Расказачиванию не бывать! Откат

- -
- 100%
- +
— На землю. К кострам. Сюда нельзя.
Я подошёл. Он обернулся, посмотрел на меня снизу вверх и вернулся к двери.
— Левченко, — сказал он. — Фельдшер. Вы командир этих подвод?
— Я.
— Заберите своих. У меня тут раненые, и я их вам мешать не дам.
— Мои тоже раненые.
— Ваши — не все.
Он подтянул лямку сумки и повернулся ко мне всем корпусом.
— У вас в обозе, на четвёртой подводе с хвоста, лежит человек. Без раны. Второй такой — при кострах, я его видел, он ходячий и он всех обнимает, потому что ему холодно.
— И что?
— И то, что если они лягут на эти нары, то через две недели горячечные могут пойти по всем вагонам, а состав дальше не пустят. — Он говорил ровно и негромко, тем голосом, каким считают вслух. — Я их туда не пущу.
— Ты знаешь, что с ними?
— Нет.
— А говоришь.
— Я не говорю, что с ними. Я говорю, куда их нельзя.
— Куда их можно?
— Отдельно. На землю, у своего костра, своя посуда, своя вода. Кто ходит — пусть ходит, только не в толпе. С неделю смотреть будем. Тогда станет яснее.
— А если это простуда?
— Тогда через неделю у нас будет два здоровых человека и я останусь дураком. — Он поправил сумку. — Я на это согласен.
Тут к вагону подошла баба с ребёнком на руках.
Ребёнок был закутан по глаза. Баба не просила и не плакала — она просто подошла и стала подавать его вверх, в дверь, обеими руками, как подают ведро.
— Возьмите. Он горячий.
Игнат не пошевелился.
— Не возьму.
— Он горячий!
— Оттого и не возьму.
Она стояла и держала ребёнка на весу. Руки у неё дрожали, и было видно, что долго она так не выстоит.
Вокруг стали.
Я это почувствовал раньше, чем увидел: у костров перестали разговаривать, и от подвод потянулись глядеть. Двое возчиков подошли близко. Кто-то сзади сказал вполголоса, что фельдшер тут, видать, главнее командира.
— Левченко.
— Слушаю.
— Возьми ребёнка.
Он повернулся ко мне.
— Нет.
Он сказал это негромко и при всех.
— Я приказал.
— Вы приказали не то, чем распоряжаетесь. — Он спустился на одну ступеньку, чтобы стоять со мной вровень. — Хотите — снимите меня. Вагон всё равно не откроется.
— Отчего?
— Оттого, что открывать буду я, а я не открою.
Мы постояли. Баба держала ребёнка. Возчики глядели.
— Что ты можешь ему дать? — спросил я.
— Тёплое место на земле, отдельный костёр, свою посуду и чтоб с ним не сидели чужие. Это я могу нынче. — Он повернулся к бабе. — Пойдёшь со мной?
Она поглядела на меня. Я кивнул.
Она опустила ребёнка и пошла за Игнатом. Он отвёл её за насос, подальше от наших подвод. Двое возчиков, поглядев им вслед, отошли к своим кострам, и на том всё кончилось. Я остался стоять у вагона.
Простоял.
Потом я велел Тимофею отвести тех двоих за дальний костёр и поставить им свой. Тимофей отвёл, ни о чём не спросив.
Перед рассветом Игнат отдал нашим тяжёлым девятнадцать мест, которые держал свободными.
Он отобрал их сам, обойдя подводы дважды, и брал не тех, кто хуже, а тех, кого дорога добьёт вернее прочих. Смотритель ходил за ним и путался под ногами, показывая свои меловые пометки на рукавах.
— Тут помечено, — говорил он. — Я вчера помечал.
— Вчера.
— Я по правилу помечал!
— Верю, — отвечал Игнат и шёл дальше.
