Наставник во Христе

- -
- 100%
- +
– Ха! – вдруг воскликнул Анри, грязным пальцем показывая на Кезу. – Чего это вы дернулись, будто укушенный?
Кезу и впрямь дернулся, то есть подпрыгнул на стуле и тотчас сел, всем своим видом выражая досаду и неловкость. Впрочем, он быстро справился со своими чувствами (каковы бы они ни были), растянул тонкие губы (предполагалось, что это улыбка) и обратился к востроглазому Анри.
– А ты бойкий мальчик! – заметил он снисходительным тоном. – И рослый – явно не по годам. Кстати, который тебе год?
– Мне одиннадцать, – ответил Анри. – Но к вашему прыжку мой возраст никак не относится.
– Пожалуй. – Кезу заерзал на стуле, словно сдерживая смех. – Но и мой прыжок никакого касательства не имел до тебя, юный друг! Я просто вспомнил об одном важном деле.
– Так это у вас от мыслей? – недоверчиво переспросил Анри. – Вы всегда подпрыгиваете, как чего вспомните?
– Ай-ай-ай, сынок! – проговорил Пату между двумя затяжками. – Вы уж извините его, мосье Кезу, – что взять с ребенка?
Кезу скроил дружелюбную улыбку.
– Да, но какой это славный ребенок! – бросил он. – А девочка, его сестренка, – она просто прелесть. Карие глазки – как вишни, а уж кудряшки!.. Почему бы ей не подойти и тоже не поговорить со мной?
Кезу протянул руку к Бабетте, но она скривила свое хорошенькое личико и попятилась. Пату одобрительно заулыбался.
– Она у нас чужих дичится, мосье Кезу.
– А вот это очень хорошо! Это правильно! Маленьким девочкам следует без оглядки бежать от чужих людей, особенно если они моего пола. – Кезу хихикнул. – Ну а в школу эти детки ходят?
Пату вынул трубку изо рта и возвел взор к потолку.
– Разумеется, ведь это закон, – отвечал он, не спеша подбирая слова. – Хотя, будь моя воля, они бы и порога школьного не переступили. Там их только дурному учат, а что до пользы – я ее пока еще не видал. Возьмите географию, или, к примеру, звезды небесные, или анатомию – да любую науку из тех, что зовутся точными. Знаний в эти две головки напихано – хоть отбавляй. А вот насчет заповедей Господних – жить честно, не жульничать, соблюдать себя в чистоте телесной – оченно я сомневаюсь, чтобы школа этому детей учила. Вся надежда на Пера Лорена – уж он старается, он не подведет.
– Пер Лорен? – осклабившись, повторил Кезу. – Вы о нем высокого мнения? Действительно, он хороший человек. Если б только не его полное невежество…
Папаша Пату бросил созерцать потолок и стал сверлить глазами своего собеседника.
– Невежество?
Увы, в этот миг вошла мадам Пату, властно обняла детей и сообщила мосье Кезу, что архиепископ пока занят беседой с кардиналом Бонпре и секретарь вовсе не обязан его дожидаться – монсеньор пойдет домой один. Кезу встал, явно довольный, что его отпускают, и покинул дом Пату. Правда, на пороге он помедлил, бросил на главу семейства почти угрожающий взгляд и отчеканил:
– На вашем месте я не докучал бы монсеньору историей этой… этой… как же ее… Маргерит Вальмон. Монсеньор терпеть не может дурных женщин.
С тем он удалился в сторону архиепископского особняка, причем Соборную площадь пересекал крадущейся походкой, будто вор, который задумал особо дерзкую кражу со взломом.
– Да он просто крыса! Крыса! – выкрикнул Анри и ни с того ни с сего исполнил в кухне дикарский боевой танец. – На этакую крысу хорошая кошка нужна!
– Крысы – они милые, – возразила Бабетта, у которой одно время жила белая крыса, бравшая лакомства прямо из рук. – Мосье Кезу – мужчина, а мужчины – плохие.
Пату так и прыснул со смеху.
– Мужчины – плохие! Да что ты можешь о них знать, глупышка моя маленькая?
– То, что сама видела, – отвечала Бабетта строго, как взрослая женщина, чей опыт куда как горек, и, не смущенная смехом родителей, продолжила: – Мужчины – гадкие. Мужчины – грязные. Они зовут: «Поди сюда, милая крошка, я тебе гостинчик дам»; а когда подходишь – с поцелуями лезут. А мне противно с ними целоваться, у них у всех изо рта воняет. Еще они мои волосы треплют и лохматят; мне это не по нраву, а они говорят, если так, значит, из меня кокетка вырастет. Диана де Пуатье ведь была кокеткой, верно? Получается, я буду как она?
