Расказачиванию не бывать! Откат

- -
- 100%
- +
Смотритель нашёлся в вестибюле, у печки, где топили школьными партами.
— Грузить велено? — спросил я.
— Велено.
— Трогаться?
— Приказа нет.
— От кого ждёте?
Он посмотрел на меня устало и без всякой надежды.
— От того, кто его даст.
Я вынул бумагу Шумилина. Она была на одну строчку: поручение следить за потоком, не власть над лазаретом. Но у смотрителя своей бумаги не было вовсе, а у меня была хоть эта.
— Вот. Читайте.
Он прочёл. Шевельнул губами.
— Тут не сказано «трогаться».
— Тут сказано разбирать заторы на месте. Разбираю. Запрягайте.
— Под чью ответственность?
— Мою. Пишите так: тронулись по требованию младшего урядника Беркутова, он подписал. Я подпишу при вас.
Он поглядел на бумагу, потом на двор, потом на своих раненых на соломе. И вдруг заторопился, как торопятся люди, которым наконец разрешили делать то, чего они хотели уже третий день.
— Запрягай! — заорал он в окно голосом, которого я в нём не подозревал.
Двор ожил.
Через четверть часа он вышел ко мне на крыльцо и стал считать по пальцам, ни на кого не глядя.
— Двадцать две подводы. По шесть лежачих — сто тридцать два. У меня их двести с лишним.
— Остальные?
— Ходячие пойдут ногами. Кто может — тот пойдёт.
— А кто не может?
Он не ответил. Он спустился во двор и пошёл вдоль соломы, наклоняясь над каждым, и с ним шёл фельдшерский ученик с мелом. Смотритель говорил коротко, ученик ставил мел на рукав или не ставил. Это шло минут двадцать.
Я стоял и не вмешивался.
Не потому, что не хотел. Потому, что я в этом ничего не понимаю. Я умею считать выходы, время и патроны. Кто из двухсот лежачих доедет, а кто умрёт от самой дороги, — этого я не умею, и всякий, кто на моём месте начал бы тут распоряжаться, сделал бы хуже.
Ученик стёр мел с одного рукава и поставил на другой. Смотритель кивнул.
Потом ученик позвал меня. Не чином и не по имени — кивнул подбородком к носилкам, будто я тоже был здешним носильщиком и просто зазевался.
— За тот конец берите.
На носилках лежал длинный артиллерист с замотанным бедром. Он не стонал, пока мы несли его по двору, но у колеса подводы сказал:
— Эта не моя.
— Твоя, — ответил ученик.
— У меня мела нет.
— На вороте стёрся. Я помню.
— Мне в третью велели.
Ученик поставил свой конец на землю. Спорить он не стал. Подошёл к третьей подводе, снял с края одеяло и показал раненому козачку с перебинтой грудью. Тот дышал ртом, мелко, и на наш разговор не открыл глаз.
— Куда его? — спросил ученик.
Артиллерист смотрел на него долго. Потом облизнул сухие губы.
— Меня сюда. Его на моё место.
— Сами скажете смотрителю.
— Скажу.
Мы понесли его обратно. Ученик идти задом не умел, задевал сапогами солому и дважды едва не уронил свой конец. У крыльца смотритель выслушал артиллериста, потом осмотрел казачку под одеялом и сам поменял метки.
— Теперь несите.
На этот раз артиллерист молчал до самой подводы. Когда мы его опустили, он сказал ученику:
— А ты мел подкладывай. Не помните вы ничего.
Ученик не обиделся.
— Буду подкладывать.
Он подал мне свой конец носилок и пошёл за следующими. Во дворе пахло подгоревшей шерстью от печки, сырой соломой и йодом. Сквозь этот запах шёл конский пот от навеса. Возчики водили коней по двору, примеряя их к чужим хомутам. Те, что не подходили, скидывали тут же, под окнами. Время уходило не на приказ и не на погрузку, а на каждый тугой ремень, чужой хомут и носилки, которые нельзя было поднять рывком.
