Расказачиванию не бывать! Откат

- -
- 100%
- +
Потом обошли вправо и прошли вдоль колонны шагов на триста, обстреливая с ходу.
Я был в это время у середины и видел всё сбоку. Они шли наметом, вдоль обочины, и стреляли не целясь — просто в сторону подвод, чтоб гнать. Возчики пригибались и гнали. Кони шарахались от выстрелов, но с дороги не сходили, потому что слева был вал, а справа канава.
Срезали двух коней у прочих подвод. Первый упал сразу и потащил подводу боком, второму перебило ногу. Матвей с двумя возчиками перерезал постромки и стянул обе телеги за вал; второго коня после боя пришлось добить.
Ранили возчика тридцать первой — в спину, навылет.
Налётчики ушли с тремя подводами, взятыми за хвостом.
— За ними? — крикнул Мишка.
— Нет. Колонне идти.
Тимофей ничего не сказал. Только поглядел назад, туда, где стояла его последняя палка.
Никто никого не разбил. Мы не гнались — гнаться было не на чем и не с чем. Убитых возчиков положили поверх груза на соседние подводы; груз с двух обезлошадевших телег раскидали по остальным. Порожние телеги привязали следом за упряжными.
Поручик нашёл меня, когда всё кончилось. Он был бледный и очень собой доволен, и старался этого не показывать, и оттого выходило заметнее.
— Мои двоих положили, — сказал он. — А ведь сами ещё из выздоравливающих.
— Ваши стреляли хорошо.
— Они не стреляли хорошо. Они стреляли залпом, потому что я скомандовал залп, и три четверти промазали. — Он вытер лоб. — Но девятнадцать винтовок грохнули, будто сотня. Те не стали разбираться.
— Это и было нужно.
— Я, признаться, думал, что они у меня побегут.
— Отчего не побежали?
Поручик подумал.
— Оттого, что бежать было некуда. Впереди подводы, сзади поле. Я их поставил за подводами, как вы сказали.
Гаврила подошёл, волоча винтовку за ремень. Одна щека была в дорожной пыли.
— Ну как? — спросил я.
— Никак. — Он сел прямо на землю. — Я его четыре дня на себе вожу, а он мне за всю дорогу ни разу не сгодился. Нынче было самое место: они вдоль обочины шли, кучей, шагов полтораста. Одним диском бы всех положил.
— Не было диска.
— Не было, — согласился Гаврила. — Я к тому и говорю.
К семи часам колонна шла дальше.
К восьми Мишка подал мне лист.
— Тридцать семь подвод. Было сорок. Три увели. Люди: убито двое, оба возчики, ранено четверо, из них двое тяжело, их Игнат Фомич взял к себе.
— Кони?
Он замялся.
— Трёх увели с подводами. Двух потеряли в упряжи: один лёг сразу, второго пришлось добить. Ещё три хромают со вчерашнего, и Тимофей Иванович говорит, что двое из них до Касторной не дойдут.
Сорок четыре было до первого падежа. Минус один, минус три, минус два — осталось тридцать восемь. Троих из них Тимофей не считал работниками.
Я сложил лист и отдал ему обратно.
Пахомов подошёл ко мне сам, около полудня, когда мы стояли на водопое.
— Одиннадцати коням овёс нужен, — сказал он. Не спросил, а сказал: уже сходил и посчитал.
— Нужен.
Он постоял, глядя на реку. Поили по очереди; её назначал Мишка, и теперь её соблюдали даже те, кто три дня на неё плевал.
— Я после налёта подумал, — сказал Пахомов. — Если б они зашли не с хвоста, а с середины, они бы взяли мои девять. И накладная моя мне бы очень пригодилась.
— Пригодилась бы.
— Выдам по ведомости. — Он вынул свою стопку бумаг, отделил одну и протянул мне. — Только распишитесь. Мне без росписи нельзя, я потом отвечу.
— За что распишусь?