– Да не допустят этого святые угодники! – вскричала мадам Пату. – А ты, доченька, не болтай глупостей. И вообще, спать пора. Анри, подойди к отцу; Жан, благослови детей, а я их в спальню отведу, пока архиепископ беседует с кардиналом, не то они его преосвященство вопросами забросают вроде тех, которые в катехизисе.
После сего наставления папаша Пату с нежностью поцеловал сына и дочь и осенил их лобики крестным знамением – совершенно как его собственный отец, который до смертного часа был верен этому ежевечернему ритуалу. Трудно сказать, что дети думали о самом акте благословения, зато ясно: если бы папаша Пату его не сотворил, итогом были бы горькие слезы Бабетты и демонический вопль Анри. Обладало благословение мистической силой или нет, в спальню юные Пату отправились в умиротворении и в ладу друг с дружкой. Идя вслед за матерью, у двери кардинала дети по наитию стали на цыпочки и понизили голоса до шепота.
– Архиепископ ведь не ангел? – выдохнула Бабетта.
Мадам Пату ласково улыбнулась:
– Нет, конечно, доченька. Что за нелепый вопрос!
– Ты ведь сказала, что кардинал Бонпре – святой и к нему в гости вполне может слететь с Небес настоящий ангел, – объяснила Бабетта.
– В том-то и дело, что архиепископ не с неба спустился, а из своего дома пришел, да еще и с секретарем, – презрительно бросил Анри. – У ангелов секретари разве служат?
Бабетта хихикнула – так нелепа была идея об ангельских секретарях.
Дети как раз приблизились к деревянной лесенке, что вела в спальню; мадам Пату, пропустив их вперед, подняла свечу… Тут-то и донеслись до всех троих слова архиепископа, который, не иначе как в возмущении, сильно возвысил голос:
– Заявляю вам, что вы заблуждаетесь насчет вашего призвания и положения!
И снова – только едва слышные, неразборчивые фразы.
– Они там ссорятся! Архиепископ рассердился! – с ухмылкой заметил Анри.
– Наверное, архиепископы не жалуют святых, – предположила Бабетта.
– Ах вы, глупенькие! Да ведь кардинал Бонпре – сам архиепископ! Значит, они вроде как братья, эти два почтенных и уважаемых монсеньора.
– Конечно, потому-то они и ссорятся, – не сдавался бойкий Анри. – Один мальчик в нашей школе говорит, что первыми братьями были Каин и Авель; они поссорились – и с тех пор нет таких братьев, чтобы обходились без ссор. Это у них в крови – так он говорит. Еще и оправдывается, когда колотит своего братишку. Ему-то самому двенадцать лет, а братишке только шесть – ясно, кто одерживает верх. Этого драчуна послушать – он иначе не может, ну, чтобы не драться. Он книжек начитался про психологию и наследственность, а там сказано: если ЧТО-ТО есть в крови, так ОНО ищет выхода и непременно найдет. Каин Авеля убил – потому и разные народы враждуют; а не убил бы – жили бы в мире и войн бы не было, ну а раз ОНО в крови у каждого, то…
Ход рассуждений прервала мадам Пату, принудив юного оратора встать на колени и прочесть молитвы, уложив его в постель и подоткнув ему одеяло. Анри забыл все, что имел сообщить о братских ссорах, и быстро заснул. Подготовка ко сну его сестры требовала больше времени. У Бабетты были прекрасные каштановые кудри, и мадам Пату всегда с особой гордостью их расчесывала.
– А может, я и стану как Диана де Пуатье, – вдруг выдала Бабетта, поглядевшись в зеркальце после того, как ее волосы были заплетены на ночь в косу. – Почему бы и нет?
– Потому что Диана де Пуатье была злодейка, – с жаром объяснила мадам Пату. – А ты должна учиться скромности и послушанию.
– Если она такая плохая, отчего тогда о ней до сих пор говорят, и легенды сочиняют, и дом ее всем показывают, и называют ее красавицей? – не унималась Бабетта.
– От глупости! – отрезала мадам Пату, теряя терпение. – Глупцы так и тянутся к злодейкам, а тем того и надо. А теперь прочти молитвы.
