- -
- 100%
- +
— Ребята! — крикнула я, и голос сорвался на середине слова. — Кто-нибудь!
Эхо не ответило — звук просто утонул среди стволов, будто лес его проглотил.
Те мысли, что сами лезли в голову, гнала!
Я села — просто опустилась на мокрую хвою, потому что ноги отказались держать. Обхватила колени руками.
— Не может быть, — прошептала я в этот раз тише, уже не пытаясь докричаться до кого-то. — Не может быть. Не может быть.
Лес молчал. Где-то очень высоко ветер тронул верхушки елей, и они качнулись все разом, тяжело и медленно, как будто у леса было своё, отдельное, безразличное ко мне дыхание.
Платье на попе быстро промокло от влажной подстилки. Я подскочила. Тело дрожало мелкой дрожью, зубы стучали, мозг совершенно не контролировал тело — нервный шок.
— Сергей! — заорала почти истерически в тишину леса. И снова безответно.
Я начала рыдать — звук то вырывался, то тонул в груди — захлёбывалась плачем. Покрутившись на одном месте и совершенно утратив ориентацию, просто пошла прямо перед собой. Никаких ориентиров в однообразном лесу не было. Я то тихо шла, озираясь, то переходила на бег. Пробежав двадцать-тридцать шагов останавливалась, потому что нервный спазм сжимал желудок.
Пробежала ещё немного вперёд, на свет, и вышла на берег Ракитинского озера — передо мной среди глади воды лежал Большой остров. Я была на полуострове. Собственно, где и располагался монастырь. Вот только у меня за спиной были не руины, а лес.
Развернулась и пошла в обратную сторону, через полуостров к дороге. Как и ожидала вскоре увидела просвет среди деревьев — через лес шла грунтовая дорога — две глубокие колеи в подмерзающей грязи. Какая-то внутренняя осторожность не позволила мне выскочить на дорогу. Я встала за толстым деревом, переводя дыхание и пытаясь усмирить сердце — оно колотилось так сильно, что, казалось, физически бьётся о ребра.
И не зря я замерла! Через несколько минут в поле зрения показалась группка людей в темных одеждах. Они медленно брели по дороге.
-----
Группа из дюжины человек, в зипунах, с котомками и узелками за плечами, растянулась по дороге. Впереди медленно шли двое крепких мужчин средних лет с палками в руках. Ещё несколько пар, мужских и женских, шли следом, все в сильно поношенной и заплатанной одежде. Поодаль, явно отставая от группы, брела старуха.
Паломники! Как с картины какого-нибудь художника-передвижника.
Сердце, минуту назад грозившееся пробить ребра, замерло совсем, я буквально обмерла. Все было слишком невероятным и невероятно реальным одновременно. Но сгущались сумерки, в лесу было уже совсем темно — короткий день подходил к концу. Этот ужасный день! Но оставаться в лесу одной не имело никакого смысла. Я быстро оглядела себя.
По счастливой случайности сегодня на мне было чёрное платье в пол — хоть и не была верующей, но на вскрытие могилы настоятельницы монастыря иная одежда никак не подходила. Зимние сапоги и дублёнка из овчины, длинный и широкий вязаный шарф и варежки дополняли гардероб — на севере к середине октября погода могла быть почти зимней. Подтверждая мою правоту, в воздухе закружились первые мелкие снежинки. Я быстро соображала: косметики нет, глаза немного подведены — пальцами прошлась по векам, стирая остатки контура; серьги и кольцо быстро сняла и убрала на дно сумки. Сумка! Осмотрела свою не-котомку: большой кожаный мешок на длинной ручке. Несколько металлических заклёпок. Надела сумку через плечо, наискосок, прикрыла концом шарфа. Быстро заплела тугую косу. Намотала шарф вокруг лица и шеи. Выдохнула, перекрестилась, чтобы привыкнуть к этому жесту, и медленно пошла к дороге.
