Наставник во Христе

- -
- 100%
- +
Кардинал поник головой, будто собственные слова ранили его, и в глубоком унынии покинул Собор. Окованная железом дверь бесшумно открылась для него и закрылась за ним; колокол пробил семь раз, и голос его доносился будто из мира мертвых.
За стенами Собора кроткие сумерки смягчили дневную жару, и мир, осиянный предзакатным светом, готовился встретить благословенный вечер; в стенах Собора длинные тени, скопившись в проходах и приделах, в нишах с изваяниями, раньше срока призвали ночь. Последняя из поминальных свечей перед Святой Девой мигнула и погасла – будто светляк исчез в кромешной тьме; последние отзвуки колокола пролились на могильные плиты безвестных мертвецов. Вместе с худощавой фигурой кардинала, казалось, покинули Собор – сие святилище, сей дом Господень, – и последние намеки на живую жизнь и чувство. Каменная громада стала схожа со склепом – или с темной космической Пустотой, где, словно единственная алая звезда, теплилась перед алтарем лампадка.
Глава II
Руанская Соборная площадь есть истинная услада для глаз, когда речь идет о поэте или художнике. Каждый уголок ее, неважно, насколько укромный, каждый причудливый дом, каждая сомнительная лесенка, чьи ступени ведут бог весть куда, каждый конек покатой крыши – да что там, само полнейшее отсутствие системы при застройке – все романтично, все дышит историей. Полускрытая ниша, искалеченная статуя, едва различимые очертания древнего герба на столь же древних воротах; ржавое кольцо, намертво вмазанное в стену для поддержания фонаря, ненужного в эпоху газового и электрического освещения; давно не действующий, поросший сорной травою фонтан; каменная чаша для святой воды, в которой после ливней купаются беззаботные пичужки – вот лишь некоторые из удивительных фрагментов Прошлого, благодаря коим Соборная площадь заинтересует ученого, заворожит мыслителя и мечтателя. Чего стоит один только роскошный отель «Бургтерольд», основанный еще при Франциске Первом! Эпизоды переговоров на Поле Золотой Парчи [12] отображены на стенах этого здания заодно с эпизодами из «Триумфов» [13] Петрарки; это неожиданно само по себе, и этого довольно, чтобы минимум час предаваться фантазиям. Как случилось, что Петрарка и Поле Золотой Парчи разом пришли на ум скульптору, который столь давно ваял эти барельефы? Вопрос праздный, ответа на него не будет, объяснение невозможно – «Бургтерольд» останется восхитительной загадкой из мира архитектуры. По улицам Эписери и Грос-Орлож, несомненно, прогуливались братья Корнели [14], когда были еще молоды, еще не извлекли из своих душ торжественный и тяжеловесный гений французской трагедии. А неподалеку – надо только пройти по одной из убегающих вверх змеистых улочек и свернуть за угол – обнаружится отреставрированный особняк Дианы де Пуатье; вид у него обитаемый, причем настолько, что в резном окне почти мерещится прекрасное, хищное лицо женщины, умевшей жонглировать настроением короля посредством улыбок и капризных гримас.
Кардинал Бонпре, покуда шел мимо готической громады Дворца юстиции, выстроенного еще в XIV веке, вскользь подумал обо всех перечисленных событиях и персонах – вот именно «вскользь», ибо оставался под впечатлением от торжественной музыки и от тьмы, что медленно сгущалась под соборными сводами, как бы сливаясь с той тьмой, которая объяла его душу. Тяжкое бремя нес кардинал, был близок к тому, чтобы осудить себя за смертный грех. Разве не он только что, пред алтарем Всевышнего, в полный голос, с неслыханной дерзостью заявил, будто веры прискорбно мало в самой Церкви? Он, кардинал-архиепископ, произнес сии крамольные слова; он выкрикнул их в тишине святого места – разве этот акт не является подтверждением, что он недостоин служить Господу? Разве не богохульной была его речь? Удрученный, сам не свой, добрый Феликс продолжал почти вслепую идти к скромной, если не сказать жалкой, гостиничке. Ночевали в ней только беднейшие путники, что и стало для кардинала главным аргументом в ее пользу. Конечно, адепты новейших идей о личном комфорте сочли бы нашего праведного прелата чудаком из чудаков, ибо он искренне полагал, что обязан, насколько возможно, во всем подражать Учителю, за Коим дал клятву следовать. Странная, нелепая мысль, особенно если учесть неприкрытую и кощунственную распущенность, наблюдаемую ныне в поведении христиан; поистине, Феликс Бонпре проявлял фанатизм! Впрочем, у него имелись одобренные Церковью основания, и главным из евангелических советов, сиречь первейшим руководством к действию, он почитал Добровольную Бедность. Вот именно, Добровольная Бедность – в пику несметным сокровищам, безо всякой пользы хранящимся в Ватикане; в пику жирным синекурам, в коих процветают епископы и архиепископы, ибо и сокровища, и синекуры находятся в прямом противоречии с заветами Христа, являются примерами непослушания. Христос в Своей земной жизни был беден; посещал только беднейшие дома. Ни разу не коснулся Он пречистой Своей стопой дворцовых плит, если не считать дворца первосвященника, где Спаситель выслушал смертный приговор. Символичность этого события нередко становилась предметом тягостных размышлений Феликса Бонпре.