— За получение фуража на нужды сводной колонны. — Он подумал и добавил: — Я так и написал: сводной. Другого слова не подобрал.
Я расписался. Подписи мои в тот день стоили ровно столько же, сколько накануне, — то есть нисколько, — но бумага у Пахомова была настоящая, с графами и печатным заголовком, и в графе «принял» теперь стояла моя фамилия.
Пахомов подул на неё, сложил вчетверо и убрал к остальным.
— Вы, я гляжу, довольны, — сказал он.
— Овсу рад.
— Не овсу. — Он застегнул шинель. — Вы, Беркутов, рады тому, что у вас первая бумага завелась. Я эти лица тринадцатый год вижу.
— И что это за лицо?
— Обыкновенное. У человека, который до сего дня всё делал на честном слове и вдруг понял, что честное слово кончается быстрее бумаги.
Выданный овёс раздали к вечеру.
Тимофей отобрал одиннадцать самых плохих коней, развесил торбы и давал овёс понемногу, после водопоя. Трёх хромых оставили без упряжи и повели в поводу: так они, может, и дойдут.
— На сколько этой выдачи хватит? — спросил я.
— Если кормить одиннадцать — дней на семь. Станет таких четырнадцать — дней на пять, не больше. — Тимофей поглядел на мешки. — Но у нас уже сейчас тридцать восемь коней, а годных тридцать пять.
— А потом?
— А потом, Степан Тихонович, подвод останется больше, чем годных коней, и мы станем их бросать. Не потому, что нечего везти, а потому, что везти нечем.
— Где берут коней?
— У кого они есть.
Я обошёл коновязь вечером и сосчитал всех сам, поимённо, по Мишкиному листу. Счёт сходился. У двух порожних подвод оглобли лежали на земле: тянуть их было некому.
Глава 6. Грязный ход
Первого ноября у развилки перед хутором Песчаным дорога перестала быть дорогой.
К полудню весь тракт стоял в жидкой глине по ступицу. Колёса не катились — они ползли, набирая на обод тяжёлые корки. Кони шли, приседая на задние. На подъёме у мельницы мы за час прошли триста шагов.
Тридцать восемь коней на тридцать семь подвод. Тридцать пять тянули гружёные, троих хромых вели в поводу, а две порожние телеги шли в прицепе.
Я сидел на обочине, счищая ножом глину с сапога, и считал, сколько мы протянем на этом ходу. Выходило, что до Касторной не дотянем: по сухому было два перехода, по такой дороге — вдвое больше, а фуража Тимофей насчитал примерно на три дня, и это уже с урезкой.
К вечеру дошли до Песчаного.
Хутор был цел и не разорён, и это само по себе говорило, что мы тут первые. Дворов десятка полтора, при них плетни, при плетнях собаки. Мужики вышли к околице и стали, и стояли молча — не враждебно, а так, как стоят люди, которые ждут, чтобы им поскорее сказали, чего у них заберут.
Коней у них было.
Я это увидел сразу — не самих коней, а следы во дворах, свежий навоз у сараев, вытертое место на верее, о которое трётся привязанная лошадь, — и всё это было видно с дороги всякому, кто хоть неделю прожил в станице; а я в станице прожил своё детство и половину жизни, если считать не мои годы, а годы того тела, в котором я эту дорогу ехал.
И они увидели, что я увидел, и один из мужиков, стоявших у околицы, тихо отступил назад и пошёл к крайнему двору не спеша, но и не оглядываясь.
Торговались мы у крайнего двора.
Хозяин, кряжистый старик в бабьем платке поверх шапки, вывел из сарая гнедого — рослого, широкогрудого, гладкого. Конь был хорош на глаз до того, что за спиной у меня кто-то присвистнул.
— Вот. Один есть. Больше нету.
— Сколько?
— Сговоримся.
И тут от коновязи, где стояли чужие лошади, отделился человек, которого я до того не приметил, подошёл, обошёл гнедого кругом и присел у передней ноги.