Даже отстававшая старуха была уже в сотне метров впереди. Я молча шла за ними. На дороге было светлее чем в лесу, поэтому путники пока не останавливались. Бабулька впереди меня уже едва ковыляла, часто останавливалась, может надеялась, что группа встанет-таки на ночлег и появится возможность догнать её.
Я судорожно вспоминала из истории, все что мне могло пригодится. Не понимая, куда попала, опасно было даже креститься — вдруг пальцы не так сложу, да не туда посмотрю, да и текста ни одной молитвы наизусть не знала. Единственно, как добрая половина россиян моего возраста, я была крещеной ещё в детстве, скорее, как дань моде, и под платьем носила маленький серебряный крестик. На этом мои взаимоотношения с религией заканчивались. Их всего этого выходило, что мне стоило помалкивать и смотреть, ловя каждое движение и слово случайных попутчиков. А там может хоть как-то сориентируюсь.
Прибавила шаг, догоняя старушку. Когда была в шаге позади неё, она обернулась на звук, я смущённо улыбнулась, потупила глаза и молча подставила ей локоть — предложила опору. Бабулька, явно едва державшаяся на ногах, быстро переложила посошок в левую, а правой вцепилась в мой рукав. Она что-то бормотала едва слышно, слов не разобрать. Теперь мы с ней двигались в связке, очень медленно, но всё же быстрее чем она сама — получив неожиданную поддержку, старуха воспряла духом. Ведущие мужики оглянулись пару раз, и остановились, ожидая, когда группа подтянется. Пришло время останавливаться на ночлег.
Наконец-то до меня начало доходить происходящее, горе надавило, слёзы полились ручьями. В таком состоянии я и подошла к остальным: зарёванная до зелёных соплей и с висящей на локте мертвой хваткой, совсем ослабшей бабкой. Все уже занимались делами, пару женщин собирали хворост, мужичок в штопанном-перештопанном кафтане рубил дрова, остальные готовили костры, доставали из котомок скудный скарб — котелок, завёрнутый в тряпицы хлеб и ещё что-то. Оглядевшись сквозь пелену слёз, я повела бабушку к поваленному стволу, на котором как на скамье уже сидело несколько человек. Видела плохо, в голове шумело, а потому села молча рядом с бабкой, продолжавшей цепляться за меня — грела руки у меня в подмышке, наверное. Никто ничего не спрашивал, все были уставшими, погруженными в свои мысли, может пару раз глянули молча мужики, ставшие главными в этом стихийном объединении людей.
Я понимала, что убиваться своим горем мне некогда, силой воли отодвинула его на фоновый слой сознания, и начала из-под ресниц присматриваться к своим случайным попутчикам. Мне было необходимо понять где и когда я очутилась. К сожалению, все молчали. Люди были измождены многодневной дорогой.
Бабка, все ещё не выпуская меня, прошамкала:
— Куда путь-то держишь, милыя... одна ли — она подождала ответа, не дождалась, спросила снова, тише: — Издалёка ли идёшь?
Я молчала — любое слово могло выдать меня с головой: не тот говор, не те обороты речи, не то обращение. Я только качнула головой — неопределённо, что могло сойти и за «да», и за «нет», и просто кивнула на дорогу впереди, будто отвечая: туда, куда и все.
— Немыя, что ли... — старуха вздохнула не то с жалостью, не то с пониманием, и больше вопросов не задавала, только ещё крепче прижалась.
У костра, когда нас наконец-то позвали поесть, вопросы посыпались снова — не ко мне напрямую, скорее вокруг меня, между собой, но так, что я всё слышала. Одна из женщин, не зло, скорее с любопытством, доставая из своего узла свёрток, спросила: — Одна шла аль с кем?
Я снова промолчала, опустив глаза, и, кажется, это молчание сработало лучше любых слов — женщина не стала настаивать, только покачала головой и протянула мне сухарь.
— На, погрызи. Путь долгий, а ты, гляжу, налегке совсем.
Я взяла — руки дрожали.
— У каждаго свое горе, — вполголоса сказал один из мужчин, ни к кому конкретно не обращаясь.
