Расказачиванию не бывать! Откат

- -
- 100%
- +
— Куда сундук? — спросил один.
— На себя.
— Там же железо.
— Тогда на двоих.
Сундук взяли вдвоём и понесли к огню. Возчика подняли под мышки. Он сам не шёл, но ноги переставлял и не волочил их.
Тимофей присел на оглоблю последней подводы. Левой рукой он ещё мог держать вожжи, но не мог стянуть их, когда четверик разом подавался вперёд. Савва шёл у головы и брал под уздцы то одну пару, то другую.
— Левых придержи, — сказал Тимофей. — Левые вперёд забирают.
— Я вижу.
— Тогда держи.
— Ты вожжи не путай.
— Я их не путаю. Я одной рукой только медленнее тебя делаю.
— Сейчас мы вообще стоим.
Тимофей хотел ответить, но подвода качнулась, и он вместо ответа подал вожжи. Савва разом отпустил правую пару и сдержал левую. Подвода вышла на твёрдое вся сразу, почти рывком.
Савва поглядел на Тимофея.
— Не путаешь.
— Я тебе говорил.
Они оба были в глине до пояса, только у Тимофея глина на полушубке высохла полосами от работы возле колёс, а у Саввы была свежая, мокрая, от конских ног. Они ещё не знали друг друга и зато дальше пошли вместе — споря про то, кто из них кому мешает, но уже не расходясь.
Ночью с третьего на четвёртое мы стояли наверху, без крыш, и жгли то, что сняли с подвод.
Жгли не всё. Мишка ходил и сверялся со своим листом: что записано — то не жечь. Незаписанного оказалось много, и оно горело хорошо, потому что было сухое, чего про дрова в ту ночь сказать было нельзя.
Дверь Аграфены осталась в кустах у низины, и я до сих пор не знаю, вернулась ли за ней кто-нибудь.
Четвёртого утром колонна стояла на сухом.
Овса оставалось на один переход. Сена — тоже. В упряжи стояли тридцать пять коней, две порожние подводы по-прежнему шли в прицепе, а у Саввы оставались семь сменных; один прежний всё ещё хромал. Одного из выменянных Савва переставил под седло, а освободившегося повёл в табуне.
Тимофей ехал верхом. Савва ещё до свету переложил потник, подогнал подпругу и стремена, а потом стоял рядом, пока Тимофей садился, — не помогая, а глядя.
Впереди, вёрстах в двадцати, за буграми, стояла над горизонтом полоса дыма.
— На Касторную похоже, — сказал Матвей. — Если это паровозный дым, там ещё топят.
— А если горит?
— Тогда узнаем ближе. Отсюда не разберёшь.
Глава 7. Клещи
Пятого ноября у меня было четыре дороги. К вечеру шестого осталась одна.
Мы стояли в брошенной экономии в двенадцати верстах от узла — каменный дом без окон, конюшня, длинный сарай и колодец с журавлём. Место было хорошее тем, что с чердака просматривалось на три стороны, и плохое всем остальным.
В дальнем конце сарая уцелел сеновал. Савва с возчиками перебрал сено, выбросил прелое и велел держать стоянку на годном, а походный овёс не трогать.
К пятому ноября колонна была уже не тем случайным потоком, что вышел из Лисок, и не той сводной колонной, какую я собирал под Хвощеватым, а чем-то третьим, чему я не знал названия.
На тридцати семи подводах лежали сто два человека. Вокруг шли выздоравливающие, приставшие, команда поручика, четверо своих, Игнат, Матвей, Пахомов и Савва. Тридцать пять коней тянули гружёные подводы, две порожние шли в прицепе; Савва вёл семь сменных, из которых один уже хромал.
Всё это ело, пило и двигалось, и всё это держалось на порядке, который мы строили десять дней и который я мог потерять за один плохой день.
Утром я разослал троих и велел вернуться к темноте.
Архип ушёл на север, Савва на восток, Матвей на запад — к рельсу. Каждому я сказал одно и то же: смотреть свою дорогу и говорить мне не то, что он думает про войну, а то, что он знает про своё.
Вернулись все трое, и вернулись раньше срока, и это само по себе было ответом.
Мы сели в конюшне, при фонаре, на перевёрнутых кормушках. Мишка растянул на полу лист, на котором сам, по моей указке, начертил четыре черты и подписал их углём.
— Север, — сказал я. — Архип.
— Север закрыт.
— Отчего?