Девятнадцать перенесли. Их поднимали в двери на руках, по одному, и на каждого уходило минуты по три, потому что проход в вагоне оставался только на ширину плеч и разойтись там было негде.
Восемьдесят три человека остались на подводах.
Пока поднимали девятнадцатого, я считал в уме, сколько подвод у меня освободится. До перекладки люди лежали на всех восемнадцати. На бумаге восемьдесят три человека занимали четырнадцать подвод. В дороге считали иначе: кто с кем лежит и кого можно лишний раз двигать. Тимофей потом перекладывал их полтора часа и освободил две.
Две подводы. Их сразу заняли ходячие с узлами.
Потом я пошёл вдоль вагонов.
Я шёл и заглядывал в двери, и в каждой двери было одно и то же: два яруса нар, на нарах вповалку, между нарами узкий проход, и в этом проходе кто-нибудь сидел на корточках, потому что лечь было негде. Пахло карболкой, немытым телом и мокрым деревом. Я прошёл четыре вагона и в пятом окликнул — не потому, что рассчитывал, а потому, что уже не мог не окликать.
— Аникей!
Сверху, со второго яруса, кто-то заворочался.
— Кто зовёт?
Я узнал голос раньше, чем разобрал слово.
Он лежал у самой стенки, головой к двери, и правая нога у него была в лубке от бедра, и лубок был чем-то подмотан поверх, потому что бинта не хватало. Лицо стало незнакомое. Не худое — стёршееся, как стирается лицо у человека, который три недели лежит и глядит в потолок вагона.
Он повернул голову и увидел меня. И сразу засмеялся.
— Ты гляди, — сказал он. — Пришёл.
— Пришёл.
— Я говорил соседу, что придёшь. Он не верил.
Сосед на нижних нарах не шевельнулся и, кажется, спал.
— Как нога?
— На месте.
Он посмотрел на меня, потом на свою ногу, потом опять на меня.
— Пальцы не чую с той недели, — сказал он. — Врач сказал, может, и обойдётся.
— Значит, обойдётся.
— Значит, обойдётся, — согласился он.
Помолчали.
— Наши как?
— Все живые. Гаврила тут, Архип, Тимофей, Мишка.
— Мишка вырос?
— Вырос.
— Скажи ему, чтоб не лез вперёд.
— Скажу.
Он опять помолчал, а потом спросил то, что я ждал и чего не хотел.
— Я к вам вернусь?
Можно было сказать, что вернётся. Он бы поверил. Не по глупости: в вагоне, где три недели глядишь в потолок, верят почти всему. И это стоило бы мне одной секунды, а ему — потом — куда больше.
— Не знаю, — сказал я.
Он кивнул.
— Ну и ладно.
— Состав ночью пойдёт. Воду наберём — пойдёт.
— Далеко?
— Дальше отсюда.
— Это хорошо, — сказал Аникей. — Тут стоять — хуже нет.
Я постоял ещё немного. Потом снял с себя флягу с водой и поставил ему на нары.
— Пироксилину у вас, стало быть, некому вязать, — сказал он вдруг.
— Некому.
— Ну вот. — Он отвернулся к стенке. — Иди, командир. У тебя вода.
Я слез с подножки. Игнат стоял внизу, у соседнего вагона, и делал вид, что смотрит в другую сторону.
— Ваш? — спросил он.
— Мой.
— Нога плохая, — сказал он. — Я не про эту неделю. Я вообще.
— Знаю.
— Знаете, — повторил он. И, помолчав, добавил: — Тогда не спрашивайте меня при нём.
* * *
Воду брали до рабочей отметки четыре часа.
Мишка собрал людей сам — я велел ему собрать тридцать, а он привёл сорок два, потому что обходил костры с листом в руке и с одним и тем же вопросом: «Вы на воду пойдёте? Как звать?» Взрослые люди, которые час назад отказывали урядникам и подхорунжим, называли ему имена и вставали.
Насос был ручной, в две рукояти, и качать им можно было вчетвером.