Я вышел за ворота и стал смотреть улицу.
Улиц было две. Обе узкие, обе на юг. Правая — Мещанская, мощёная, шире на полторы сажени, с прямым выходом за окраину. Левая — какая-то безымянная, кривая, с горбом посередине и с двумя подворотнями, где всё вставало само собой, даже когда никто не мешал.
По обеим шли все.
— Архип. Пройди левую до конца. Что там.
Он ушёл и вернулся скоро — он всегда возвращался скорее, чем можно было ждать.
— Горб посередине, — сказал он тихо. — Мощения нет, глина. На горбу водосток открытый, доска сгнила. Две подворотни, из них выезжают, не глядя.
— Пройти можно?
— Пешему можно. Телеге — как повезёт.
— А правая?
— Правая чистая. — Он сыпнул на ноготь табаку и втянул. — Я до поворота дошёл. Оттуда до самой околицы видно — чисто.
— Мишка.
— Тут.
— Считай, сколько в минуту проходит по правой.
Он побежал. Я остался глядеть на левую. Через минуту он вернулся.
— Одиннадцать. Если считать и телеги, и пеших, и корову.
— А по левой?
— Четыре. И там сейчас опять станет, там дядька с бочкой поперёк.
Так и решилось.
— Тимофей. Правая — только подводы. Ни пеших, ни скота, ни верховых. Левая — всё остальное, и там же встречное. Ставь Архипа на дальний перекрёсток, сам держи ближний.
— Пеших куда денем? — спросил Тимофей. — Их больше, чем всего.
— На левую. И пусть идут, не стоят. Стоячий пеший хуже телеги.
— Ругаться будут.
— Пускай.
Он пошёл. Я слышал, как он начал сразу, от ворот, ровным своим уставным голосом, без крика и без объяснений:
— Подводы направо. Пешие налево. Подводы направо.
Возчик с передней остановил коня.
— Слышь, служивый. Правда, что сдают?
— Направо.
— Ты скажи, сдают или нет. Мне бабу забирать али не забирать.
— Забирай. Направо.
— Так сдают?
— Я тебе говорю: направо, — сказал Тимофей тем же голосом, каким сказал в первый раз. — Поедешь направо — успеешь за бабой. Будешь тут стоять и меня пытать — не успеешь.
Возчик тронул.
За ним стал спрашивать второй, потом третий, потом какой-то в штатском пальто с чемоданом. Тимофей отвечал всем одно и то же. Он не сказал за всё утро ни единого слова о городе — только куда ехать, — и очередь двигалась.
Гаврила подошёл ко мне с льюисом на плече и стал рядом.
— Считай сразу, командир. Чтоб потом не спорить.
— Считай.
— Четыре диска. Мятый пятый — не в счёт, я его повешу отдельно, на самый край. — Он поправил ремень. — Диск — это мне на короткие, вразбивку. Хватит на четыре минуты, если бить, как я умею. Если бить, как ты попросишь, — на три.
— Почему на три?
— Потому что ты попросишь длинно.
Я запомнил: один диск — четыре минуты. Не двадцать, не десять — четыре, и то не подряд.
Первая подвода вышла из ворот в девятом часу.
Улица пропускала быстрее, чем двор грузил. Чтобы вывести одну подводу, надо было донести с соломы шестерых, уложить, увязать и найти возчика; носильщиков было меньше, чем носилок. Так прошёл день. К ночи подводы всё ещё выходили по одной.
* * *
Ночью с окраины стало слышно.
Сперва редко, потом чаще, потом ровно. К четырём часам стреляли уже с трёх сторон, и по улицам пошёл тот особый ночной ход, когда не бегут, а быстро идут и не оглядываются.
Мы стояли на выходе.