«Божественность обречена гибнуть во всех дворцах, сколько их ни есть, – говаривал кардинал. – Господь живет лишь на лоне природы, под небосводом, осиянным солнцем либо россыпями звезд. Неспроста Свои проповеди Он читал исключительно на открытом воздухе – уже в самом этом факте содержится руководство для нас».
Кстати, кардинала Бонпре приглашали в дом, очень похожий на дворец, и оставаться там он мог столько, сколько пожелал бы. Речь идет об особняке архиепископа Руанского. Истинной обителью роскоши был этот особняк, особенно по сравнению с гостиничкой под названием «Пуатье», чье ветхое убожество, впрочем, оправдывалось почтенным возрастом строения. Ее крошечные тусклые окошки, как бы вдавленные в стены, как бы пришлепнутые резными арками, походили на старческие глаза под нависшими бровями; ее узкая дверь, не оснащенная засовом, болталась на скрипучих ржавых петлях и ни днем ни ночью не закрываясь как положено. Зато каждый усталый путник при входе в гостиничку оказывался под целым каскадом изумрудных, пересыпанных золотистыми цветками плетей вербейника – и невольно чувствовал душевный подъем, и догадывался, что в этом убогом заведении будет принят не без радушия. Держала гостиничку смиреннейшая супружеская чета. Хозяин, Жан Пату, имел на окраине Руана клочок земли, где выращивал на продажу картофель и сельдерей – самые непритязательные овощи. Его жена была занята хлопотами по дому и воспитанием Анри и Бабетты – а надобно заметить, что таких шалунов еще и не видывали ни в Руане, ни за его пределами. Сохраняя улыбку полнейшего довольства на своем круглом лице, мадам Пату – женщина пышная, тучная, неповоротливая, но опрятная и всегда умытая буквально до блеска – твердила, что выходки сына и дочери вгонят ее в гроб, однако почему-то (не иначе действовали скрытые силы организма) с каждым днем только полнела. Кушанья, ею приготовленные, неизменно были превосходны – даже если Бабетта умудрялась сунуть куклу в горшок жаркого, а ее брат Анри пускал в кастрюле с супом бумажные кораблики. Так и жила эта семья: Жан Пату не сетовал на скромную выручку за овощи и полагал себя человеком преуспевшим, мадам Пату чувствовала, что «милосердный Господь» отдельно печется лично о ней. Что до шкодливой Бабетты и еще более шкодливого Анри, после очередной шалости они бросались матушке на шею и молили о прощении, затем некоторое время сидели по разным углам за чтением часослова, отбыв же наказание, могли вновь озорничать в свое удовольствие. Впрочем, именно сейчас в доме царило нехарактерное благолепие; покой снизошел на гостиничку, и атмосфера в ветхих стенах стала сродни той, что наблюдается во дворцах. Мадам Пату, отлично понимавшая, сколь скудно и бедно меблированы комнаты, суетилась куда меньше и перемещалась куда величественнее, чем было у нее в обычае; Анри с Бабеттой сидели как мышки, хотя никто не велел им вести себя тихо, и зубрили уроки, побуждаемые к тому внезапным и странным импульсом. Причиной этих перемен было появление Феликса Бонпре, который искал и нашел здесь приют. Мадам Пату извинялась за тесноту и неудобство лучших своих комнат, но сдалась под действием доброй улыбки, мягкого голоса и непритязательности кардинала.
– Сами судите, монсеньор, – пролепетала мадам Пату, – могли ли мы ожидать такой чести, как визит святого кардинала-архиепископа в наше жалкое заведение! На Бульварах полно новеньких домов, где монсеньор устроился бы со всеми удобствами, а ему, то бишь вам, ваше преосвященство, угодно было одарить благодатью нас, ничтожных. О! Не иначе, это произволение Пречистой Девы – слишком удивительное и чудесное, а потому и не постижимое вот этак с ходу!