— Прошли конные. — Он присел над листом и постучал по верхней черте ногтем. — Много. Я насчитал на дороге четыре ряда следов в ширину, а по обочине ещё. Шли ночью, потому что грязь взялась поверх, а по низу мягко. И назад никто не шёл.
— Совсем никто?
— Двое. Верхами, шагом, в ту же сторону, что и все, потом обратно. — Архип потянул табаку с ногтя. — Это не отход, Степан Тихонович. Это они кого-то ведут вперёд и держат связь назад.
— Сколько их?
— Не скажу. Много — скажу. Считать по следу на такой дороге — врать.
Его «много» стоило больше чужой точной цифры.
Я велел Мишке зачеркнуть северную черту.
— Восток. Савва.
Савва не садился. Он стоял, привалясь плечом к столбу, и в руках у него была уздечка, которую он перебирал пальцами, как чётки.
— Восток открыт.
— Ну?
— Открыт для тебя верхом. Для колонны закрыт.
— Договаривай.
— Там дорога идёт низом восемь вёрст, потом гать, потом опять низом. Грунт — как в Песчаном, только хуже, потому что вода не сошла. — Он отложил уздечку. — Я прошёл четыре версты и повернул. Мой конь на четвёртой стал брать ногу высоко. Это значит, он вязнет и уже бережётся. А он у меня лучший.
— Пройдём с разгрузкой. Мы уже так ходили.
— Ходили. — Савва поглядел на меня. — Тогда у тебя было тридцать пять упряжных и семь сменных, а твёрдое мы всё время видели впереди. Тут низине конца не видно. Ты войдёшь туда со всеми и через сутки станешь посередине, и тогда я тебе скажу вслух то, о чём мы с тобой договаривались: кони не пойдут. Только говорить это будет уже поздно, потому что назад по такому не выходят.
— А если бросить половину подвод?
— Тогда пройдёшь. — Он помолчал. — Только всех лежачих на ту сторону не вывезешь.
Я поглядел на вторую черту и велел Мишке зачеркнуть.
Он зачеркнул. Он делал это очень аккуратно, двумя линиями крест-накрест, и было видно, что ему это не нравится.
— Запад. Матвей Елисеич.
Матвей достал из-за пазухи молоточек, положил его на лист рядом с третьей чертой и только потом заговорил.
— Запад — это рельс. Рельс отсюда идёт на узел и мимо узла не идёт никак: тут одна колея и одна ветка, всё сходится там.
— Обойти нельзя?
— Подводам можно. Обозом можно. — Он ткнул молоточком мимо черты, в пустое место. — Только тогда ты двадцать вёрст идёшь полем, держась насыпи, а возле насыпи в такое время ходят разъезды, потому что насыпь — это единственное, что тут вообще стерегут.
— Стало быть, и запад закрыт.
— Запад не закрыт, — сказал Матвей. — Только идти по нему надо не мимо узла, а через узел.
В конюшне стало тихо.
— Через узел, — повторил я.
— Через узел. По путям, по станции, поперёк всего, что там стоит, и на южную ветку. Часа за три-четыре пройдём, если пути будут свободны.
— А если не будут?
— Тогда мы там останемся.
Мишка сидел на корточках над своим листом и глядел на две зачёркнутые черты и на две незачёркнутые.
— Так у нас же две остались, — сказал он.
— Две. Южную завтра проверим.
— А если и южная закроется?
— Тогда останется узел, — отозвался Савва от столба. — А если закроется и он, будем стоять в этой экономии и объяснять красным, что мы тут временно.
Гаврила фыркнул. Никто больше не засмеялся.
— Матвей Елисеич, — сказал Тимофей. — А ты сам-то через узел водил когда-нибудь обоз?
— Обоз — нет.
— А что водил?
— Составы водил. Обоз через станцию — это то же самое, только вместо сцепки у тебя вожжи, а вместо машиниста дурак. — Матвей подобрал молоточек. — Извини, не про тебя.
— Я не обиделся.
Про Касторную я знал только слово.
Оно лежало во мне отдельно, без числа и без подробности, как лежит название станции, мимо которой когда-то проезжал ночью: было такое место, там было что-то большое. Ни кто кого, ни когда, ни чем кончилось. Тому, кто ждёт от такой памяти пользы, она пользы не даёт: она только не даёт спать. Одно она мне всё-таки сказала, и на одно я её употребил — на срок. Раз там было большое, значит, стоять там нельзя ни лишнего часа, и всё, что мы будем делать в узле, надо делать не хорошо, а быстро.