Первая смена встала бодро и выдохлась на восьмой минуте. Рукояти ходили тяжело, вразнобой, вода шла толчками, и на каждом толчке из соединения било в стороны, и все четверо промокли до пояса. Через четверть часа они отошли к костру и сели там молча, не разговаривая между собой.
Вторую смену Мишка поставил уже иначе: двое рослых на одну рукоять, двое поменьше на другую, и велел им считать вслух. Считали до восьми и на восемь меняли руки. Пошло ровнее.
Один из тех, кого Мишка поставил следом, не встал от костра. Сидел, засунув кисти под мышки, и глядел на рукояти.
— Козлов Яков, — прочёл Мишка. — Ваша смена.
— Руки не гнутся.
— Давеча гнулись.
Мужик вынул кисти. На ладонях у него лопнули две старые мозоли, кровь смешалась с грязью.
— Вот тебе и гнулись.
Мишка посмотрел на ладони, потом на свой лист. В листе мозолей не было.
— Кто его сменит? — спросил он у меня.
— Я.
— Вы не записаны.
— Запиши.
— Вас потом кто сменит?
— До потом доживём.
— Так нельзя, — сказал Мишка. Он сказал это не мне, а листу. — Если вас поставить вместо него, у нас одного не будет в последней четвёрке.
Он оглянулся и увидел Тимофея.
— Тимофей Ильич! Вы можете?
Тимофей поднял левую руку, показал её и опустил.
— Одна. На насосе две нужны.
— Тогда ты, — сказал Мишка кому-то у огня. — Как зовут?
— Павел.
— А ещё?
— На что тебе ещё?
— Фамилия.
— Нету фамилии. Пиши Павел.
Мишка передвинул в последнюю четвёрку Павла из подменных, зачеркнул мужика с лопнувшими ладонями и на его строке написал меня — подменным. Сам он на рукоять не пошёл. Был тоньше многих и понимал это; он делал то, что у него выходило лучше, — держал людей в их очереди.
Я отстоял свою четверть часа во второй смене и ещё четверть в четвёртой. На второй моей четверти рукоять берёшь уже не руками, а плечами и спиной, и то место в плече, которое зажило, начинает напоминать о себе тем, что перестаёт слушаться на счёт «шесть». Я досчитал до восьми и передал рукоять Матвею.
— Долго ещё? — спросил кто-то от костра.
— До света, — ответил Матвей, не оборачиваясь.
— А сколько уже налили?
— Четверть.
От костра застонали.
— Не стони, — сказал Матвей. — Стонать будешь, когда я скажу «полтендера». Вот тогда самое время.
Мишка ходил вдоль и вёл счёт сменам. Из сорока двух человек он составил десять четвёрок, двоих оставил подменять тех, у кого сводило руки, и велел меняться через четверть часа. За четыре часа он не сбился ни разу, хотя к трём люди уже путались сами: одни лезли качать вне очереди, другие прятались за чужими спинами. Мишка находил и тех и других. Тех, кто лез не в свою, он отгонял. Тех, кто прятался, звал по имени — и они шли, потому что стыдно было при своих же.
К утру у него на листе стояло сорок два имени и против каждого — палочки.
Матвей маневрировал в четвёртом часу.
Он делал это сам, стоя на подножке паровоза и перекрикиваясь с машинистом. Сперва отцепил крытый восьмой вагон с трещиной в бандаже и оставил на боковой. Потом переставил третий вагон в хвост, чтобы за надорванной серьгой больше ничего не было. Всё заняло больше часа: тупик был короткий, заходить пришлось дважды. Имущество из восьмого никто не выгружал — не было ни рук, ни времени, ни того, кто бы за это отвечал.
Гаврила всю ночь пролежал на бугре за выемкой, с той стороны, откуда мы пришли.