Бабетта покорно опустилась на колени, закрыла глаза, сложила ладошки и проговорила привычные ежевечерние фразы, легонечко вздохнув после своего «акта раскаяния». Вверяя себя ангелу-хранителю, она сама выглядела сущим ангелочком. Наконец матушка поцеловала ее и оставила до утра со словами:
– Спокойной ночи, доченька! Думай о Пречистой Деве и святых угодниках, молись им, дабы хранили нас от всякого зла. Спокойной ночи!
– Спокойной ночи, – сонным голоском отозвалась Бабетта – однако Пречистой Деве и святым угодникам в ее мыслях досталось вдвое меньше места, чем блистательной Диане де Пуатье.
Немного найдется дочерей Евы, которые победительной власти предпочтут смирение. Зато сплошь и рядом девочки, только-только открывшие силу своих чар, находят, что власть Дианы де Пуатье над королем куда красноречивее свидетельствует в пользу превосходства женского пола, чем фраза «Благословенна ты в женах» – ангельское приветствие, обращенное к единственной избранной Господом Непорочной Деве.
Глава III
Тем временем между архиепископом Руанским и кардиналом Бонпре имел место весьма щекотливый разговор. Даже при тусклом свете единственной лампы, что наличествовала в «лучших покоях» гостинички «Пуатье», было видно, сколь красив, фактурен, внушителен архиепископ. О, этот мощный торс и массивная голова гордой посадки, эти широкие плечи, вылепленные словно специально для лиловой сутаны, которая облекала их и всю архиепископскую фигуру подобно мантии самодержца! Правда, была и некая сомнительная деталь (она-то и сбивала благочестивый настрой зрителя), а именно золотое Распятие на цепочке. Вовсе не сакральным символом казалось оно, а тривиальной безделушкой, в то время как простое серебряное Распятие, что мерцало на черной с алым подбоем кардинальской сутане, определенно выглядело как знак святости. Ухищрения ювелирного искусства были бы тут излишни – посыл бил в глаза. Мелочь, скажете вы; допустим. Но такие вот мелочи нередко выдают истинный нрав обладателя. Точно так же, как на красной кухаркиной руке бриллиант чистой воды будет смотреться простой стекляшкой, простую стекляшку приравняет к истинным драгоценностям тонкий белый пальчик благородной, деликатно воспитанной дамы. То же и с символом Спасения: пока его носит архиепископ – это блестящая побрякушка; стоит же Распятию лечь на грудь Феликса Бонпре, как возвращается его изначальный священный смысл. Тем не менее в целом внешность говорила в пользу архиепископа. Кардинал, с его худобой и бледностью, с темными кругами под глазами (следствием скорбных раздумий), с многочисленными тонкими морщинками (свидетельствами преклонного возраста), не впечатлил бы человека светского, то есть судящего по одежке. О да, свет отдал бы предпочтение неотразимому архиепископу, который в свои пятьдесят пять сохранял осанку и замашки тридцатилетнего мужчины и чье свежее, сытое лицо, не запятнанное ни единой мрачной думой, свидетельствовало: этому человеку жизнь в радость, он себе ни в чем не отказывает. Все к его услугам: вкусная еда, мягкая постель, богатые одежды и прочие роскошества. Без них можно обойтись, но зачем, если они делают ход времени более плавным, хранят своего адепта от внешних коллизий, оставляя оные неугомонным самокопателям, слишком занятым совершенствованием души, чтобы еще и печься о телесном благе. Определенно, архиепископ был из другого теста. И даже более того: считал слишком глубокое погружение в себя вредным, а уж если являлась мысль, грозящая перерасти в действие, называл таковую пагубной и чуть ли не преступной.
– Мыслители, – заявил он некогда одному юному и ретивому послушнику, который жаждал стать слугой Господа, – как правило, являются социалистами и революционерами. Церковь они оскорбляют, а для общества опасны.
– Но разве сам Господь наш не был мыслителем, а также и социалистом? – пролепетал послушник.
Архиепископ поднялся в полный рост и загрохотал подобно грому:
– Если вы, сударь, являетесь последователем Ренана [15], лучше вам это признать до того, как вы продолжите свои занятия. Нынче у Церкви и без вас хватает проблем с отступниками, этими ничтожествами, этими вырожденцами!
Смущенным, озадаченным, оскорбленным покидал архиепископа юный послушник, но раскаяния не чувствовал, ведь, согласно Новому Завету, прав был он, архиепископ же заблуждался.