Так говорила мадам Пату, прерывая речь задышливыми паузами и почтительными книксенами; но добрый кардинал одним жестом как бы отмел все ее извинения и протесты, назвал ее «дочь моя», по-отечески нежно перекрестил ее чело и заверил, что проблем с ним будет не больше, чем с любым другим постояльцем.
– Проблемы! О небо! Да разве ж может речь идти о проблемах, когда дело касается вашего преосвященства! – воскликнула мадам Пату, растроганная до слез готовностью кардинала занять лучшие покои (две смежные комнаты с минимумом мебели), и поспешила на кухню.
По пути она прихватила своих упитанных отпрысков и торжественно сообщила им, что в доме находится святой, достойный составить компанию любому из тех, других, каменных святых, что занимают ниши в Соборе, возле круглого разноцветного окошка; ну а если Анри с Бабеттой будут паиньками, у них все шансы увидеть, как с Небес к этому святому спустится всамделишный ангел. Бабетта сунула пальчик в ротик и уставилась на мать. В ее сердечке еще теплилась вера в ангелов. Зато Анри, со своим дешевым цинизмом типичного юного француза нынешних времен, колебаний не ведал.
– Мама, – заговорил он, – у нас в школе один мальчик утверждает, что Бога вовсе нет, а значит, не нужны ни священники, ни кардиналы, ни соборы – это все хлам и надувательство!
– Бедное маленькое заблудшее чудовище! – воскликнула мадам Пату, не отвлекаясь от кастрюльки, в которой булькал суп кардиналу на ужин. – Вот попомни, Анри, мои слова: вырастет из этого мальчика вор или убийца! А тебе не пристало его слушать, не зря ведь ты ходишь на занятия к благочестивому Перу Лорену, который объясняет тебе, в чем твои святые обязанности, раз уж так получилось, что нынешняя школа их вовсе перечеркнула. Глупыш ты этакий! Да если бы Господа Бога не было, и мы бы на свете не жили! Наш мир только и держится, что милостью Спасителя да молитвами святых угодников.
Анри притих, Бабетта скроила презрительную мину.
– Если кардинал и правда святой, – изрекла она, – значит, он должен творить чудеса. Фабьен Дюсэ уже целых семь лет – калека. Мы с Анри приведем его к монсеньору, и пускай он исцелит Фабьена. Сумеет – так и быть, поверим, что святые живут на свете.
Мадам Пату подняла над кастрюлькой разгоряченное, раскрасневшееся лицо и с негодованием уставилась на свою не по годам дерзкую дочь.
– Как! Ты посмеешь докучать кардиналу? – взвизгнула она. – Ты надумала лезть к нему с подобными глупостями? О мой Бог! Да можно ли быть такой нечестивицей? Послушай-ка меня, Бабетта! Если ты хоть одно словечко скажешь его преосвященству, я тебя накажу! Что тебе за дело до Фабьена Дюсэ? Если бедняжка больной и увечный, значит, такова Господня воля.
– Не понимаю, какой интерес Богу калечить и мучить Фабьена… – начал было неугомонный Анри, но мадам Пату оборвала его, топнув мощной ногой, и прикрикнула:
– Цыц! Ни слова больше, гадкий, порочный мальчишка! Ты меня в могилу сведешь своими речами! А все школа – вот уж рассадник зла! На беду отец тебя туда отправил!
Еще не смолк исполненный праведного негодования материнский голос, как Анри, вдруг поддавшись необъяснимому, таинственному чувству, разразился рыданиями, более похожими на вопли пытаемого дикаря, а Бабетта, в первый миг замершая в ужасе, живо опомнилась и заревела в унисон с братом.
Тут-то и раздался мягкий голос, отчетливый и чистый даже среди звуков бурного семейного скандала:
– Почему плачут мои дети? – осведомился кардинал Бонпре, словно выросши на пороге. – Что за малая печаль их расстроила?
Анри перестал рыдать, Бабеттин отчаянный визг мгновенно смолк, и наступила тишина, проникнутая священным трепетом. Брат и сестра таращились на почтенного Феликса, который восковым лицом и позой истощенного тела выражал благородство и снисхождение. Мадам Пату, судорожно глотая воздух, изложила суть проблемы.