Он даже не поглядел старику в лицо.
— Веди шагом. Туда и обратно.
— А ты кто такой?
— Веди, говорю.
Старик повёл. Человек смотрел не на коня — на ноги. Потом велел провести рысью. Потом подошёл, поднял переднее копыто, подержал, опустил. Приложил ладонь к боку и постоял так, считая.
— Не бери, — сказал он мне.
— Отчего? Конь как конь.
— Конь как картинка. — Он выпрямился и вытер руку о полу. — Левую переднюю на рыси бережёт. Сейчас не хромает, а в этой грязи скоро захромает. И дыхание частое: пробежал немного — дышит, будто версту прошёл. В телегу он годится по сухому и по ровному. У тебя — грязь.
Старик засопел.
— Ты его лечил, что ли?
— Я его пять минут смотрел. — Человек обернулся ко мне. — Коробов, Савва Данилыч. Ремонтный унтер-офицер. Второй месяц никому не сдаю и ни от кого не принимаю, потому что комиссии моей больше нет.
— Беркутов.
— Слыхал. — Он кивнул на колонну, тянувшуюся по грязи вдоль плетней. — Твои?
— Мои.
— У тебя не трое. Семерых уже нельзя ставить как остальных.
— Троих знаю.
— Знаешь тех, что хромают. Ещё четверо в упряжи садятся, а ты их за усталых принимаешь. Этого ты не знаешь, потому что тебе некому сказать.
Он обошёл со мной всю колонну, от головы до хвоста, останавливаясь у каждой упряжки ровно настолько, чтобы поглядеть на ноги и послушать бок, и говорил про каждого коня по три слова, а иногда по одному, и всё сказанное можно было проверить тут же, наклонившись.
Из тридцати восьми он отдельно отметил семерых. Двоих хромых — под обмен или под нож сразу; третьего — вести без упряжи. Ещё четырёх — беречь и не ставить на два тяжёлых перегона кряду. Одного невзрачного и лохматого, которого Тимофей второй день собирался выпрячь как самого никудышного на вид, Савва велел оставить в упряжи и кормить лучше других.
— Этот дальше многих пойдёт, — сказал он. — У него нога сухая и копыто ровное, без трещин.
— А по виду?
— По виду он мужицкий и грязный. — Савва усмехнулся. — Ты, Беркутов, на карту глядишь и считаешь, что до Касторной сорок вёрст. Сорок вёрст обещает карта. А пройдёт их или не пройдёт вот эта нога. — Он показал носком сапога. — Карта твоя не хромает. Нога хромает.
— Пойдёшь со мной?
Он посмотрел на меня, потом опять на коней.
— Пойду, если кони мои.
— Как это твои?
— Так, что я говорю, кто идёт под седлом, кто в упряжи, кого ведут в поводу и кого нынче не запрягают вовсе. И спорить со мной будешь ты один, а не всякий возчик.
— А если я не соглашусь?
— Тогда я тебе через неделю не нужен буду, — сказал Савва. — Потому что через неделю у тебя коней не останется, и распоряжаться будет нечем.
Я подумал.
— Кони твои. Но с двумя условиями.
— Говори.
— Первое: людей ты у меня не забираешь. Скажешь «этому не ехать верхом» — я решу, ехать ему или нет.
— Согласен. Мне люди не нужны, мне ноги нужны.
— Второе: если я скажу «идём», а ты скажешь «кони не пойдут», — ты мне это скажешь заранее, а не на дороге. Мне надо знать вечером, а не утром.
Савва подумал дольше, чем я.
— Вечером не всегда видно, — сказал он честно. — Конь за ночь садится. Вечером он стоит, а утром не встаёт.
— Тогда говори вечером то, что видишь вечером, и утром то, что видишь утром. Только не молчи.
— Это я могу.
Он подал руку. Ладонь была холодная, в загрубелых мозолях.