Место я взял хорошее. Каменный лабаз на углу, второй этаж, окно на перекрёсток. Оттуда простреливалась вся Мещанская до самого поворота — та самая улица, по которой шли подводы. Такое место за неделю не найдёшь. Я нашёл за час и был этим доволен ровно до половины пятого.
В четыре сотня, стоявшая на северном перекрёстке, начала отходить.
Они шли мимо нас в пешем строю, ведя коней, и шли молча. Сотник на ходу мне кивнул. Я его не знал.
— Долго вы тут? — спросил он.
— Покуда подводы идут.
— Слева никого нет.
— Совсем?
— Совсем, — сказал он и пошёл дальше.
Слева никого не было. Значит, к рассвету у меня будет открыт бок, и держать его нечем и некем.
Архипа я снял с дальнего перекрёстка и послал проверить Соляную. За ним порядок там продержался недолго.
В половине пятого встали подводы.
Тимофей прислал Мишку.
— Три застряли! На горбу! Свернули на левую! Первая колесом в водосток, вторая в неё, третья поперёк!
— Кони целы?
— Целы. Возчики бросили и ушли.
Я пошёл сам.
Горб был на левой улице. Без Архипа три наших возчика на дальнем перекрёстке пошли за чужой подводой и свернули не туда. Тимофей уже был там. Он работал левой рукой и голосом — больше у него ничего не было, и больше ему не понадобилось.
— Вываживай назад. Назад, не вперёд. Ты — под колесо. Ты — за оглоблю. Разом.
Подводу качнули. Она села глубже.
— Разгружай, — сказал Тимофей.
— Там раненые.
— Раненых на землю. Троих. Потом обратно.
Их сняли на землю, прямо в грязь, и один закричал. Тимофей на крик не обернулся. Подводу вытянули пустой, потом наложили снова. На всё ушло восемь минут.
Восемь минут. Я считал их поштучно.
По дороге назад меня нашёл Архип.
— Конные, — сказал он. — По Соляной, это через квартал. Идут шагом, разъездом. Голов шесть.
— К нам свернут?
— Свернут, когда услышат наших. — Он помолчал. — Услышат скоро.
— Мишку ко мне. И сам стань у поворота, где подводы выходят. Если сунутся — не стреляй, свистни.
— Свистну.
Когда я вернулся в лабаз, стреляли уже близко, за два квартала.
— Идут, — сказал Гаврила от окна.
— Сколько вижу, столько и есть?
— Пока да.
Он ударил коротко. Раз. Потом ещё раз. Потом переждал и ударил третий.
Внизу, по Мещанской, шли подводы.
Свистнул Архип — коротко, дважды.
Я подошёл к окну.
Гаврила чуть повёл стволом и ударил без слов. Три выстрела. Внизу заржало, и по мостовой пошёл дробный отбой копыт назад, в темноту.
Гаврила приподнялся на локте, посмотрел вниз.
— Один.
— Живой?
— Конь.
Он вернул ствол на перекрёсток.
Гаврила бил редко, по три-четыре выстрела, и после каждого коротко ждал. Он не давал им перебежать перекрёсток. Он не убивал их — он им мешал. И этого пока хватало.
— Сколько вышло? — крикнул я вниз.
— Четырнадцать! — донёсся Мишкин голос.
Четырнадцать из двадцати двух. Восемь во дворе.
Слева стукнуло.
Не с Мещанской — из-за домов, оттуда, где с четырёх часов не было никого. Стукнуло раз, потом коротко зачастило.
Гаврила выругался и перевалился к другому окну.
— Пешие. Дворами лезут. Их там немного.
— Бей.
— Я не могу в две стороны с одного места.
— Бей туда, я гляжу сюда.
Он ударил влево. Раз, второй. Во дворах стихло, потом опять затрещало, уже с другого угла.
— Уйдут за сарай и обойдут, — сказал Гаврила. — Мне их каждый раз доставать по новой.
Он достал их ещё дважды. На второй раз диск кончился.
