубине, на самом краю вкуса, — горьковатый привкус лака.
Самое вкусное, что я ел в жизни.
Съел половину. Жевал медленно, долго, каждый кусок. Потом остановился. Посмотрел на вторую половину.
— Завтра, — сказал я. — Это уже на завтра.
Завернул в бумажное полотенце и положил в наволочку.
Угли в урне почти погасли. Потом зачерпнул кружкой воды из бачка и вылил на угли. Подумал. Зачерпнул ещё одну.
Пш-ш-ш.
Белый пар, вонь мокрой золы. Заглянул в бачок. Воды осталось на донышке. Литр, может, полтора.
— На утро, — сказал я. — Литр на утро.
В кабинете я запер дверь на два оборота. Подёргал ручку. Ещё раз подёргал.
Лёг на пол, между столом и шкафом. Кожаную куртку натянул до подбородка. Под голову положил наволочку — в ней хрустнули кроссворды и газета.
Было темно. Совсем темно.
Лежал и слушал.
Тишина. Ветер. Где-то далеко, за шоссе, кричала ночная птица.
Из класса не доносилось ни звука.
Утром я не мог сесть на кровати. Пластырь от катетера отдирал полчаса.
Вечером я убил двоих.
Лежал и пытался уложить это в голове. Получалось плохо. Эти две вещи не помещались в один день, как не помещаются в один чемодан зимнее пальто и надувной круг.
За тридцать девять лет я ни разу никого не ударил. Даже в школе — Ронни Пратт дрался за нас двоих, а я стоял рядом и держал его рюкзак. На работе я всегда уступал. Келлер из отдела претензий дважды выдал мои расчёты за свои, и оба раза я промолчал, потому что «не стоит портить отношения». Карен, когда уходила, сказала: «С тобой удобно. Только жить с тобой — как с мебелью». И тогда я промолчал.
А сегодня я воткнул человеку ножницы в глаз.
Человеку… Дуэйну. Тому, что от Дуэйна осталось.
Не знал, кем я стал за этот день.
— Кто ты такой, — прошептал я в темноту.
За стеной, в классе, медленно капало.
Глава 3
Проснулся я от боли.
Болело всё сразу: плечи, спина, бёдра, кисти рук, даже пальцы на ногах, поджатые всю ночь в тесных кроссовках. Горло драло, будто я полоскал его наждачной бумагой. В голове гудело.
Лежал на полу кабинета и смотрел в окошко под потолком. Окошко серело. Утро.
— Живой, — прохрипел я. Голос сел совсем. — Живой. Уже неплохо.
Попробовал сесть. Спина отозвалась так, что я охнул и лёг обратно.
— Ладно. Медленно.
Повернулся на бок. Подтянул колени. Встал на четвереньки. Оттуда, держась за край стола, — на ноги.
Постоял, держась за него, пока не перестало плыть перед глазами.
— Пункт первый, — сказал я. — Вода. Пункт второй — завтрак. Пункт третий… — я нащупал в кармане ключи, — склад.
Склад я вчера не открыл.
В туалете ещё воняло гарью. Кафель над урной закоптился чёрным пятном, зеркало подёрнулось мутной плёнкой.
Зачерпнул кружкой из бачка. Вода пахла дымом — видимо, впитала за ночь. Пил медленно, маленькими глотками. Горло саднило от каждого глотка.
Три кружки. Четвёртую я зачерпнул и посмотрел на бачок. На дне оставалось совсем чуть-чуть, с ржавой мутью.
— А это с собой, — сказал я. — Только куда?
Выпил и четвёртую.
Отбивную доел, сидя на крышке унитаза. Холодную, жёсткую. Жевал долго, каждый кусок, пока челюсть не заныла.
— Ну всё, — сказал я, облизывая пальцы. — Еды больше нет.
Дверь склада была в конце коридора, за туалетом. Ключ повернулся туго, со скрипом.
Внутри было темно. Окон нет. Пахло резиной и пылью. Оставил дверь открытой, чтобы шёл свет из коридора, и стоял на пороге, пока глаза не привыкли.
Конусы. Оранжевые дорожные конусы, штук двадцать, вставленные один в другой. Стойка с полосатыми флажками. Две лысые покрышки у стены. Какие-то таблички — «Учебное транспортное средство», «Осторожно, ученик».