Если уж на то пошло, заблуждался архиепископ очень часто. Занятый исключительно собой, сам себя запеленавший в косные понятия о том, как следует жить, он почти не высовывался из этого кокона в большой мир. Он упрямо отказывался задуматься о новых направлениях общественного мнения касательно религии и морали. Все, что архиепископ не умел объяснить, он просто отрицал; его предубеждения своей категоричностью соперничали с его же нетерпимостью к инакомыслию. Архиепископ был наслышан о праведной жизни и благодеяниях Феликса Бонпре (говорили о нем святые отцы и высокопоставленные особы, связанные с Церковью, коих судьба занесла в отдаленный соборный город среди рослых сосен и вязов, где кардинал нес свою службу). Неудивительно, что архиепископу хотелось лично встретиться с человеком, который во дни, когда другие чревоугодничали и предавались прочим излишествам, имел безупречную репутацию и был уже при жизни причислен чернью к лику святых. Узнав, что Бонпре на пару дней задержится в Руане, архиепископ сердечно пригласил его провести это время в его доме, но получил, заодно с благодарностью, твердый отказ. Архиепископ такого не ожидал. Его изумление возросло, когда стало ясно: кардинал предпочел остановиться в затрапезной гостиничке «Пуатье». Делать нечего – благочестиво пробормотав насчет смирения, которое паче гордыни, архиепископ доставил свою особу к дверям сего ветхого и убогого приюта, который за отсутствием современных удобств, таких как электрическое освещение, электрический дверной звонок и телефон, не мог быть рекомендован ни одному путешественнику. Тем не менее архиепископ считал себя обязанным нанести братский визит кардиналу, не ведавшему о том, как его превозносит молва. Теперь, в обществе кардинала, архиепископ ловил себя не только на чувстве крайнего разочарования – нет, он к тому же был в полной растерянности. Феликс Бонпре совершенно не соответствовал его ожиданиям. Если клирика при жизни почитают как святого, рассуждал архиепископ, уж наверное, такой клирик имеет огромный опыт; притом он должен быть хитер и ловок, видеть каждого человека насквозь со всеми его недостатками и умело использовать эти недостатки себе во благо. В самом архиепископе, изворотливом и прозорливом, было что-то от древнеегипетского чародея. Люди невежественны и наивны, думал он, а на ниве невежества и наивности можно разгуляться чудотворцу. И не все ли равно, чьим именем – Осириса или Иисуса – станет он вершить чудеса? И разве Аль-Муканна, «Покровенный Пророк» [16], чьи грехи были неисчислимы, не ухитрился внушить современникам, будто является святым? Короче, архиепископ Руанский, не располагая ни единым подтверждением своих домыслов, приготовился найти в Феликсе Бонпре проницательного, расчетливого ловкача, который упоенно играет роль святого, дабы слава о нем не ограничивалась пределами диоцеза, но продвигалась в Ватикан. Без сомнения, игра рассчитана на папу римского – так архиепископ объяснил себе святость кардинала. Тем досаднее ему было убедиться в своей ошибке. Он начал беседу с приветствия (то есть, по обыкновению, рассыпал перед кардиналом целую пригоршню фальшиво-сердечных фраз); Бонпре (также по обыкновению) явил сдержанную учтивость. Далее, архиепископ позволил себе пройтись насчет несоответствия между уровнем гостиницы и саном ее постояльца.
– Изволили проявить эксцентричность? – улыбнулся он заговорщицки и продолжал: – Принять вас в моем доме я почел бы за удовольствие и большую честь. Поистине, вы пренебрегли обычаями, ибо разве подобает князю Церкви останавливаться в столь жалком приюте?
Тут кардинал Феликс Бонпре вскинул руку, будто слова архиепископа причинили ему боль.
– Простите, но я против этого определения – «князь Церкви». В Церкви нет князей, а если я ошибаюсь и они есть – значит, их быть не должно.
Архиепископ округлил глаза.
– Вот странное замечание! – воскликнул он. – Князья Церкви существуют с тех самых пор, как появились кардиналы. Вы же, будучи и кардиналом, и архиепископом, никак не можете не являться князем Церкви.
Феликс Бонпре вздохнул:
– И все же термин этот нехорош, да и неуместен. Церковь не имеет отношения к титулам – по крайней мере, не должна иметь. А касательно диоцезов я вот что скажу вам: по-моему, простой кюре, который денно и нощно находится со своей паствой, не ведает отдыха, трудится и молится ради духовного блага вверенных ему людей, достоин всяческого почитания не меньше, чем епископ, над ним стоящий, ибо епископу сан и должность не дают столько возможностей служить во славу Господа. Здесь, на земле, в силу вечной человеческой вражды мы нечасто возвышаемся до беспристрастности, но на духовном уровне кюре и епископ, без сомнения, будут абсолютно равны между собой.