Один диск ушёл на пустой левый бок — туда, где не осталось Архипа.
— Гаврила. Сколько мне надо на восемь подвод?
Он не ответил сразу. Он менял диск, и делал это медленно, потому что торопиться тут нельзя.
— Подвода идёт от ворот до поворота четыре минуты, — сказал он. — Восемь подвод в затылок — минут двадцать пять. Если гнать — двадцать.
— Дай двадцать.
— Нет.
Он сказал это просто, не оборачиваясь, и продолжал возиться с диском.
— Что нет?
— Двадцати нет, командир. У меня их одиннадцать. — Он щёлкнул защёлкой и лёг обратно к окну. — Два диска я сжёг. Осталось два целых и мятый. Два целых — это восемь минут, если коротко. Мятый — это три, и то может стать колом на второй. Одиннадцать. Двадцати нет и не будет.
Я стоял и молчал.
— А если длиннее очередь?
— Тогда семь.
— А если реже?
— Тогда они пойдут через перекрёсток. — Он повернул голову. — Ты меня спроси лучше, что за одиннадцать минут вывезти.
— Что?
— Пять подвод. Не восемь.
Пять из восьми. Три остаются.
Я сбежал вниз.
Во дворе гимназии стояли восемь подвод. На четырёх лежали раненые. На трёх — тюки, ящики, ротные котлы, аптечные сундуки, всё лазаретное добро, которое смотритель собирал два дня и грузил бережно, слоями. Восьмая была под самим смотрителем и его писарем.
— Распрягай эти три, — сказал я.
Смотритель встал у оглобли.
— Это лазарет. Без этого лазарет не лазарет, а сарай.
— Кони с них — под три, что с людьми. Пойдут парой, быстрее.
— Вы понимаете, что вы делаете?
— Понимаю. Распрягай.
— Я не дам.
Он был немолодой, в шинели без погон, и держался за оглоблю обеими руками, и я видел, что он не за имущество держится, а за то, что два дня складывал слоями и уложил хорошо.
— Слушай меня, — сказал я. — Через одиннадцать минут по этой улице пойдут не подводы. Что выехало — то твоё. Что стоит — то ничьё. Хочешь стоять с ящиками — стой, я тебя не трону.
Он подержался за оглоблю ещё немного. Потом отпустил.
— Сундук с корпией, — сказал он. — Один. Он маленький.
— Один бери.
Распрягали в четыре руки — я и писарь, потому что смотритель ушёл к раненым и назад не глядел.
Постромки взмокли и не поддавались. Писарь рвал их ногтями. Я срезал ножом.
Писарь отдёрнул руки.
— Так нельзя. Это же упряжь.
— Режь.
Он взял мой нож и стал резать сам, и резал уже быстрее меня.
Коней подвели к трём подводам, где лежали люди, и запрягли парой. Кони были не в пару — один рослый, гнедой, другой мелкий и мохнатый, — и шли они дурно, вразнобой, но шли.
— Первая! — крикнул Тимофей от ворот.
Пошла первая пара.
— Вторая!
Мишка стоял у створки с листом и черкал.
— Пятнадцатая, — говорил он. — Шестнадцатая. Семнадцатая. Восемнадцатая.
Смотритель сел на девятнадцатую, поставил сундук между колен и обхватил его двумя руками, как обхватывают ребёнка. На три оставшиеся подводы он не обернулся ни разу.
У ворот, в темноте, лежало то, что успели стащить с трёх оставленных подвод, пока искали сундук с корпией: тюки, котлы, сундуки с медью на углах. Остальное темнело на них во дворе. Кто-то уже раскидывал верхний тюк ногой.
Гаврила бил сверху, коротко и всё реже.
* * *
Последняя вышла в двадцать минут шестого.
Я стоял у ворот и считал сам, вслух, чтобы не сбиться, и на восемнадцатой сбился всё равно, потому что мимо в этот момент провели раненого, который шёл сам и держался за постромку. Мишка подсказал: восемнадцатая. Девятнадцатая была последней — та, где смотритель сидел рядом с возчиком, придерживая на коленях маленький сундук.