— Матвей Елисеич. Мне нужен срок и окно.
— Съезжу — скажу.
* * *
Шестого мы пошли на юг вчетвером — проверить последнее, во что я ещё верил.
По карте туда шёл просёлок, в обход и узла, и низины. Савва сказал про него, что грунт терпимый. Архип сказал, что следов по нему нет. Это был единственный ответ, который меня в тот день устроил, и потому я поехал сам.
Взял Архипа, Гаврилу и Мишку. Мишку взял, потому что он один умел ехать двенадцать вёрст и не заговорить.
Шли шагом, обочиной, с двумя остановками.
Дорога была пустая. Совсем пустая — ни телеги, ни пешего, ни собаки. По обочине стояла мокрая трава, некошеная, и в ней не было ни одного следа.
Это мне и не понравилось.
— Архип. Отчего пусто?
— Не знаю.
— Тут ведь жильё кругом.
— Жильё кругом, — согласился он. — А по дороге никто не ездит.
Мы прошли ещё две версты. Ни следа.
— Тут кто-то был, — сказал вдруг Гаврила.
— Где?
— Нигде. — Он повёл подбородком вокруг. — Оттого и говорю. Когда никого нет, всегда кто-нибудь да идёт. А тут третий час — никого.
На восьмой версте Архип поднял ладонь.
Впереди, под бугром, стоял хутор. Дворов пять. Ни дыма, ни собак.
— Пустой? — шепнул Мишка.
— Погоди.
Архип слез и пошёл. Его не было минут двадцать. Вернулся снизу, от плетня, и подошёл к моему стремени.
— Не пустой. Час назад был полный.
— Что видел?
— Колодец.
Мы спустились втроём, оставив Мишку с конями.
Колодец был с воротом и с бадьёй. Ворот блестел. Верёвка была мокрая по всей длине — не сырая, а мокрая, с неё капало на сруб. Земля вокруг сруба была разбита копытами до жижи, и жижа ещё не затянулась.
Гаврила опустил руку в корыто. Вода в нём стояла до краёв и была мутная.
— Наливали и наливали, — сказал он. — Пока через край не пошло.
Архип обошёл корыто и присел с той стороны.
— Пили в две очереди. Тут стояли, тут ждали. — Он показал ладонью две вытоптанные площадки. — Между ними шагов пятнадцать.
— Сколько?
— Больше сотни. Сколько именно — не скажу.
Больше сотни коней. Час назад. Впереди нас, на той самой дороге, по которой не было следов, потому что они пришли на неё не по ней.
— Уходим.
Мы уходили не по своей дороге, а вбок, лощиной, и версты полторы вели коней в поводу.
Мишка шёл рядом со мной и молчал.
Он молчал всю дорогу туда — за это я его и взял, — но теперь он молчал по-другому, и я это слышал.
— Спрашивай.
— Я не буду.
— Спрашивай.
— Мы бы к ним прямо приехали, — сказал он. — Да?
— Приехали бы.
— Всей колонной.
— Всей.
Он шёл ещё шагов сто.
— А если б мы поехали вчера?
— Могли разминуться.
— А если б послезавтра?
— Послезавтра дорога уже будет их.
Он подумал над этим и, кажется, остался недоволен ответом, но переспрашивать не стал.
На бугре я обернулся.
От хутора на юг, к тому самому месту, куда я собирался вывести тридцать семь подвод, тянулась по мокрому полю широкая тёмная полоса — след прошедшей конной массы. Она уходила ровно туда.
Мы бы вошли в это к вечеру.
В экономию вернулись затемно. Прежде чем расседлать коней, Мишка нашёл свой лист и перечеркнул южную черту. Осталась одна — к рельсу.
Тимофей ждал меня во дворе и держал фонарь так, чтоб я видел его лицо.
— Живой.
— Живой.
— Хорошо. — Он поставил фонарь на сруб. — Степан Тихонович, я скажу.
— Говори.
— Ты нынче ушёл в шесть утра и вернулся в девять вечера. Пятнадцать часов колонна стояла без тебя.
— С тобой.
— Со мной. — Он потёр усы тыльной стороной левой. — Днём приходил разъезд, незнакомый, но белый. Спрашивали, кто мы и по чьему приказу стоим. Я говорил, что по приказу полковника Шумилина. Они спросили, где приказ. Я сказал, что у командира. Они спросили, где командир.
— И что ты ответил?
— Что в разведке.
Он взял фонарь обратно и подержал его между нами.