Меня оставили в покое. И каким-то древним, звериным чутьём, я поняла — молчание здесь не вызывает подозрения. Здесь у молчания было готовое объяснение, вложенное заранее в саму эту эпоху: горе, потрясение, обет, немота — было из чего выбрать, и никто не требовал уточнений. Я сидела, сжимая в кулаке сухарь, который не решалась откусить.
Костры разгорелись быстро — валежника вокруг хватало, а мужчины знали своё дело: ветки, уложенные шалашиком, давали высокое пламя. От него веяло живым теплом, и я впервые за весь этот немыслимый день почувствовала, что тело хоть немного отогревается. Кто-то принёс воды, и на треноге, сооружённой из трёх связанных веревкой палок, повесили варить что-то жидкое.
— Господи, благослови! — сказал старший и перекрестился. Все повторили, кто молча, кто шепча что-то беззвучно. Я повторяла движения, ещё ниже склонив голову, но быстро осматривая группу из-под век.
Разливали по очереди, но у меня не было ни плошки, ни кружки. Старуха, похлебав, протянула мне свою миску. Я молча покачала головой — не была уверена, что смогу удержать в себе горячее, если проглочу. Сухарь так и лежал у меня в кулаке.
Спать укладывались тут же, между двух костров, в которые уже засунули по целому бревну. Просто расстилали на мёрзлую землю то, что было: войлочную подстилку, охапки лапника. Мужчины устроились с одной стороны, женщины и старуха — с другой, ближе к огню; мне досталось место с краю, и я продолжила греть старуху, теперь со спины.
Никто не разговаривал. Только потрескивал огонь, да изредка кто-то ворочался, кашлял, а один из мужчин, что помоложе, так и остался сидеть у огня — подкидывал ветки, следил, чтобы не погасли костры и прислушивался к темноте за пределами света. Волки? Лихие люди? И то, и другое было реальной опасностью.
Я лежала без сна, глядя на беззвездный клочок неба между вершинами вековых елей. По щекам продолжали течь бесконечные слезы. Не помню, когда заснула. Сон пришёл оттого, что тело, вымотанное страхом и слезами, просто отказалось бодрствовать дальше — наверное, так засыпают солдаты под артобстрелом, когда усталость оказывается сильнее ужаса.
-----
Проснулась резко и от того, что все вокруг зашевелились. Голова была тяжёлая. Ещё не рассвело толком — небо только-только начало сереть над кронами, — а люди уже поднимались, кряхтя и потягиваясь, и один за другим опускались на колени, повернувшись туда, где небо чуть заметно светлело сквозь стволы.
Я встала на колени вместе со всеми, стараясь ничем не выделяться. Слов не было — только шёпот, слишком тихий и слишком быстрый, чтобы разобрать, — и общий, чуть покачивающийся ритм поклонов, которому я старалась следовать, следя краем глаза, не поднимая головы.
Собрались быстро — свернули войлок, затоптали кострище, разобрали немудрёный скарб по котомкам. Никто не завтракал. Тронулись в путь ещё в сумерках. Я снова взяла старуху под руку, и мы побрели в хвосте растянувшейся вереницы, постепенно отставая от основной группы, как и накануне.
Часа через два, а может, и больше — я потеряла счёт времени, ориентируясь только на то, что зимнее солнце, невидимое за тучами, поднялось чуть выше, — мне отчаянно захотелось в лес. Я замешкалась, не зная, как объяснить это без единого слова, и просто мягко сняла руку старухи со своего локтя, показав кивком на подлесок в стороне от дороги. Старуха закивала понятливо и осталась брести дальше одна. Молодая, нагоню быстро.
Я отошла в чащу, стараясь не терять из виду просвет дороги, а, возвращаясь, заметила низкие, уже тронутые первыми заморозками кустики брусники. Не удержалась и нарвала, сама не зная зачем — просто чтобы руки были заняты чем-то знакомым. И заторопилась обратно на дорогу. Догнала бабулю, снова подставила локоть. Старуха не удивилась, будто так и должно было быть.