* * *
Посыльный от Тенишева нашёл нас второго, к полудню.
Он был молодой, в новой шинели, и приехал с двумя конными. Коней под ними я оглядел прежде, чем поглядел на него самого.
Он подал пакет. В пакете лежала выписка из приказа о заготовках и записка в две строки, написанная тем самым ровным почерком, который я уже видел на полях чужих бумаг.
Приказ был законный. По нему в прифронтовой полосе разрешалось изымать лошадей, фураж и подводы под квитанцию, а при отказе — понудительно.
Записка была короче: «Полагаю, вам будет полезно предъявить сие. Довожу, что о ходе заготовки надлежит донести. Т.»
— Он вас за язык не тянет, — сказал корнет. — Он вам одолжение делает.
— Вижу.
— Тогда приступим? У них тут кони по сараям.
— Приступим не так.
Корнет поднял брови.
— А как?
— Меняем. Что у нас лишнее — на овёс и коней. Что не выменяем — берём, но с меркой и под квитанцию Пахомова, и не больше третьей части со двора.
— Третьей части. — Он произнёс это медленно, будто пробовал на вкус. — Урядник, вы понимаете, что через нас тут пройдёт ещё три обоза? И четвёртым придут красные? Вы им оставите две трети, а через неделю у них не будет ничего вообще, и всё, чего вы добьётесь, — это что ваши люди пойдут пешком.
— Может, и так.
— Не может, а так и есть. Вы им не поможете. Вы только себе навредите и мне докладывать нечего.
— Докладывай, что взято по обмену.
— Он мне не поверит.
— Пусть проверит.
Меняли весь день.
Лишнего у нас нашлось много. Чужая упряжь с брошенных подвод. Два ящика инструмента, которые ехали от Лисок и которых никто не открывал. Казённое тряпьё выздоравливающих, с которого поручик махнул рукой. И целая подвода рухляди, которую люди тащили от Воронежа и уже не помнили зачем.
Торг шёл коротко.
— Овса дашь?
— Не дам.
— За хомут.
— Хомут покажи.
Показывали. Щупали. Отходили. Возвращались.
У второго двора мужик вывел двух кобыл и потребовал за них муки. Муки у нас не было ни лишней, ни общей: та, что ехала на подводах, была лазаретная и имела своих хозяев.
— Тогда нечего глядеть, — сказал мужик и повёл кобыл обратно.
Савва его не остановил. Он посмотрел, как кобылы уходят, и сказал мне:
— Левая годится. Правая с зада приседает.
— И что?
— Ничего. У нас муки нет.
Матвей вынул из одной нашей подводы тяжёлый свёрток парусины, развязал. Внутри были напильники, зубила, скобы, два молотка и маленькие тиски.
— Мельница у них есть, — сказал он. — А там, где мельница, там и железо ломают. Муки мы им не дадим. А это дадим.
— Это тебе нужно.
— Мне нужно всё, — ответил Матвей. — А везти всё нельзя. На этой подводе ещё два свёртка. Один мой, другой чужой. Мой оставлю.
Мы догнали мужика у ворот. Он поглядел на инструмент, перебрал каждый напильник, зажал в тисках полоску железа и попробовал винт.
— За всё это — мерин.
— Нам кобылу.
— Кобылу не дам.
— Значит, не дашь.
Матвей стал сворачивать парусину. Мужик смотрел, как исчезают зубила, потом позвал жену. Она вышла, вытерла руки о передник и долго осматривала нас, пока не дошла до Саввы.
— Какую хочешь?
— Левую.
— Бери левую, — сказала она мужу. — Правая нам нужнее. А инструмент ты за год не достанешь.
Муж сказал ей не мешаться. Она не ушла. Она сама вывела левую кобылу, сняла с неё недоуздок и принесла верёвку.
— Кличка есть? — спросил Мишка.
— Есть.
— Какая?
— Не тебе звать.
— Мне писать.