Три подводы остались во дворе. На них лежало лазаретное имущество, под ними не было коней: кони ушли под людей. Я знал это заранее и всё равно постоял лишнюю секунду, глядя на задранные оглобли.
— Гаврила! Уходим!
Он не отозвался.
Я поднялся. Он лежал у окна, и льюис смотрел вдоль Мещанской, и внизу, у поворота, что-то горело — не дом, а какая-то брошенная куча, и от неё по мостовой шёл дрожащий свет.
— Уходим.
— Погоди, командир. — Он не повернул головы. — Тут хорошо.
Тут действительно было хорошо. С этого окна улица простреливалась насквозь до самого поворота, а сзади была глухая стена и лестница в переулок, куда никто бы не полез.
— Сколько у тебя?
— Диск и мятый.
— Значит, надёжных четыре минуты.
— Четыре, — согласился он. — А их вон сколько идёт. Я их тут четыре минуты подержу. Потом мятым — сколько даст. Может, до свету.
Я стоял у него за спиной. Гаврила не отнимал щеки от приклада.
Я знал, что будет с городом. Гаврила — нет.
— Девятнадцать подвод вышло, — сказал я. — На восемнадцати сто с лишним человек. Они сейчас на дороге, растянулись версты на полторы, и над ними никого нет.
Гаврила молчал.
— Если ты тут останешься, ты подержишь эту улицу. Улицу, Гаврила. Не их.
Гаврила снял руку с приклада и положил на подоконник.
— Вот и считай. — Я взял его за плечо. — Вставай.
Он встал. Взял льюис, снял с гвоздя мятый диск, который повесил там отдельно, на самый край, как обещал. Оглядел окно ещё раз — быстро, как оглядывают то, к чему не вернутся, — и пошёл к лестнице первым, не оглядываясь больше.
На лестнице было темно, и мы спускались наощупь, держась за стену. Внизу, в переулке, стояли наши кони — Мишка держал всех пятерых и, когда мы вышли, отдал повод так быстро, будто боялся, что мы передумаем и полезем обратно.
— Все? — спросил он.
— Все.
Мы вышли из города по левой, кривой улице, через горб, мимо водостока, где ночью сели три подводы.
К семи часам за спиной у нас перестало быть тихо совсем. К девяти по южной дороге пошли последние — не строем, а как идут люди, которых больше никто никуда не строит.
Мы держались обочиной, справа от колонны, и шли шагом, потому что быстрее подвод всё равно не уйдёшь, а бросать их было незачем и некуда.
Гаврила ехал молча. Он ехал так с самого переулка, и льюис лежал у него поперёк седла, а не за спиной, как он возил его всегда на марше. Тимофей поглядел на это раз, поглядел другой и отстал ко мне.
— Обиделся, — вполголоса.
— Не обиделся.
— А что тогда?
— Считает.
Тимофей подумал.
— Это хуже, — сказал он и уехал вперёд.
Двадцать четвёртого Воронежа за нами уже не было, и об этом никто ничего не объявлял. Просто с севера перестали приходить. Часа в два по колонне прошёл слух, потом второй, потом третий, и все три расходились в подробностях и сходились в одном. К вечеру никто уже и не спорил.
Я слушал эти разговоры с обочины и не поправил ни одного. Поправлять было нечем: я знал только число, а числа в разговорах и так хватало.
Один раз мимо нас прошёл офицер без шапки, ведя коня, и на ходу спросил у Тимофея, где собирают части. Тимофей ответил, что не знает. Офицер спросил, кто знает. Тимофей ответил, что не знает и этого. Офицер постоял, поглядел на нашу обочину, на подводы, на раненых, потом пошёл дальше вдоль колонны и стал спрашивать у следующих.