У него оставался диск и мятый, и он не выстрелил ни разу — и, спустившись, сказал об этом первым делом, раньше всего остального, потому что за две ночи это стало у него единственной цифрой, которую он докладывал без спроса. Под утро он спустился, весь мокрый от росы, и сказал, что дважды слышал конных на дороге и оба раза они поворачивали, не доходя до переезда: у костров люди сменялись у насоса и ругались, и конный разъезд ночью не мог понять, сколько нас здесь.
Стрелку держал Архип.
Запор был сорван. Матвей перевёл стрелку вручную, плотно прижал остряк и забил у рычага плоский железный клин. Архип должен был следить за креплением, покуда пройдёт состав: если остряк отойдёт под вагонами, колёса разойдутся по двум путям.
Матвей объяснил это один раз, показал, где браться, и спросил, понял ли.
— Понял, — сказал Архип.
— Рычаг руками не держи. Гляди на клин.
— Знаю.
— Поползёт — маши машинисту. Под вагоны не лезь.
— Не полезу.
Больше они не разговаривали. Матвей ушёл к паровозу, а Архип снял шапку, положил её на насыпь, чтоб не мешала, и встал рядом с переводным рычагом, не спуская глаз с клина.
Состав шёл мимо него минуту с небольшим.
Я стоял неподалёку и видел его всё это время: маленький, в тулупчике, боком к движению, он не менял положения, а на каждом стыке железо под ногами дёргало. Когда миновала середина состава, Архип нагнулся, проверил клин взглядом и опять выпрямился. Руками не тронул.
Когда прошёл последний вагон, он ещё постоял, будто не поверил, что уже можно. Потом тронул клин носком сапога, поднял шапку, отряхнул её о колено и надел.
Был шестой час утра двадцать пятого.
Состав шёл медленно, шибче человека, но не намного, и от паровоза далеко было слышно, как он берёт подъём за выемкой — тяжело, с натугой, с редким разговором железа. Люди у костров вставали и смотрели ему вслед. Никто не кричал и не махал. У открытой двери сидел, свесив здоровую ногу, Аникей, — я видел его секунды три, и он меня, кажется, тоже.
Потом состав вошёл в поворот, и его не стало.
Мы вернулись к переезду раньше Матвея. Когда паровоз прошёл стрелку, он соскочил с подножки и остался у остряка, глядя, как проходят колёса. Теперь он пришёл оттуда пешком, больше версты, остановился у переезда с молоточком в руке и поглядел вслед составу.
— Тебе куда теперь, Матвей Елисеевич?
— Домой мне, — сказал он. — Только дом мой на линии, а линия вон туда пошла.
— С нами пойдёшь?
Он поглядел на подводы, на конных, на Гаврилу с льюисом, на бабу, которая привязывала узел к задку.
— Пойду. С условием.
— Говори.
— Когда я про железо говорю, ты слушаешь. Не соглашаешься — дело твоё, а слушаешь до конца. Я длинно не говорю.
— Согласен.
— Тогда слушай первое. — Он показал молоточком вдоль путей, туда, куда ушёл состав. — Они пошли на Лиски. Эта ветка выводит туда. В Лисках две дороги сходятся крестом, четыре направления и мост через Дон. Поезда с четырёх сторон и подводы, которые потянутся к переправам, могут встретиться там.
— Долго им идти?
— Сутки, если нигде не станут. Станут.
Он присел на корточки и молоточком начертил на земле две пересекающиеся черты, а рядом — реку.
— Вот путь от нас. Вот поперечный. Здесь станция, здесь мост. Сойдутся они тут. — Он ткнул молоточком в перекрестье и растёр черту ладонью. — Кто первый займёт это место, тот и решит, кому куда ехать. Я тебе не про войну говорю, я тебе про узел говорю. Узел один.
— А подводам?
— Подводам колея не нужна. Подводам нужна переправа.
Он встал, отряхнул колени и убрал молоточек за пазуху.
— Ты меня спросил, я ответил. Больше я про это говорить не стану, покуда сам не увижу.