Женщина погладила кобылу по морде и назвала кличку. Мишка записал её рядом с перечнем инструмента, а потом ещё и имя хозяина. Тот сперва отказывался, но жена назвала и его.
Кобылу Савва не взял сразу. Отвёл к околице, провёл рысью по твёрдому, вернул и ещё раз осмотрел ноги. Хозяйка шла за ними до ворот. Когда Савва кивнул, она перестала идти.
— Доведите, — сказала она. — Она к муке привыкла.
— Доведём, — ответил Савва.
Муки мы кобыле не обещали. Савва тоже. Он пообещал ей просто то, что мог проверить сам.
— Два пуда.
— Четыре.
— Три.
— Три.
К обеду по хутору ходили уже сами: наши шли по дворам, хуторские — вдоль подвод, и всякий высматривал своё. Мишка бегал между дворами и подводами и записывал. Когда у него сбился счёт, он дважды зачеркнул строку; Пахомов посадил его рядом и научил вести в два столбца.
Матвей ходил с нами и оценивал железо.
— Это лом, — говорил он про одно. — А это не лом. Это шкворень, и он им понадобится.
— Тем лучше, за него дадут больше.
— За него дадут больше, — соглашался Матвей и откладывал шкворень отдельно.
К вечеру мы выменяли пятерых коней, восемнадцать пудов овса и сена на воз. Двор, где хозяин заперся, был третий с краю.
Мы стучали. Не открыли. Стучали ещё.
— Ломать? — спросил Гаврила.
— Сарай открой. В избу не лезь.
Сарай был не заперт. В нём стояли трое: двое рабочих и один под седло.
— Одного, — сказал Савва. — Вот этого. Двух оставь: один им пахать, другой под седло.
— Он лучше.
— Лучше. Оставь.
Взяли одного. Пахомов писал квитанцию, стоя на приступке, и ворчал, что квитанция без печати отделения не квитанция, а просто бумага.
— Она и есть просто бумага, — сказал я.
— Вот я и говорю.
— Прибивай.
Корнет весь день ходил за нами и спрашивал.
Спрашивал он вежливо и не о том, о чём спрашивал. Сколько у вас людей. Из каких частей. Кто вам подчинён по бумаге. Кем поставлен фельдшер. Отчего мастер с линии идёт с конной командой. Давно ли у вас список подвод и кто его завёл.
На третьем вопросе Мишка сам протянул корнету свой лист и расправил загнутый угол.
Корнет прочёл его весь и вернул.
— Аккуратно, — сказал он. — Кто научил?
— Никто. Я сам.
— Сам. — Корнет посмотрел на меня. — Урядник, у вас сводная колонна, порядок, очередь на воду, интервалы и учёт по номерам. Это когда завелось?
— С неделю.
— С неделю. — Он подумал. — А приказ о сведении был?
— Не было.
— Стало быть, вы её свели раньше приказа.
— Я её не сводил. Она сама пошла.
— Она сама пошла и сама пронумеровалась, — сказал корнет и впервые за день улыбнулся.
Гаврила поймал его у коновязи и спросил про диски.
Он спрашивал про них всех, кто попадался нам с Лисок: интендантов, возчиков, встречных верховых, — и спрашивал одинаково, называя размер и показывая руками.
— К льюису? — Корнет пожал плечами. — В Касторной, может. Там склады. Только я бы на вашем месте не рассчитывал.
— Я и не рассчитываю, — сказал Гаврила. — Я спрашиваю.
Корнет уехал вечером. Перед отъездом он постоял у наших коней, посчитал их глазами и сказал:
— Шесть. Я бы взял двадцать.
— Взял бы.
— И у меня было бы двадцать, а у вас шесть.
— И на обратном пути ты бы через это село не поехал, — сказал Савва от коновязи, не оборачиваясь. — А нам через него, может, ещё назад идти.
Корнет посмотрел на него, потом на меня, потом сел и уехал.