– Неужели вы действительно придерживаетесь подобных взглядов? – вопросил архиепископ, чье изумление, судя по гримасе, возрастало с каждой минутой.
– Уверяю вас – да! – кротко отвечал Феликс Бонпре. – А ваши взгляды разве не таковы? Разве сам Учитель не говорил: «И кто хочет между вами быть первым, да будет вам рабом» [17]? Разве не наставлял Он: «И кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвысится» [18]? Сколь просто сказано – и сколь правдиво! Двоякое восприятие тут невозможно.
Архиепископ с минуту молчал.
– Увы, наставления Господа нашего не применимы к повседневной жизни в их буквальном смысле, – заговорил он вкрадчиво. – Если бы мы могли следовать им в точности…
– Мы ДОЛЖНЫ поступать именно так, – с жаром перебил кардинал. – Пусть миряне в большинстве своем к этому не склонны – мы, несущие веру Христову, обязаны жить и действовать по слову Его. По-моему – страшная догадка! – ересь и атеизм столь широко распространились по той причине, что мы, священники, слишком часто разочаровывали паству, которой должны были служить примером.
– Уж не реформатор ли вы, отче? – добродушно, хоть и не без толики сарказма усмехнулся архиепископ. – Если да, то вы не одиноки: реформаторов нынче развелось немало!
– Нет, я вовсе не ратую за реформы, – отвечал кардинал, причем на его восковых щеках затеплился слабый румянец. – Я жажду утвердить – а не изменить – доктрину нашего Господа. Реформирование ей ни к чему – она ясна до прозрачности, лаконична, понятна даже малым детям. Ибо что заповедал Господь? «Паси овец моих» [19]. Я же в последнее время пребываю в мучительном недоумении: мне кажется, что овцы не насыщаются на пастбище, что, несмотря на обилие храмов и проповедников, голодают целые стада.
Архиепископ заерзал на стуле. Дух противоречия привычно восставал в нем, он жаждал резко возразить своему собеседнику. Однако гордыня уживалась в его сердце с низкопоклонством; он знал, что кардиналы выше архиепископов и что Феликс Бонпре является «князем Церкви», хоть и не приемлет этот титул. И точно так же, как в делах мирских низшие преклоняют колени перед высшими, архиепископ Руанский чуял необходимость компромисса с человеком, который в духовном плане был столь над ним превознесен. Потому-то он и тянул время.
– Мне кажется, – наконец заговорил архиепископ со всей возможной осторожностью, – что вы, отче, слишком близко к сердцу принимаете эту проблему. Никак не могу согласиться с вами в вашем предположении, будто голодают целые стада. Христианство распространилось на лучшую часть цивилизованного мира, где живут люди наивысших интеллектуальных способностей. Наша доктрина исподволь учит их снисходительности, так что они мало-помалу отходят от изначальной пристрастности. Если вспомнить, какое варварство царило на земле до пришествия Христа…
– Варварство? – с полуулыбкой перебил Феликс Бонпре. – Неужели вы назовете варварами жителей Тира и Вавилона с их страстью к роскошествам? Неужели для вас варварами являются граждане древних Афин и Рима?
– Все они язычники, – наставительно изрек архиепископ.
– Но еще и мужчины и женщины, – возразил Бонпре. – Их души тоже бессмертны. Каждый из них – кто успешно, а кто и не слишком – стремился постичь, что есть добро. Конечно, в те времена – впрочем, как и ныне – идея добра еще была заслонена суевериями, мифами и языческими обрядами; однако мир стремится и всегда стремился к Добру. Человеческий разум изначально настроен на Добро, а не на зло; это заложено в людях, и если не все они способны облечь эту истину в слова, то уж, во всяком случае, чувствуют ее на глубинном уровне. Я согласен, нам сейчас диковинными кажутся древние понятия о чести; но сама-то честь жила в умах и душах древних людей, хотя и в искаженном виде, не обретшая еще благородного совершенства. Нет, нельзя нам самодовольно называть варварами тех, кто населял землю до пришествия Христа. Без сомнения, в древности люди были жестоки и несправедливы, но, к прискорбию, таковы они и сейчас! Целых восемнадцать столетий проповедуется учение Спасителя, но ни единая душа пока до конца не очищена от сих укоренившихся грехов.