На привале Мишка подошёл ко мне с листом и стал докладывать, как докладывают взрослые, — по порядку и не поднимая глаз.
— Из лазарета вышло девятнадцать подвод. С лежачими — восемнадцать: сто восемь мест. Двоих не положили, четверых сняли по дороге — осталось сто два. Ходячих при колонне шестьдесят с чем-то, они то пристают, то отстают, точно не скажу.
— А во дворе?
Он помолчал.
— Три подводы с имуществом. Все без коней, оглоблями вверх.
— Это ты видел или это ты знаешь?
— Видел, — сказал Мишка. — Когда назад бегал за вами.
— Не пиши то, чего не видел.
— Я и не пишу.
Гаврила при этом разговоре сидел рядом и чистил льюис. Он разобрал его целиком, хотя чистить было не по чему и не время, и делал это долго, обстоятельно, вытирая каждую часть по два раза.
— Диск и мятый, — сказал он в пространство, ни к кому не обращаясь. — Было пять.
Никто ему не ответил, и он, кажется, ответа и не ждал.
Мы нагнали свои подводы на девятой версте.
Они стояли. Все девятнадцать, в затылок, вдоль обочины.
Тимофей приподнялся в стременах.
— Опять?
— Не опять, — ответил Архип. Он вернулся от головы колонны и стоял, потирая пальцем под носом. — Впереди рельс. На рельсе состав. Санитарный, с ранеными, полон. Стоит вторые сутки, и переезд им заперт.
— Обойти можно?
— Подводам можно. Составу нельзя.
Я поглядел вдоль колонны — на подводы, на раненых, на смотрителя с его сундуком, — потом на Мишку.
— Пиши. Состав. Сколько вагонов, сколько в них, чего им не хватает.
Мишка достал карандаш и послюнил его.
Глава 3. Последний эшелон
Состав стоял в выемке, за переездом, и карболкой от него тянуло далеко вдоль дороги.
Мы подъехали к нему в сумерках двадцать четвёртого. Восемь вагонов, из них шесть теплушек с нарами в два яруса, один классный, обшарпанный, с выбитым нижним стеклом, и один в хвосте, крытый, где везли имущество. Паровоз стоял под парами, но не двигался: труба чуть дымила, а из-под колёс не шло ничего. Вдоль насыпи, по обе стороны, лежали и сидели люди — не в вагонах, а под ними и около. Двери открывали только по счёту фельдшера, а уйти от состава никто не решался, покуда есть хоть какая надежда, что он тронется.
Подводы я поставил не у самого состава, а поодаль, за переездом, в поле.
Тимофей развёл их сам, без меня: подводы в два ряда, оглоблями в одну сторону, кони с внешней стороны, костры между рядами, а не под телегами. Он проходил вдоль и говорил каждому возчику одно и то же по два раза, и на третьем возчике я перестал за ним смотреть, потому что смотреть было не на что: он делал то, что умел.
— Зачем в два ряда? — спросил Мишка.
— Затем, что в один ряд они растянутся на версту, и я их не обойду за ночь.
— А обходить зачем?
— Затем, что я их обойду.
Мишка подумал и записал себе число рядов. Слова он к тому времени записывать уже перестал: в лист у него шло только сделанное.
Между шпал ходил человек в замасленном полушубке и стучал молоточком по колёсам.
Он делал это неспешно, вагон за вагоном, и после каждого удара наклонял голову набок и слушал. Я поглядел на него минуты две, прежде чем подойти. За эти две минуты он ни разу не ускорился.
— Хозяин тут кто? — спросил я.
Он ударил ещё раз, послушал и только потом выпрямился.
— Хозяина нету. Есть я.
— Ты кто?
— Рябов Матвей Елисеевич, мастер. С линии. Меня третьего дня прислали, а кто прислал — тот уже уехал.
— Отчего стоит?
— По трём причинам.
По голосу было слышно: этот ответ он повторял уже не раз.