* * *
Двух забракованных Савва увёл за хутор второго вечером.
Одного он обменял — отдал за полтора пуда овса, и хуторской, который брал, знал, что берёт, и всё равно взял, потому что и такая лошадь лучше никакой. Второго не взял никто.
— Веди, — сказал Савва Гавриле.
— Я?
— Ты. У тебя рука твёрдая.
Гаврила поглядел на меня. Я кивнул.
Они увели его в лощину за гумном, и оттуда через некоторое время стукнуло один раз. Гаврила вернулся, отдал винтовку Мишке подержать и пошёл мыть руки к бочке, хотя руки у него были чистые.
Мясо взяли хуторские, всё до последнего. Савва проследил, чтоб отдали не даром, и выторговал за него ещё пуд овса и старую, но целую упряжь.
— Ты его знал? — спросил его потом Мишка.
— Второй день.
— А жалко?
— Мне его ноги вчера было жалко. — Савва свернул упряжь и понёс к подводе. — А сегодня он уже был не конь, а корм, который сам ходит. Такого держать — обманывать себя и других.
Тяжёлый участок начался третьего, за восемь вёрст от Песчаного, и тянулся вёрст на пять.
Там дорога шла низом, между двумя пологими буграми, и вся вода с этих бугров стояла в ней. Глина была не грязь, а тесто: колесо входило и его надо было вынимать. Первая подвода села на четвёртой сотне шагов.
Мы вытаскивали её вчетвером и вытащили за двадцать минут. Сперва подложили под колесо всё, что нашлось поблизости; подкладка ушла в глину. Архип принёс жерди из придорожного плетня. Потом упирались плечом, считали «раз-два», и подвода поднималась на вершок и садилась обратно.
Вытащили на четвёртый раз, положив под оба задних колеса плетень целиком.
Ближайший двор остался позади, и хозяин плетня об этом не знал.
Тридцать шесть подвод по двадцать минут — это двенадцать часов. У нас их не было.
— Разгружать, — сказал Савва.
— Что разгружать?
— Всё, что можно нести. Пусть люди несут на себе.
— Лежачих не понесёшь.
— Лежачих не тронь. Всё прочее — с подвод долой.
Я кивнул Тимофею.
— Разгружать. Всё, кроме лежачих.
Полтора часа ушло на спор о каждом узле.
Мешки, узлы, сундуки, самовар, дверь от чего-то, которую баба везла от самого Воронежа.
Дверь я запомнил.
Она была створчатая, крашенная в зелёное, с медной ручкой, и лежала поперёк подводы, и на ней сверху ехали двое ребятишек. Баба держалась за неё обеими руками и не отпускала.
— Сойди, — сказал ей Тимофей. — Дверь долой, ребят на подводу.
— Не дам.
— Она тяжёлая.
— Не дам!
— Мать, — сказал Игнат, подходя. — Никто её не возьмёт. Мы её тут в кустах положим, я сам место запомню.
— Врёшь ты, — сказала баба спокойно, и это было хуже крика. — Всё вы врёте. Я её от дому везу. У меня дому нету, а дверь есть.
Тимофей поглядел на меня.
Я мог приказать. Приказ занял бы полминуты, дверь бы сняли, баба бы села в грязь и выла, и колонна бы простояла те же полчаса, только с воем.
Игнат ходил и уговаривал; Тимофей ходил и приказывал; толку было от обоих поровну. Кончилось тем, что Мишка пошёл вдоль подвод с листом и карандашом и стал записывать, что у кого сняли, — с обещанием вернуть по номеру.
К бабе он подошёл последней.
— Дверь чья?
— Моя.
— А тебя как?
— Меня или дверь?
— Тебя.
— Аграфена.
Он написал: «Аграфена, подвода двадцать девятая, дверь зелёная створчатая с ручкой». Прочёл ей вслух. Она послушала, подумала и слезла сама.