Игнат подошёл к нам, застёгивая на ходу шинель.
— Двое ваших остались, — сказал он мне. — Те, которых я не пустил. К утру их стало трое. Женщина с ребёнком тоже со мной, у дальнего костра.
— Третий кто?
— Возчик с семнадцатой подводы. Он вчера ночью помогал качать воду.
Он поправил лямку сумки и посмотрел на меня, дожидаясь.
— Ходячих с одной подводы снимите. Всех пятерых — на неё, — сказал я. — И сами при них.
— Я и так при них.
К семи часам колонна вытянулась на дорогу. Впереди шли подводы, за ними пешие, в хвосте — одна подвода, отделённая от прочих широким разрывом. На ней сидели трое мужчин и женщина с ребёнком, а рядом шёл человек с фельдшерской сумкой. Матвей ехал в голове, на чужой лошади, и всю дорогу молчал.
Мишка вписал в свой лист две новые строки — «Рябов М. Е., мастер» и «Левченко И. Ф., фельдшер», — и подвёл под сорока двумя именами водяной смены черту.
Глава 4. Лиски
Станция открылась нам с бугра вся разом, и я сразу увидел: на ней всё занято.
Двадцать шестое, начало седьмого. Пути стояли полные. Вагоны, вагоны, платформы с чем-то под брезентом, цистерна, опять вагоны. Между составами не было просвета. Чужих паровозов я насчитал три, и все три — без дыма.
Наш состав стоял с краю, на четвёртом пути, и был единственный под парами.
За сутки он ушёл недалеко: перед Лисками пробка снова поставила его. Мы нагнали его под утро.
За ночь к нашим девятнадцати подводам пристали ещё двадцать две: девять с овсом и сеном, остальные — из разорванных обозов. С последними ехали девятнадцать раненых, которые сами дороги не выдержали бы. Игнат осмотрел их ещё до рассвета.
— С жаром? — спросил я.
— Ни одного. Этих можно к нашим.
Тимофей отдал лазаретному смотрителю две из новых телег и распределил раненых по всем двадцати одной. В списке смотрителя снова стало сто два человека: восемьдесят три, оставшиеся на подводах после эшелона, и эти девятнадцать. Перед бугром Тимофей мелом поставил на своей доске три числа: двадцать одна лазаретная, девять фуражных, одиннадцать прочих. Всего сорок одна.
— Куда они все? — спросил Мишка.
— Никуда, — сказал Матвей. — Это пробка.
Он слез с лошади, не доехав до путей, и дальше пошёл пешком.
Я пошёл за ним.
Он шёл вдоль насыпи и смотрел не на вагоны, а под них — на рельсы, на стыки, на стрелочные переводы. У третьей стрелки он присел. У пятой присел опять.
— Забита. И эта. И та.
— Чем забита?
— Ничем. Стоят на боковой и заперты составом. Перевести можно, ехать некуда.
Он дошёл до конца горловины и там стоял долго.
Я его не торопил.
Архипа я послал на северный выход, как только мы спустились с бугра. Он ушёл вдоль пакгаузов и вернулся через полчаса — пешком, без лошади, отряхивая с колен угольную пыль.
— Ну?
— Двумя дорогами идут. — Он говорил тихо, и я нагнулся ближе. — Одни по большаку, конные, тех больше. Другие вдоль насыпи, пешие, тех меньше и те ближе.
— Насколько ближе?
— Версты полторы. Я их слышал, не видел.
— Полторы — это сколько по времени?
Архип достал рожок, повертел его в пальцах и убрал не открыв.
— Пешему по путям — час. Только они не пойдут час. Они станут у водокачки и будут глядеть, потому что тут вагонов полно и не поймёшь, есть кто или нет.
— А как поймут?
— Как мы задымим.
Я поглядел на наш состав. Дым из трубы шёл ровно, и его было хорошо видно.
— Стало быть, они уже знают.
— Стало быть, знают.