– Сколь сурово вы судите, отче! – воскликнул архиепископ.
Кардинал Бонпре, возражая, поднял взор своих кротких синих глаз.
– Сурово? Я? Господь да хранит меня от суровости и от искушения судить любую из несчастных душ, которая придет ко мне, жаждая сострадания! Я никого не сужу – я только чувствую. И мои чувства, должен признаться, уже давно пронизаны горечью.
– Горечью? Но почему же?
– Потому что я с некоторых пор убежден: если бы наша Церковь ни в малейшей степени не нарушала заветов ее Божественного Основателя, мы не сталкивались бы сейчас ни с ересями, ни с отступничеством и давно на земле было бы уже «одно стадо и один пастырь» [20]. Но поскольку мы, служители веры, упорно занимаемся делами житейскими вместо дел духовных, миссия наша будет провалена, примерами для подражания мы не станем, новых чад не привлечем, а уже имеющихся оттолкнем. Подумайте, ведь нынче даже дети задаются вопросами: а вправду ли мы, священники, призваны, вправду ли избраны?
– Еретики и безбожники были всегда, – возразил архиепископ. – Они есть сейчас и, судя по всему, никуда не денутся в будущем.
– Еретики и безбожники не переводятся по нашей вине – таково мое дерзкое убеждение, – парировал кардинал. – Если бы мы своим образом жизни не принизили святую нашу веру, в мире не осталось бы места для ересей и безбожия. Церковь сама создает условия для отступничества.
Породистое лицо архиепископа сделалось пунцовым.
– О, как вы меня удивляете подобными словами! – заговорил он, несколько возвысив голос, ибо уже с огромным трудом скрывал негодование. – Простите, но из ваших речей следует, что вы сомневаетесь в способности Церкви противостоять неверию.
– Я говорю то, что у меня на сердце, – мягко ответствовал кардинал. – И я действительно сомневаюсь – вы угадали, – хоть и не в принципиальных пунктах нашего вероучения, ни в коем случае не в божественной сути Христа и не в том, что, живя по Его заповедям, человек спасает свою бессмертную душу. Но, если вы поинтересуетесь: как, на мой взгляд, – мы и правда живем по божественным заповедям? – я буду вынужден признаться в своих глубоких сомнениях.
– Сын Церкви, избранный Ею князем и Ею возлюбленный, сомневаться не должен! – категоричным тоном заявил архиепископ.
– Ах, мы вернулись туда, откуда начали, – вздохнул кардинал. – Я ведь уже говорил, что не приемлю определение «князь Церкви». Пред лицом Владыки Небесного все чада равны, мы же упорно грешим, разделяя людей по сословиям, обласкивая тех, кто напоказ усерден в исполнении обрядов. А ведь сама идея фаворитизма противна христианству.
Архиепископ больше не скрывал раздражения.
– Боюсь, вы заигрались с идеями спорными и вредными, – нетерпеливо сказал он. – Вы заблуждаетесь относительно вашего призвания и положения.
Именно эти слова уловили своими чуткими ушками брат и сестра Пату, идя в спальню; именно эта фраза побудила Анри объявить, что архиепископ и кардинал ссорятся. Феликс Бонпре, впрочем, выслушал гневное замечание с полной невозмутимостью.
– Да, наверное, так и есть, – заговорил он примирительно. – Все мы склонны заблуждаться. Я считаю себя слугой Христа; слугой, задания для которого Божественный Господин Сам облек в простые и понятные слова. Мое дело – выполнять все с максимальной точностью, без отступлений. Я, видите ли, поставлен быть духовным главою крошечного диоцеза, где люди, за редким исключением, живут скромно, никому не делая зла. Но сколь прискорбную самонадеянность и узколобость я бы проявил, если бы позволил себе закоснеть разумом в сих тесных пределах своего влияния! По большей части моя паства не обременена образованностью и понятия не имеет о том, сколь извилисто основное русло жизни. Случается, то одно мое духовное чадо, то другое начинает томиться на безмятежных нивах среди тихих рощ и с надеждами и пылом, свойственными юности, отправляется в большой мир за лучшей долей. Некоторые возвращаются, прочие исчезают навсегда. Но и в тех, кто вернулся, я не могу узнать юношей и дев, которых наставлял в вере, которым давал благословение прежде, чем они покинули отчий дом. Юноши становятся вертопрахами, черствеют душой, не могут думать ни о чем, кроме золота – добытого или утраченного. А девы – девы погублены навек!