Мишка записал восемьдесят с чем-то предметов и шёл за последней подводой, держа лист над грязью. Половину записанного потом не вернули.
Облегчённые подводы пошли ровнее. Двадцать минут на подводу превратились в две-три, и застревали теперь только те, у кого колесо было хуже других.
Савва вёл сменных, и я половину этого перехода ехал за ним и смотрел ему в руки, потому что до того дня менять коней на ходу мне не приходилось ни разу.
Он останавливал табун поперёк, шагах в двадцати от дороги. Подходил к застрявшей упряжке. Клал руку на шею коренному и стоял так секунды три, ничего не делая.
— Этого долой.
— Он идёт ещё.
— Он идёт. Через полверсты не пойдёт совсем, и мы его тут бросим. Долой.
Выпрягали вместе с возчиком. Савва отводил усталого к табуну, приводил свежего и сам держал хомут, пока возчик затягивал упряжь.
У Саввы держались семь сменных: шесть новых и один прежний хромой, которого он в упряжь не ставил. Табун он гнал по нетронутому краю дороги, где было твёрже. На каждом трудном месте менял коня в самой тяжёлой упряжке: усталого выпрягал и пускал в табун, свежего ставил. Одну и ту же лошадь он не ставил дважды за час.
Тимофей ехал верхом.
Он ехал так весь поход, потому что с одной рукой в телеге ему было делать нечего, а верхом он мог хоть держать колонну. Савва догнал его на середине участка, поехал рядом и с полверсты молчал.
— Слазь, — сказал он потом.
Тимофей повернул голову.
— Что?
— Слазь с коня. Иди пешком или садись на подводу.
— С какой стати?
— С такой, что ты ему спину сбиваешь. — Савва показал подбородком. — Правой не держишься и всё тело валишь влево. Седло съехало, потник с правого бока смяло. Он у тебя третий день горбится. Погляди сам, как стоит.
Тимофей посмотрел на своего коня. Конь стоял, подобрав зад.
— Я и на подводе с одной рукой останусь.
— На подводе ты ему спину не собьёшь.
— Мне колонну водить.
— Води с подводы.
— С подводы не видно.
— Тогда пеши.
Они смотрели друг на друга, и оба были правы, и я стоял в десяти шагах и не лез, потому что влезть тут значило решить за одного из них, а мне нужны были оба.
— Савва Данилыч, — сказал наконец Тимофей. — У меня рука не работает с августа. Я к этому привык. Я не привык к тому, что мне за неё ещё и с коня слезать.
Савва помолчал.
— Я тебе не за руку говорю. Я тебе за коня говорю.
— Понимаю.
— Тогда так. — Савва нагнулся и провёл ладонью по бабке. — Ты его не губишь со зла, ты иначе сесть не можешь. Я тебе завтра переберу седло: переложу потник, подгоню подпругу и стремена под твою посадку. Сядешь ровнее, седло не будет ползти.
— А сегодня?
— Сегодня иди пешком. Пять вёрст.
Тимофей слез.
Он шёл эти пять вёрст, ведя коня в поводу, и колонну водил всё равно — только медленнее, потому что бегать вдоль неё пешком по такой глине было нельзя. Никто ему ничего не сказал. Мишка один раз хотел спросить и не спросил.
Из низины мы вышли к вечеру третьего.
Подводы выползали наверх по одной, и наверху, на твёрдом, их встречали и сразу отводили в сторону, чтоб не запирали выход. Последнюю вытянули в темноте, впрягши в неё четверых: двух коней Саввиных и двух своих.
Возчик с неё свалился рядом с колесом и остался лежать. Лицо было в глине, руки дрожали. Игнат опустился перед ним на колени.
— Голова кружится?
— Нигде не болит.
— Я не про боль. Вставай попробуй.
Возчик попробовал и не встал. Игнат провёл ладонью по его спине, потом сказал двум ходячим снять с крайней подводы сундук и посадить возчика на его место.