— Ну, Гэри… — пробормотал я. — Богатый у тебя склад.
На полке у двери стояла белая пластиковая коробка с красным крестом.
Аптечка.
Схватил её так, что чуть не уронил. Открыл.
Пусто. Почти. Кто-то выгреб всё — пластыри, таблетки, ножницы. На дне остались только рулон бинта, слегка помятый, и пузырёк с йодом, коричневый, на треть полный.
— Йод, — сказал я. — Йод — это хорошо.
Сел на лысую покрышку, задрал штанину. Размотал вчерашнюю полосу простыни. Царапина от гвоздя покраснела по краям, вспухла.
Открутил крышечку и капнул йод прямо на царапину.
Ногу будто кипятком ошпарили.
— С-с-с-с… ох ты ж… с-сука…
Сидел на покрышке, вцепившись в колено, и шипел, пока жжение не начало стихать. Потом обмазал йодом и палец после занозы. И ранку от катетера на локте.
Бинтом замотал ногу. Ровно, аккуратно. Последний виток закрепил куском скотча.
— Вот, — сказал я. — Как в больнице. Почти.
Пузырёк с йодом и остаток бинта сунул в наволочку.
Выйти из здания можно было только одним способом.
Входная дверь — заперта. Ключа от неё на связке не было, я проверил трижды. Окошко в кабинете — под потолком, с решёткой. Окна в коридоре — нет. В туалете — нет.
Остался класс.
Стоял перед закрытой дверью класса и держался за ручку.
Запах ударил первым. Сладкий, тяжёлый, с подкладкой из чего-то кислого. За ночь он набрал силу. Зажал нос рукавом куртки.
Утренний свет из окна падал прямо на них.
Дуэйн лежал у окна, на боку, подогнув руку. Парень в джинсах лежал лицом вниз посреди класса, босой. Над его затылком на полу засохла тёмная лужа, и в ней лежала половинка крышки.
Вчера, в сумерках, это было… просто тела. Сейчас при свете было видно всё. Цвет кожи. Пятна. Мухи — три штуки, они ползали по засохшей луже.
Стоял на пороге и не мог сделать шаг.
— Иди, — шептал я себе. — Иди. Пять шагов до окна. Глаза в окно, и всё.
Пошёл. Вдоль стены, подальше от парня в джинсах. Под ногой хрустнул какой-то лист — тест, наверное, — и я дёрнулся, как от выстрела.
До окна дошёл. Взялся за раму обеими руками.
— Шпингалет… шпингалет…
Щёлкнул. Потянул раму вверх.
Оглянулся.
Зря.
Парень в джинсах лежал, повернув голову набок. Глаз был открыт. Мутный, серый, засохший.
Меня качнуло. Схватился за подоконник. Сглотнул. Ещё раз сглотнул.
— Извини, — сказал я ему. Не знаю, зачем. — Извини, что так. Кроссовки хорошие. Я буду в них ходить. Честно.
И полез в окно.
Снаружи было холодно и сыро. Небо низкое, серое, без солнца. Туман лежал в низинах полосами.
Сел под стеной автошколы, спиной к кирпичу, и долго дышал. Вдох через нос. Выдох через рот. Запах класса понемногу выветривался из носа.
Шоссе было пустое. Справа, со стороны города, — ни звука. Слева, на юг, — лента асфальта уходила в туман.
Вдоль шоссе, метрах в пятидесяти от обочины, тянулась лесополоса. Тополя и кустарник. Голые ветки, но густо.
До лесополосы — пятьдесят метров открытого поля. Посмотрел налево, направо. Подождал. Пошёл.
Шагов через шестьдесят я заметил, что ещё не устал. Ну — устал, конечно. Ноги ныли, спина ныла. Но вчера на сороковом шаге я бы уже искал, куда сесть, а сегодня…
— Семьдесят восемь, — сказал я с гордостью, садясь под первый тополь. — Вчера — сорок. Это рост. Это почти в два раза. Ещё неделя — и я марафон пробегу.
Сидел под тополем и прикидывал, как идти дальше. Вдоль лесополосы или по обочине.