— Урядник в разведке — это дело. Начальник колонны в разведке — это колонна без начальника. Ты покамест и то и другое, и покамест сходит. А сойдёт не всегда.
— Мне надо было видеть эту дорогу самому.
— Надо было. — Тимофей не спорил. — Только колонна — не разведотряд. С разведотрядом ты можешь в любую минуту повернуть — он повернёт за тобой. А колонна поворачивается полдня и не туда. Ты ведёшь её тем, что сам знаешь, а знание твоё покамест ни на бумаге, ни в чужой голове. Если тебя завтра снимут с седла — она станет и будет стоять, пока не подойдут.
— Ты останешься.
— Останусь. — Он поднял фонарь выше. — И буду держать интервал и очередь на воду. А куда идти — я не знаю. Я не знаю, отчего ты вчера зачеркнул восток и отчего сегодня поехал на юг, а не послал.
Я стоял и думал, что он прав ровно во всём, и что менять это мне нечем: чина у меня не прибавилось, бумаги не завелось, а объяснить ему, откуда у меня в голове голое слово «Касторная» без числа и без подробности, я не мог и не смогу никогда.
— Завтра с Архипом поедешь ты, — сказал я. — А я останусь.
— Это не то.
— Знаю, что не то. Другого у меня нет.
* * *
Матвей вернулся с узла в ночь на восьмое, и вернулся не один.
Он привёл с собой пожилого сцепщика, замотанного по уши в бабий платок, и всю дорогу до конюшни говорил с ним про какие-то пути и стрелки, и они спорили, и было слышно, что спорят они не первый час.
— Вот, — сказал Матвей, вводя его в свет. — Он там третьи сутки. Скажи, что мне сказал.
Сцепщик стянул платок.
— Составы идут на юг, — сказал он. — Всю ночь идут, один за одним, длинные, и все с чем попало: и раненые, и мастерские, и мука, и штабное имущество, и просто люди, которые сели, потому что стоял состав и была открыта дверь.
Он говорил, разматывая платок и постепенно оживая от тепла, и было слышно, что ему третьи сутки не с кем поговорить о своём деле.
— Пути забиты все. Днём составы стоят под парами и жгут уголь зря, потому что боятся отпустить паровоз: отпустишь — придёт другой и заберёт, а свой потом ищи. Водокачка работает через раз, воды не хватает, за воду уже дрались. Начальника станции несколько дней нет, вместо него комендант, а комендант никого не слушает, потому что и его никто не слушает.
— Пройти можно?
— Днём — нет. Днём вы будете лезть между составов и вас на первом же переезде и запрут.
— А ночью?
— Ночью хуже. Ночью они трогаются.
Матвей поднял руку.
— Скажи про промежуток.
Сцепщик засопел.
— Есть промежуток, — выговорил он неохотно. — Как последний ночной уйдёт, до первого дневного часа два с половиной, а то и три. Тогда южная горловина пуста. Совсем пуста, потому что все проехали, а новых с севера ещё не подали.
— Когда уходит последний ночной?
— Как когда. Позавчера в пятом часу. Вчера в четвёртом.
— Значит, окно между четырьмя и семью, — сказал Матвей. — Три часа. И это всё, что тебе будет, Беркутов. Тридцать семь подвод через станцию за три часа.
Я взял у Мишки уголь и стал считать прямо на кормушке.
На дороге мы держали по двести шагов между группами. На станцию так входить нельзя. Если сжать строй, на чистый проход тридцати семи подвод через пути уйдёт часа полтора. Пеших придётся пустить между ними, а не отдельной колонной. На остановки, чужие сцепки и запутавшуюся упряжь останется ещё столько же.
Полтора часа на проход, полтора на всё, что обязательно пойдёт не так. Три.
Ровно три часа, ноль запаса.
Окно держалось на слове сцепщика: позавчера последний ночной ушёл в пятом часу, вчера — в четвёртом, а завтра мог уйти в шестом. Другой дороги всё равно не было. Оставалось заранее решить, что именно я брошу, когда время кончится, — сейчас, на трезвую голову, а не в темноте на путях.
Тимофей глядел мне через плечо.
— Мало.
— Мало.
— А если растянуть на две ночи?
— Тогда половина колонны ночует на станции, — сказал Матвей. — Посередине. Между составами. Ты этого не захочешь.
Игнат слушал всё это, сидя на кормушке у самой двери, и заговорил только тогда, когда я взялся считать по второму разу.