— Одна, — сказал наконец Матвей.
— Что одна?
— Стрелка одна. Вон та, крайняя, на запасную ветвь. Ветвь идёт вдоль воды и потом заворачивает. По ней можно уйти. Больше отсюда уйти нельзя ничем.
— Она рабочая?
— Она свободная. Рабочая ли — узнаю, как переведу.
Он пошёл к ней. Я послал с ним Тимофея и двоих возчиков покрепче.
Стрелку переводили двадцать минут.
Механизм был цел, но забит землёй и набившейся щепой, и его выбивали ломом и руками. Матвей лёг на насыпь и выгребал из-под остряка щепкой, лёжа на боку. Тимофей левой рукой держал лом, а упор делал плечом. Когда закончили, пальцы у возчиков не сразу разогнулись после железа.
Наконец звякнуло, и остряк лёг.
Матвей сел прямо на шпалы.
— Пошла.
— Она удержится?
— Замка нет. Заклинить можно, только человек должен стоять при ней и смотреть.
— Сколько стоять?
Он посмотрел вдоль состава, посчитал вагоны губами.
— Семь вагонов, тронется с места медленно, потом пойдёт. Девять минут. Может, десять, если машинист станет жалеть котёл.
Я обернулся к станции. За вагонами, где-то на северной стороне, стукнуло, и стукнуло уже отчётливо.
Наш состав стоял в трёхстах шагах, и в третьей теплушке от паровоза была открыта дверь, и в двери сидели двое, свесив ноги.
Я знал, в каком вагоне Аникей. Я его вчера там нашёл.
До него было триста шагов и четыре минуты — туда и обратно бегом, без разговора, просто показаться в двери и уйти. Я эти четыре минуты пересчитал дважды и оба раза получил один и тот же ответ, потому что четыре минуты у стрелки стоили дороже, чем четыре минуты в вагоне, и никакая арифметика этого не меняла.
Я не пошёл.
— Тимофей. Подводы — через пути, вон там, где ровно, и сразу за насыпь. Все. Сейчас.
— Сколько у меня?
— Не знаю. Иди.
* * *
Подводы шли через пути час с четвертью.
До крайней стрелки их проезд не доходил: телеги пересекали станционные пути в стороне, потом скрывались за глухим составом и выходили на южную дорогу.
Их надо было проводить по одной, потому что между составами был проезд в одну телегу, и на каждом рельсе колесо надо было переваливать, и на каждом переваливании кто-нибудь застревал.
На девятой встали намертво.
Колесо ушло между рельсом и настилом и там заклинилось так, что ни назад, ни вперёд. Возчик хлестал коня. Конь рвал и садился на задние. Сзади уже кричали.
Тимофей подошёл, перехватил повод у самых удил и осадил.
— Не тяни.
— Да я...
— Не тяни, говорю. Порвёшь постромки — будешь тут до вечера. Слазь.
Возчик слез. Тимофей поглядел на колесо, поглядел на настил, потом пошёл вдоль состава, стоявшего рядом, и вернулся с доской — короткой, толстой, из-под какого-то ящика.
— Подкладывай под обод. Ты — под ступицу плечом. Ты — на постромку, но не тяни, а веди. По моему счёту.
Подняли с третьего раза.
Доску Тимофей не бросил. Он сунул её под мышку и таскал с собой до самой последней подводы, и она понадобилась ему ещё дважды.
У одной из прочих подвод колесо всё-таки не выдержало. Обод разошёлся уже на крайнем рельсе. Узлы и ящики перекинули на две следующие, коня выпрягли, а телегу вчетвером столкнули с проезда к товарному вагону. Тимофей перечеркнул одну зарубку на доске и повёл дальше сорок.
Он вёл их сам, от первой до последней, и охрип к тому времени, когда пошла двадцатая.
Стреляли уже на станции.