— Первая — вода. Тендер сухой на три четверти. Водокачка на разъезде цела, да качать нечем: движок сняли ещё в сентябре, а ручной насос есть. К нему нужно человек тридцать на смены. По этому насосу — не меньше четырёх часов, если смены выдержат. До рабочей отметки, не до полного тендера. Вторая — порядок. У третьего вагона одна серьга задней стяжки надорвана, передняя цела, а за вагоном ещё пять. На подъёме потянут — лопнет. Его надо переставить в хвост, чтоб за больным концом ничего не было, а для этого нужен тупик и полчаса маневра. Третья — стрелка на выходе. Она стоит на боковую ветку, и на боковой у меня в двух верстах другой состав, брошенный. Переводить надо руками, запор сорван. Остряк можно закрепить клином, только человек должен остаться при нём, покуда я пройду.
Он замолчал. Я стоял и пересчитывал: тридцать человек, четыре часа, полчаса маневра, один человек на стрелке.
— Ты по порядку назвал или по важности?
Матвей поглядел на меня внимательнее, чем глядел до сих пор.
— По порядку. По важности — вода. Без воды я и с места не сдвинусь, а со сцепкой можно рискнуть, если трогать без рывка. Только подъём длинный.
— А если я тебе дам приказ?
— Кому дашь?
— Тебе.
— А мне не надо, — сказал он спокойно. — Я и без приказа делаю. Ты его лучше воде дай.
Тимофей за моей спиной кашлянул.
— Ты, мастер, не дерзи, — сказал он ровно. — Он тебе не полковой писарь.
— Я не дерзю. — Матвей постучал молоточком по бандажу, послушал и пошёл к следующему колесу. — Я говорю, как есть. На войне это, я гляжу, редко нужно.
Я пошёл за ним.
Он не оборачивался и не сбивался с шага, но и не гнал, — шёл так, чтобы человеку, идущему сзади, было удобно слушать.
— Матвей Елисеевич. Тридцать человек у меня есть. Считай, что вода твоя.
— Тогда четыре часа.
— За четыре часа сюда может кто-нибудь прийти.
— Может, — согласился он. — Только раньше воды всё равно не поедем. Хоть ты тут стой, хоть в трубу труби. Железо, оно не спрашивает, кто у тебя старший.
Он ударил по колесу. Звук вышел глухой, короткий. Матвей ударил рядом ещё раз — металл отозвался так же.
— Слышишь?
— Слышу.
— А что слышишь?
— Не звенит.
— Верно. Трещина. — Он присел, провёл пальцем по бандажу и вытер палец о полушубок. — Восьмой вагон, задняя тележка. Его надо отцепить и бросить, и это моя четвёртая причина, которой я тебе не назвал, потому что ты про три спрашивал.
— Что в восьмом?
— Имущество. Чьё — не знаю, и никто мне не сказал.
Я поглядел вдоль состава. Восьмой был тот самый, крытый, в хвосте.
— Отцепляй.
Матвей чуть шевельнул углом рта — впервые за весь разговор.
— Вот это ты хорошо сказал. Быстро.
К девяти часам у нас был счёт: четыре часа воды, полчаса маневра, один человек на стрелке и один вагон на боковой. Мишка записал всё это на своём листе четырьмя строчками и, пока писал, дважды переспросил, как пишется «тендер».
* * *
Ночью с подвод полезли на состав.
Не воры. Свои же — ходячие, отставшие, бабы с детьми, возчики. Состав стоял, в теплушках были нары, а на дворе была ночь, и всякий, кто мог подтянуться на руках, лез в открытую дверь.
Их выкидывали обратно.
Выкидывал человек в накинутой на плечи шинели, с потёртой фельдшерской сумкой через грудь, и делал это без крика и без злобы, но так, что второй раз к той же двери не подходили.
— Вниз, — говорил он. — Вниз. Не сюда.
— Куда ж нам?