— Обочина, — бормотал я. — Лесополоса — кусты. Кусты лучше. Если выскочит бегун, в кустах у меня хоть секунда будет…
Сидел и прикидывал это с таким лицом, с каким восемь лет решал, оформлять клиенту полис или отказать.
«Ну ты и страховщик», — сказал Дон.
Вздрогнул и оглянулся.
Никого. Тополя, туман, пустое шоссе.
Дон был у меня в голове. Хрипловатый, весёлый голос с южным протягом. Дон из бухгалтерии, единственный человек на работе, с которым я ходил пить пиво. Он говорил это каждый раз, когда я отказывался от второй кружки, потому что «завтра на работу», или пересчитывал сдачу в баре.
— А что такого? — сказал я вслух. — Работает же.
«Работает, — согласился Дон. — Ты вчера из бачка унитаза пил».
— Это форс-мажор, — сказал я. — Обстоятельства непреодолимой силы.
«Ну-ну».
Лесополоса шла ровно на юг, параллельно шоссе. Под ногами — прошлогодняя листва, мокрая, мягкая. Кроссовки скоро промокли, но хотя бы не резало ступни.
Шёл медленно. Отдыхал у каждого десятого дерева. И смотрел под ноги — на корни и на траву.
Что едят в лесу?
Месяц в скаутах. Тот самый месяц, после которого меня выгнали за сгоревшую палатку. Скаутмастер — лысый, с пушистыми усами, мистер… мистер Гловер? — водил нас по лесу и показывал всякую траву. Тогда я больше думал про девчонок из соседнего отряда. Но что-то застряло.
Крапива. Её можно есть. Варёную — точно. Сырую — если помять, чтобы не жглась.
Одуванчики. Листья. Горькие, но можно.
Жёлуди. Их можно, но… что-то с ними было не так. Мистер Гловер что-то говорил. Вымачивать. Да, вымачивать, долго, несколько дней, меняя воду.
— Несколько дней, — сказал я. — У меня нет нескольких дней. И воды нет.
Крапива нашлась первой. Молодые побеги вдоль канавы, ярко-зелёные, мне по щиколотку. Присел, сорвал верхушку. Пальцы обожгло.
— Ай! Твою…
Перчаток не было. Обмотал руку полой куртки и рвал так, через кожу. Набрал горсть. Сел на поваленное бревно и начал мять крапиву в ладонях. Мял, пока листья не потемнели и не стали мягкими.
Положил в рот.
Вкус — как у шпината, который неделю пролежал в холодильнике. Травяной, немного кислый. Где-то на языке всё равно кольнуло — недомял.
— Шпинат, — сказал я, жуя. — Это шпинат. Полезный. Барбара из нашего отдела ела шпинат каждый день и прожила… ну, она ещё жива, наверное. Если…
Замолчал. Барбара сидела через два стола от меня. У неё были фотографии внуков на мониторе.
Где сейчас Барбара?
Доел крапиву. Набрал ещё горсть.
Одуванчики нашлись на краю поля. Листья были горькие до слёз. Жевал, морщился и глотал. Цветы оказались слаще. Жёлтые, мягкие. Ел их целиком, вместе с зелёным донышком.
Под дубом лежали жёлуди. Много. Прошлогодние, коричневые, некоторые треснули и пустили росток.
Расколол один о камень, выковырял ядро. Откусил кусочек.
Горечь была такая, что свело скулы. Будто откусил кусок аспирина.
— Да, мистер Гловер, — прохрипел я, отплёвываясь. — Вымачивать. Понял.
Но всё-таки съел пять штук. Медленно, разжёвывая до кашицы. Горько, мерзко, но сытно. В желудке потяжелело.
Ещё горсть набрал в наволочку.
Гусеницу я увидел на стволе тополя, на уровне глаз. Зелёная, толстая, в палец длиной, с белыми точками по бокам. Ползла вверх, перебирая присосками.
Смотрел на неё.
Ведущий той передачи по кабельному — англичанин с бородой, который выживал то в пустыне, то в джунглях, — ел личинок горстями. Жевал и рассказывал на камеру про белок. Про то, сколько в них питательного.
Тогда смотрел это с пивом на диване и говорил: «Фу, бля».
— Фу, бля, — сказал я и сейчас.