— У меня сто два лежачих, — сказал он. — Через рельсы подвода идёт с толчком. Каждый рельс — это толчок, и на станции их будет больше десятка, потому что вы поедете поперёк всех путей.
— Сколько это по-вашему стоит?
— Не сосчитаю. У кого рана свежая или разошлась, может не выдержать. — Он ответил сразу, без раздумья, и по тому я понял, что он считал это ещё до меня. — Не от одного толчка, а от всей тряски подряд. Для них это всё равно что заново везти из-под Воронежа.
— А если не поперёк?
— А если не поперёк, вы не пройдёте.
— Значит, можем потерять людей.
— Можем. — Он подтянул лямку сумки и посмотрел на меня. — Я это говорю не для того, чтобы вы переменили решение. Решение верное. Я говорю, чтобы вы знали цену заранее и после не удивлялись.
— Что вам нужно, чтоб риск был меньше?
Он подумал.
— Солома. Много соломы, подложить под каждого вдвое против нынешнего. И чтоб на моих подводах ехали шагом, а не рысью, даже если все прочие побегут.
— Солома будет. Рысью не пойдёте.
— Тогда шансов больше, — сказал Игнат.
Я стёр цифры ладонью и написал заново.
— Тогда так. Идём одним заходом. Первыми — пустые и лёгкие, они быстрее. Потом раненые. Потом обоз с овсом. Последними — команда поручика и мы. Разгружаем всё, что можно нести, ещё до входа, за версту, чтоб на путях не возиться. Интервал на станции — не двести шагов, а десять. Гуськом, один за другим.
— Ты же сам его ставил, интервал.
— На дороге ставил. На дороге у нас враг — своя же куча. На станции у нас враг — время.
Он подумал.
— Ясно.
— И последнее, — сказал я. — Если к семи часам хвост не пройдёт, я его не жду.
Все посмотрели на меня.
— Договоримся сейчас, при всех, чтоб потом не спорить. Кто к семи не прошёл — сворачивает с путей вправо, к пакгаузам, и уходит своим ходом на юг вдоль насыпи. Старшим у них будет тот, кто окажется первым из непрошедших.
— А если это буду я? — спросил Пахомов.
— Значит, вы.
— С девятью фуражными подводами.
— С теми, что у вас останутся.
Пахомов помолчал.
— Разумно, — сказал он наконец, и в голосе у него было столько же тепла, сколько в его накладной.
— Мишка. Перепиши всех по номерам в том порядке, в каком пойдут. Не по подводам, а по порядку. Каждому скажешь его число и заставишь повторить.
— Всем? До утра не управлюсь...
— Всем. Ночь у тебя есть.
Он ушёл, унося уголь, и всю ночь я слышал его во дворе и за конюшней.
Он ходил от костра к костру, садился на корточки перед каждой кучкой людей и говорил им их числа, и заставлял повторять, и не отставал, пока не повторят. Взрослые мужики повторяли за пятнадцатилетним мальчишкой свой порядковый номер, как повторяют за учителем.
К трём часам он охрип и говорил шёпотом, и от этого его стали слушать ещё внимательнее.
Солому собирали в той же экономии, разобрав крышу сарая. Крыша была старая, солома прелая, но её было много, и Игнат браковал только совсем гнилую. Носили всю ночь. Под каждого лежачего подложили вдвое, а под тех, кого Игнат отметил особо, — втрое, и подводы от этого стали выше и мягче, и с виду сделались похожи на стога, из которых торчат головы.
Савва вышел за мной во двор и стоял, глядя, как в конюшне за приоткрытой дверью ходит фонарь.
— Сменных семь, теперь двое хромают. Походного овса на переход. Если к ночи выйдем и девятого войдём — ровно хватит войти. На выход — не хватит.
— Знаю.
— Я тебе, как договаривались, говорю вечером.
— Спасибо.
— Это не «спасибо». — Савва повернулся ко мне. — Это значит, что на той стороне ты первым делом ищешь не дорогу, а овёс. Иначе на той стороне мы просто встанем, и станет всё равно, прошли мы узел или нет.
Пахомов подошёл ко мне последним, уже перед светом, и держал в руке свою неизменную стопку.
— Я вам вот что скажу, Беркутов. Если мы там останемся, овёс сгорит вместе с подводами, и никакой квитанции не будет.
— Знаю.
— А если пройдём, я вам его выдам весь и сразу, без нормы.
— Отчего так?
— Оттого, что после такой станции считать по норме — это уже неприлично, — сказал Пахомов и пошёл спать.