Гаврила лёг на платформе с брезентом, в сорока шагах от горловины, откуда просматривался северный выход и водокачка. Он лежал за колесом, положив льюис на раму, и до половины восьмого не сделал ни выстрела.
Я подошёл к нему в четверть восьмого.
— Видишь?
— Вижу. — Он не поднял головы. — Идут вдоль путей, по двое-трое. Не спешат. Они думают, тут пусто.
— Сколько у тебя?
— Диск и мятый. Ты это знаешь.
— Знаю.
— Тогда не спрашивай. — Он подвинул приклад. — Спроси лучше, сколько это минут.
— Сколько?
— Четыре и три. Три — если мятый пойдёт. Может не пойти.
Мишка в то утро бегал между насыпью и платформой шесть раз.
Я поставил его на связь, потому что кричать через пути было нельзя, а обежать состав кругом — далеко. Он бегал понизу, вдоль колёс, пригнувшись, и всякий раз добегал.
На пятом разе по нему стукнуло.
Не по нему — по вагону над ним, в обшивку, и щепа полетела ему на спину. Он упал, откатился под раму и полежал там секунду, и я эту секунду видел от начала до конца и ничего не мог сделать. Потом он выполз с другой стороны и добежал.
— Тимофей говорит, тридцать одна прошла! — выпалил он. — Осталось девять! И спрашивает, ждать ему или гнать!
— Гнать.
— А ещё говорит: доска до последней нужна.
— Та, что под колесо?
— Та.
— Беги. И понизу не бегай больше, беги за третьим составом кругом.
— Так это дольше!
— Беги кругом.
Он побежал кругом.
Матвей стоял тут же, у колеса, и слушал.
— Мне надо девять, — сказал он.
Гаврила повернул голову.
— У меня семь.
— Мне надо девять.
— А у меня семь. — Гаврила сказал это без всякого раздражения, как говорят о погоде. — Я не торгуюсь, мастер. Я тебе цифру говорю. Семь.
Матвей помолчал.
— Тогда состав пойдёт на две минуты раньше, чем я хотел бы. — Он потёр щёку. — Это значит, он возьмёт с места, не выбрав слабину, рывком. На рывке сцепка может лопнуть. Тогда я потеряю не две минуты, а весь состав.
— А если не рывком?
— Тогда две последние минуты я стою при стрелке без тебя.
Они посмотрели друг на друга. Ни один не уступил, и ни один не повысил голоса.
— Что там за две минуты может быть? — спросил я.
— Всё, — сказал Гаврила.
— Или ничего, — сказал Матвей.
Я стоял между ними и считал.
Семь минут огня. Девять минут на стрелке. Разница — две. За две минуты человек, стоящий на стрелке в горловине, виден с северного выхода как на ладони.
— Матвей Елисеевич. Кто будет стоять при стрелке?
— Я.
— Я могу поставить возчика.
— Можешь. — Он поправил полушубок. — Только он не увидит, когда клин поползёт. Не со зла. Он не знает, на каком стуке смотреть.
— А ты знаешь?
— Я считаю тележки.
Тут прибежал Мишка.
— Степан Тихонович! Там фельдшер и комендант!
Комендант был маленький, в фуражке набок, и кричал уже, кажется, давно.
У шестого пути стоял отдельный вагон — старый, с закрашенными окнами, с наспех приколоченной поперёк двери доской. Возле него на земле сидели и лежали люди. Их было десятка полтора. Ни у кого не было ни повязок, ни лубков.
— Прицепить! — кричал комендант. — Немедленно прицепить! У меня приказ никого не оставлять!
Игнат не отошёл от сцепки.
— Не прицеплю.
— Это ваш состав?
— Это не мой состав. Это мои раненые.
— Там люди!
— И там люди, и тут люди. — Игнат стоял у самой сцепки, боком, и рукой держался за буфер. — Вы их сейчас смешаете, и через неделю-другую горячка может пойти и по тем, и по этим.
Комендант обернулся ко мне.