И снял её со ствола двумя пальцами.
Она извивалась.
— Так, — сказал я. — Так. Ты восемь лет ел корпоративную запеканку по четвергам. Ты справишься.
Зажмурился и положил её в рот.
Раскусил.
Хрустнула. Внутри что-то лопнуло — мягкое, тёплое, сладковатое. С привкусом травы.
Жевал с зажмуренными глазами. Желудок подпрыгнул, я задержал дыхание. Проглотил.
Открыл глаза.
— Белок, — прошептал я. — Чистый белок. Мистер Бородатый Англичанин, ты гордился бы мной.
Сидел и ждал, вывернет или нет. Не вывернуло.
— Я об этом никому не расскажу, — сказал я. — Надеюсь, конечно что вообще кто-то остался, кому рассказывать.
Машину я увидел, когда сквозь деревья опять показалось шоссе.
Серый седан стоял на обочине, двумя колёсами в кювете. Капот смотрел на юг. Задняя дверь открыта настежь. Остальные закрыты.
Сел за тополем и смотрел на него минут пять.
Машина. В машинах бывает всякое. Бутылка воды в двери. Шоколадка в бардачке. Аптечка в багажнике. Батарейки.
— Пятьдесят метров, — прошептал я. — Пятьдесят туда, пятьдесят назад. Посмотрю — и всё.
И пошёл к шоссе. Медленно, пригибаясь, насколько позволяла спина. На полпути остановился, прислушался. Тихо.
Метров за двадцать я разглядел, что на заднем сиденье стоит детское кресло. Синее, с жёлтыми звёздочками. Пустое. Ремешки кресла болтались, расстёгнутые.
А за рулём кто-то сидел.
Встал я как вкопанный.
Мужчина. Затылок, плечи в клетчатой куртке. Сидел прямо, неподвижно, руки на коленях.
Потом он медленно повернул голову.
Лицо серое, щёки ввалились. Глаза мутные. Он смотрел на меня через боковое стекло, и рот у него открывался и закрывался. Беззвучно.
Он дёрнулся ко мне — и не сдвинулся. Ремень безопасности. Его держал ремень. Он дёргался всем телом, ремень врезался в плечо, а он дёргался снова. Руки скребли по подголовнику.
Пятился, не отрывая от него глаз.
Кто-то отстегнул ребёнка и вынес. И ушёл. А его оставили. Пристёгнутым.
Дошёл спиной до деревьев и сел за тополь. Колени тряслись.
— Нет, — шептал я. — Нет, туда я не полезу. Ни за водой, ни за шоколадкой. Даже за батарейками.
Он там. Он будет там. Ремень его держит — а если не удержит? А если я сунусь к бардачку, и он дотянется?
Достал карту. Нашёл шоссе, нашёл примерно это место. Нарисовал маленький квадратик и рядом — крестик. Подумал. Подписал карандашом мелко: «Машина».
Сидел за тополем и смотрел на седан.
Авария. Обычная авария. Сколько я таких видел в страховых делах — сотни. «Водитель не справился с управлением». «Транспортное средство съехало в кювет».
А я?
Мысль пришла неожиданно, как удар.
Как я попал в кому?
Два дня. Два дня я ползаю, прячусь, убиваю — и ни разу не спросил себя об этом. Как будто кома — это погода. Просто случилась.
Авария? Инсульт? Упал с лестницы? Ударили по голове?
Закрыл глаза. Последний день. Самый последний, который помню ясно.
Офис. Четверг, кажется. Нет, пятница — Дон по пятницам приносил пончики. Да. Коробка с пончиками на подоконнике в бухгалтерии. Взял с глазурью. Дон пошутил про мою рубашку. Сидел я над договором какой-то автомастерской. Вечер. Выключил компьютер…
Дальше — туман.
Густой, серый. Как будто там, за ним, что-то есть, но смотреть больно. Над правым ухом заныло — тупо, глубоко, будто кто-то давил туда большим пальцем.
Открыл глаза. Боль постояла и отпустила.
«Брось, страховщик, — сказал Дон. — Не сейчас. Ты тут в кустах сидишь в пятидесяти метрах от мертвяка».
— Да, не сейчас, — согласился я.
Но вопрос остался. Застрял, как заноза под ногтем.