– Одной Пресвятой Деве известно, что станется с этими бесенятами, когда они подрастут! Они уже сейчас заражены неверием – все им надобно увидеть своими бесстыжими глазами! – подытожила мадам Пату.
При этом утверждении, сделанном с таким пылом сердитой матушкой, на двух лукавых мордашках мелькнуло нечто вроде ухмылки, но кардинал улыбаться и не думал. Напротив, его лицо сильно побледнело и стало серьезным, даже суровым.
– Дети правы, дочь моя, – терпеливо заговорил он. – Никакой я не святой! Ни единого чуда в жизни не сотворил. Я – бедный грешник и вотще старался поступать правильно; да, вотще! Прошлое, исполненное благородства, минуло; ныне мы все погрязли в заблуждениях, и разве может Господь благословить тех, кто зовет себя Его слугами, но священные заветы исполняет кое-как, без должного сердечного пыла? Подойди ко мне, моя крошка! – продолжал Феликс Бонпре, обращаясь к Бабетте, и она, со странной гримаской, выражающей решимость пополам с робостью, повиновалась. – Ты всего лишь маленькая девочка, – ладонь кардинала опустилась на каштановые кудряшки, – но я был бы неразумным стариком, если бы пренебрег тобой, или твоими мыслями, или твоим стремлением к истине ради самой истины. Завтра приведи ко мне своего увечного друга, я же, не обладающий ни одним из божественных даров, поступлю по завету Учителя, то есть возложу руки на бедное дитя и помолюсь об его исцелении. Увы, только на это я и способен! Если же чудо случится, то лишь волей Господа нашего, ибо Он один может творить чудеса.
Далее кардинал, по обыкновению, благословил всех троих и скрылся в своей комнате. Бабетта, вдруг посерьезневшая, охваченная одним из тех порывов, которые свойственны сумасбродным детям, протянула руку Анри.
– Идем в Собор! – властно шепнула она. – Нужно помолиться Пречистой Деве.
Ни слова не ответил сестре бойкий Анри – но, взявши ее пальчики в свою довольно грязную, усеянную бородавками ладошку, послушно и поспешно вышел из дому, чтобы пересечь площадь и шагнуть в тишину и сумрак Собора. Мадам Пату глядела вслед своим отпрыскам, пока их пухлые фигурки не скрылись. Изумлением и благодарностью полнилась ее душа. Воистину, начались чудеса, рассуждала мадам Пату, если всего несколько слов из уст кардинала внушили Бабетте и Анри идею о необходимости молитвы!
Дети отсутствовали недолго; скоро, рука в руке, они вернулись, забились в уголок и стали учить уроки. Напрасно Бабеттина кукла, некогда наряженная как модница-парижанка, ныне – скорее прачка, одноглазая, в засаленных чепце и переднике (вот до чего довела ее жизнь!), – напрасно эта кукла, сидевшая на скамейке, одиноко склонявшаяся над совком, тянула к Бабетте свои ручки на шарнирах. Барабан, чьим пугающим громом Анри всегда был рад всполошить сонные старинные улочки, валялся позабытый, постыдно немой. Ибо, как уже было сказано, в доме царил мир. Даже появление папаши Пату, румяного после прополки сельдерея, пахнущего землей, – даже его появление не повлияло на атмосферу. Папаша Пату был низенький, толстый весельчак; в его продолговатой голове не водилось иных идей, кроме вот этой: что Вселенная устроена превосходно, а сам он, известный в округе просто как Пату, везуч сверх всякой меры как в семейной жизни, так и в делах, ибо выращивать сельдерей совсем нетрудно, ежели земля благословлена Господом. Остальное не волновало папашу Пату; он знал, что мир весьма широк и что погода в разных его частях разная; он ежедневно штудировал грошовую газетку и утверждал, что следит за политической ситуацией, поскольку это занятно, на самом же деле считал французский сенат сборищем болванов и дивился, зачем они нужны, если только и знают, что переливать из пустого в порожнее. Папаша Пату чтил «Отечество», но только до известных пределов; вмешайся «Отечество» в процесс выращивания сельдерея, он бы возмутился. Если коротко, папаша Пату вполне понимал, что французы – это нация и он к этой нации принадлежит, то есть при вторжении врага возьмет мушкет и будет до последнего вздоха биться за жену, детей и грядки с сельдереем. Дальше его представления о патриотизме не шли. Он не анализировал мнения инакомыслящих (зачем утруждаться?) и не вникал в споры между враждующими партиями. Когда настало время отдавать детей в государственную школу, первым делом папаша Пату осведомился, преподается ли там Закон Божий. Нет, сказали ему; правительство против религии в образовании, поскольку религия не допускает дискуссий, да и проку от нее в жизни ни малейшего. Пату долго чесал голову и сокрушался; наконец на его щекастой физиономии появилась самодовольная улыбка.