Гаврила чистил в конюшне свой пустой льюис.
Он делал это каждый вечер, хотя стрелять было нечем, и делал старательно. Я постоял в дверях и посмотрел.
— На станции склады, — сказал он, не оборачиваясь.
— Некогда будет.
— Я знаю, что некогда. — Он протёр затвор и подул. — Я к тому, что если вдруг будет — я знаю, где такое держат.
Перед самым рассветом я вышел на чердак каменного дома и постоял там один.
Отсюда на три стороны было видно поле, а на четвёртой, за буграми, вместо прежней полосы дыма стояло над узлом ровное зарево; в нём временами набухало и опадало что-то жёлтое. Оттуда, издалека, доносился звук, который я знал лучше всех прочих звуков на свете и который на таком расстоянии перестаёт быть выстрелами и делается просто ровным гулом, как будто где-то за холмами всю ночь молотят.
Туда мы и собирались войти следующей ночью: три других дороги были зачёркнуты углём на Мишкином листе.
Тимофей поднялся ко мне на чердак, постоял рядом и ничего не спросил.
— Который час? — спросил он потом.
— Четвёртый.
— Значит, у них там сейчас окно.
— Сейчас. Завтра в этот час пойдём мы.
Мы постояли ещё немного, глядя на зарево.
— Завтра в это время мы будем посередине, — сказал Тимофей.
— Будем.
В четвёртом часу утра восьмого я поднял всех. К вечеру остановились за версту от путей и начали разгружать подводы. В ночь на девятое к станции должны были подойти уже налегке.
Глава 8. Касторная
Окно, о котором говорил сцепщик, закрылось до того, как мы к нему подошли.
Девятого, к семи утра, мы стояли за пакгаузами в полуверсте от южной горловины, разгруженные, построенные по номерам, готовые войти, — и не вошли, потому что входить было некуда.
Ночью на станции переменилось всё.
Память Сергея дала мне только одно: у этого узла нельзя ждать. Ни пути, ни срока она мне не дала.
За ночь на север от узла пошёл бой — не гул за холмами, как позавчера, а настоящий, слышный, с раздельными разрывами, — и на станцию с той стороны хлынуло. Составы, которые сцепщик считал уходящими, стояли теперь под парами и никуда не шли, потому что южная ветка была занята другим составом, который встал на выходе и не мог сдвинуться; за ним подошёл второй; поперёк всего этого гнали пешие части, и путь через рельсы, тот самый, на который я рассчитывал по минутам, был просто и надёжно перекрыт человеческой массой.
С насыпи узел был виден весь, и вид этот я потом вспоминал не раз, потому что до того дня мне не приходилось видеть, как разом ломается очень большая, годами налаженная машина.
Шесть путей, и на всех шести составы. Между составами — люди: сидят, лежат, варят на кострах прямо на щебне, ходят через сцепки. У водокачки очередь, и в очереди стоят и вёдра, и котелки, и паровозный тендер, и никто не знает, чья теперь очередь. У пакгаузов выломаны двери, и оттуда носят: кто мешок, кто ящик, кто кусок брезента, и никто никого не останавливает, потому что останавливать некому. Над всем этим — пар, дым и тот ровный тысячеголосый гул, который стоит везде, где собралось разом слишком много людей и никто ими не распоряжается.
И через всё это мне надо было провести тридцать семь подвод поперёк.
Матвей стоял на краю насыпи и смотрел на это минут пять.
— Ну? — спросил я.
— Поперёк не пройдём.
— Совсем?
— Совсем. — Он показал молоточком. — Гляди сам. Мы туда войдём и станем на третьем пути. И на третьем пути нас будет тридцать семь подвод, а между ними будут ходить чужие люди и чужие паровозы. Оттуда мы не выйдем ни вперёд, ни назад.
— Значит, обходим.
— Обходить нечем. Мы это считали.
Я стоял и молча пересчитывал в четвёртый раз то, что уже трижды сходилось.
За спиной у меня стояло тридцать семь подвод, сто два неходячих, ходячие и приставшие, тридцать пять упряжных и семь сменных коней, из которых теперь хромали двое. Овса — на один переход, и переход этот кончался сегодня. Три дороги были зачёркнуты. Четвёртая перестала быть дорогой три часа назад.
— Матвей Елисеич. Что тут вообще можно?
Он ответил не сразу — сперва прошёл вдоль насыпи шагов сто, поглядел на что-то, вернулся.
— Одно можно. Ты только сперва дослушай, а потом ругайся.