* * *К полудню лесополоса упёрлась в лес.
Настоящий лес — дубы, клёны, сосны, густой подлесок. Шоссе уходило вправо, в обход. Лес тянулся вперёд, на юг, сколько хватало глаз.
Сел на опушке и достал карту.
Вот автошкола. Вот шоссе. Вот лес — зелёное пятно. Шоссе огибает его по большой дуге. А если напрямую, через лес, то выходишь к дороге снова, уже за дугой. Срезаешь, наверное, полмили.
— Полмили, — сказал я. — Это ж треть дня. Через лес.
В лесу нет домов. В лесу нет людей. Значит, в лесу нет этих. Логично?
Логично.
«Логично, — передразнил Дон. — Помнишь озеро? "Там точно клюёт, Дон, логично же". Шесть часов на солнце, ноль рыбы, два ожога».
— Помню, — сказал я. — Это другое.
«Ага».
— Через лес, — решил я.
В лесу было тихо и сумрачно. Пахло прелой листвой и сосновой смолой. Где-то стучал дятел — гулко, размеренно.
Шёл между деревьями, обходя бурелом, и считал шаги. Через каждые восемьдесят — привал.
На четвёртом привале я сидел на поваленной сосне и жевал жёлудь, когда услышал шарканье.
Замер с жёлудем во рту. Сполз за ствол.
Шарк. Шарк. Хруст ветки. Шарк.
Сквозь подлесок, метрах в тридцати, показались ноги. Чьи-то ноги в джинсах. Потом ещё одни — в спортивных штанах. Потом босые, серые.
Они шли цепочкой.
Один за другим, с интервалом в несколько шагов. Медленно, вперевалку. Все в одну сторону — на восток. Как туристы за гидом.
Мужик в джинсах и рваной фланелевой рубашке. Тощий подросток в спортивках. Старик босиком, в пижаме. Толстая женщина в розовом свитере. Последней — женщина в длинном пальто. Немолодая, полная, седые волосы растрёпаны. На плече — ремень, а на ремне болтается термос. Большой, металлический, тёмно-зелёный, с пятнами вмятин.
Они прошли мимо меня. Метрах в двадцати.
А я лежал за стволом и смотрел на термос.
Тёмно-зелёный, металлический. Болтался у неё на ремне при каждом шаге — туда, сюда.
Подумал о том, что утром пил из бачка, пока в меня лезло, — потому что не в чем было унести.
— Нет, — прошептал я сам себе. — Ты с ума сошёл. Их пятеро.
Пятеро. А я один. И у меня палка от швабры и погнутые ножницы.
Цепочка уходила. Женщина в пальто шла последней. Отставала. Между ней и толстой в розовом свитере было уже шагов десять.
Если она отстанет ещё…
— Нет, — сказал я. — Нет, нет, нет.
Никак её не убить. Палкой от швабры — тем более. Ножницы погнуты. Вчера Дуэйна остановил только удар в глаз, а парня в куртке — только крышка от бачка, на затылок.
Нужно что-то тяжёлое.
Оглянулся на свою поваленную сосну. Её вывернуло с корнем, и корни торчали вверх огромной растопыренной лапой, облепленной землёй. В земле, между корнями, серели камни.
Подполз к корням. Выбрал камень — плоский, размером с буханку хлеба. Он сидел в глине крепко. Поддел его палкой, раскачал и выковырял пальцами, обдирая ногти.
Камень вывалился мне на колени. Тяжёлый. Килограмма три. Как половинка крышки вчера.
Поднял его двумя руками. Руки задрожали, но подняли.
— Ладно, — прошептал я. — Ладно.
Положил камень в мох у самого ствола, с той стороны, где лежал. Чтобы взять одним движением.
Сосна лежала поперёк — невысокая, по колено.
Полз метров двадцать, на брюхе, по мху и листьям. Медленно. Цепочка уходила, и женщина в пальто отставала всё больше. Тридцать шагов от розового свитера. Сорок.
Когда розовый свитер скрылся за деревьями, я встал на колени.
Сердце колотилось так, что отдавало в зубах.
— Ну, — прошептал я. — Ну, с богом.
И хлопнул в ладоши. Один раз. Негромко.