– Отлично! – воскликнул он. – Теперь я понял, почему наше правительство вечно на смех себя выставляет! Да разве могут безбожники толком дело делать? То-то, что не могут! Не беда: Пер Лорен научит моих детей молитвам и катехизису, а об остальном позаботятся Небеса.
Приняв это решение, папаша Пату выбросил проблему из головы. Его сын и дочь ходили в государственную школу, но по средам, субботам и воскресеньям Пер Лорен – добрый и простодушный старик-кюре – рассказывал им и группке других детей, тоже «обучаемых государством», о Творце Вселенной, изгнанном из Франции, об Его бесконечной любви к людям – грешникам и богохульникам.
Так и шло: Анри и Бабетта, напичканные всевозможными фактами, которые теоретически могут пригодиться в жизни, превращенные до срока в циников, все-таки имели опору в виде спасительного ощущения, что в мире есть нечто выше и лучше их. Это Благо молчаливо заявляло о себе то величественной красой небосвода, то тихой прелестью цветка и вообще всех нерукотворных объектов. Таким образом, ни Анри, ни Бабетта еще не превратились в самые пугающие порождения наших дней – в детей-атеистов, для которых нет божества более великого, чем они сами.
Вернувшись тем вечером в лоно семьи, папаша Пату хоть сообразительностью и не блистал, а все ж таки заметил, какая поистине голубиная благодать царит среди его домашних. Круглощекое лицо жены светилось кротостью; дети были как шелковые. Вот почему за ужин папаша Пату садился в еще более твердом, нежели обычно, убеждении, что в этом лучшем из миров ему здорово везет. И прежде чем сунуть в рот полную ложку горячего супа, он осведомился:
– А монсеньеру, кардиналу Бонпре, ты, душенька, ужин подала?
Мадам Пату округлила глаза:
– Конечно! Не вообразил ли ты, мой кочанчик, будто тебя накормят прежде, чем монсеньора? Вот было бы диво!
Папаша Пату смутился и не сказал более ни слова, пока не съел весь налитый ему суп.
– А в поле-то какая нынче была благодать! – завел он, разделавшись с супом. – Этакий славный дух от землицы, вот вроде как ежели бы фиалки расцвели. И жаворонок пел, так и заливался, даром что осень на дворе. А небо-то! Синее-пресинее, будто одеяние Пречистой Девы. А тучки-то! Белехонькие, как ангелы, которые к Деве прильнули.
Со стороны мадам Пату последовал снисходительный кивок. Были люди, которые считали ее мужа поэтической натурой; она к таковым не относилась. Анри с Бабеттой слушали внимательно.
– Пречистая Дева всегда одета в синее, – сказала Бабетта.
– А небесные ангелы – в белое, – добавил Анри.
Мадам Пату промолчала и налила всем добавки. Папаша Пату глядел на детей с нежностью.
– Все верно, малютки мои, – подытожил он. – Потому что синий да белый – небесные цвета, а Дева Мария с ангелами живет на небесах!
– Вот интересно, где именно? – пробормотал Анри с набитым ртом. – Небо – оно ведь что? Тысячи лье воздуха, а в этом воздухе миллионы и миллионы планет крутятся, да каждая побольше, чем наша Земля, – иные прямо огромные, а которая из них самая большая – никому не известно!
– Ты прав, сын мой, – заговорщицким тоном отвечал папаша Пату. – Никому не известно, которая из планет больше всех, но как раз она-то Пресвятой Деве с ангелами и принадлежит.
Анри покосился на сестру, но та хрустела кресс-салатом и проигнорировала вопросительный взгляд. Зато папаша Пату, довольный, что так удачно ответил сыну, продолжал ужин в наилучшем расположении духа.
– А какие блюда ты подала на ужин его преосвященству, малютка моя? – обратился он к жене любовно-игривым тоном, словно имел дело с невесомой лесной нимфой, а не с матроной могучего сложения, каковою являлась мадам Пату. – Уж наверное, состряпала что-нибудь этакое, изысканное, благоуханное?
Мадам Пату сокрушенно покачала головой.
– Нет, монсеньор об разных изысках и слышать не хотел. Постного супу похлебал, хлебца пожевал с инжиром и яблоком – вот и все. Святое Небо! Хорош ужин для кардинала-архиепископа! Слезы, а не ужин!
Папаша Пату некоторое время переваривал сведения, наконец выдал с полувопросительной интонацией:
– А может, он бедный, монсеньор-то?
– Если и так – сам виноват. Где это слыхано, чтобы кардиналы-архиепископы бедняками были? Они ж разбогатеть могут запросто!
– Разве? – оживился Анри. – А как?
Ему не ответили, потому что послышался громкий стук в дверь, а через минуту в тесном коридорчике возник рослый, плечистый человек в сутане, за могучей спиной которого маячил некто неказистый.
Папаша Пату поспешно выдвинул стул.
– Архиепископ! – шепнул он жене. – Нашенский, руанский. Собственной персоной!
Мадам Пату вскочила, побуждая встать и своих детей, и принялась делать книксены.
– Благословен будь дом сей! – изрек вошедший, с учтивой улыбкой творя адресованное всем сразу крестное знамение. – Не утруждайтесь, чада мои! Лучше скажите – не здесь ли остановился прославленный кардинал Бонпре?
– Здесь, здесь, монсеньор! – зачастила мадам Пату. – Его преосвященство как раз закончил вечернюю трапезу. Желаете, чтобы я вас проводила в его покои?
– Будьте так добры, – отвечал архиепископ Руанский с прежней благожелательной улыбкой. – А мой секретарь, если позволите, пускай подождет меня здесь.
Архиепископ указал на плюгавого, с землистым лицом своего спутника и учтиво пропустил вперед мадам Пату, дал ей удалиться на несколько шагов и лишь тогда последовал за ней мягкой и упругой поступью, распространяя изысканное благоухание, таившееся в шуршащем шелке его сутаны.
Жан Пату остался занимать секретаря. Первые пару минут он чувствовал неловкость. Анри и Бабетта таращились с нескрываемым любопытством, причем по их мордашкам видно было, что мнение об этом чужаке складывается у юных Пату самое неблагоприятное.
– У него ресницы совсем белые! – шепнул Анри.
– А зубы совсем желтые! – подхватила Бабетта.
Тем временем Пату, который успел как следует почесать свою дынеобразную голову, нашелся – предложил гостю стул.
– Садитесь, сударь, – сказал он почтительно.
Секретарь скроил вялую улыбку и принял приглашение. Пату снова задумался. Навыков вести светские разговоры у него не имелось, и он пребывал в неведении относительно дальнейших действий.
– Дурно это будет, да, поди, и непочтительно, ежели я при вас трубочку раскурю, мосье… мосье…
– Кезу, – подсказал секретарь с очередной вялой улыбкой. – Клод Кезу, бедный писарь, к вашим услугам! Прошу вас, мосье Жан Пату, курите, не стесняйтесь!
Иронию уловил папаша Пату в этом голосе – и нашел ее чрезвычайно обидной, ибо неизвестно почему принял на свой счет. Нарочито медленно взял он с каминной полки свою трубку, еще медленнее принялся ее набивать, щепотками беря табак из жестяной коробочки.
– Не припомню, чтобы в городе вас встречал, мосье Кезу, – заговорил он. – Да и на мессах в Соборе что-то не видел.
– Что ж такого? – живо откликнулся секретарь. – По улицам слоняться я привычки не имею, а в Собор хожу лишь по воскресеньям, к ранней обедне. Работа на монсеньора занимает все мое время.
– Вон оно что! – Пату наконец-то набил трубку, раскурил и принялся пускать колечки дыма. – Вы работой загружены! В Руане столько бедняков, столько хворых имеют нужду в деньгах, одеже и прочем таком! Каждую несчастную душу утешить, каждому пособить – дело мудреное даже для архиепископа.
В знак согласия Кезу сцепил свои костлявые пальцы, изобразивши на физиономии гримасу благочестивого рвения.
– Взять хоть наш квартал. Тут неподалеку живет одна несчастная, – раздумчиво продолжал Пату. – Мы зовем ее Дурочка Маргерит. У бедняжки сердечко-то – вдребезги; я все думаю, надо бы об ней с Пером Лореном потолковать, пускай обратится к его преосвященству. Она вроде как бесами одержима – вот его преосвященство бесов-то и повыгонял бы. Славная была эта Маргерит еще пару лет назад, пока не свалился на ее голову один мерзавец. Через срам-то она и разума лишилась. Теперь и не взглянешь без слез на горемыку, на злополучную Маргерит Вальмон!