Сделали несколько привалов — недолгих, минут десять, без костра, прямо на обочине, кто на поваленных деревьях, кто на собственных котомках, вытягивали уставшие ноги и сидели молча, экономя и силы, и время. Потом снова молча шли.
К обеду вошли в деревню.
-----
Деревня навскидку в семь-восемь дворов. Слышался звук наковальни — значит в деревне есть свой кузнец — однозначно не самая маленькая. Тёмные срубы, низкие на мой взгляд — я только сейчас поняла, что выше большинства людей в нашей группе. Оконца, затянутые чем-то, видимо, это и есть пресловутый бычий пузырь. Везде курился сизый дымок, не поднимаясь ввысь — морозец был слабый. Ни одной настоящей улицы в привычном смысле — скорее утоптанное пространство между избами, где вместо мостовой была смёрзшаяся, ещё недавно изрытая колеями и следами скотины, земля. Где-то в глубине дворов мычали коровы, тявкали невидимые собаки, почуяв чужих.
Паломники у околицы оживились, как люди, знающие заведённый порядок. Двое-трое сразу пошли к ближайшим избам, стучались в ворота, заговорили с кем-то, показавшимся на пороге, — коротко, буднично, явно не в первый раз в жизни. Кто-то уже скрылся внутри одного из дворов, кто-то договаривался у соседнего забора. Никто не суетился, не просил подолгу — видно было, что процедура эта отработана десятилетиями страннической жизни: постучать, назваться, попроситься на ночлег, получить либо кров, либо от ворот поворот, и идти дальше, к соседнему двору.
Я не знала нужных слов. Не знала, как это вообще делается, а главное, любой звук, вырвавшийся из меня, мог выдать меня с головой. Молчание, спасавшее меня эти дни на дороге, здесь вдруг оказалось бесполезным. Старуха, с которой я весь день шла в связке, уже ковыляла к какой-то избе, о чём-то переговариваясь с хозяйкой, вышедшей на крыльцо, и, кажется, забыла обо мне, едва почуяв близкий ночлег. Так я и стояла одна посреди этой утоптанной проплешины, и понимала совершенно отчётливо: если сейчас просто буду молчать и ждать, меня либо не заметят, либо, наоборот, привлеку много внимания — а ни то, ни другое не сулило ничего хорошего. Но к счастью, старуха не забыла обо мне — я, бедная, попала под ее опеку! Она договорилась с хозяйкой, крепкой женщиной в телогрее, и обо мне. Обе женщины махнули мне следовать за ними.
После темных и низких сеней, натопленный и довольно высокий в потолке пятистенок разморил меня теплом. Не смотря на усилия, я начала терять сознание и сползать по косяку двери. Кто-то подхватил меня в подмышке, крепкие пальцы больно сжали руку, от этого сознание слегка прояснилось. Я даже глаз не повернула, просто послушно пошла туда, куда меня вели. Меня усадили на край скамьи в углу избы. Бабка молилась на иконку в красном углу. Полуобморок спас меня, моя досадная оплошность не была замечена, но впредь стоит быть осторожнее.
Но теперь я также поняла, что меня с интересом рассматривали. В отличии от странников я была очень прилично одета: чёрное шерстяное платье подразумевало мануфактурную окраску — такой насыщенности цвета иначе не добиться. Кожаные сапоги не могли не бросаться в глаза, хотя я, как только села, машинально спрятала ноги под лавку. Дублёнка из овчины была аккуратно сшита, машинными швами. Хотя это можно списать на мастерство, но опять же — дорогая вещь. Шарф и варежки из серого мериноса с пухом, странноваты на грани, но в довершение всего на одной из варежек был собственноручно мною вышитый снегирь. Но хотя бы не джинсы и футболки — я поблагодарила саму себя за любовь к женственным нарядам.
— А ты откуда будешь? — спросила меня хозяйка, пристально разглядывая.
Я подняла на нее лицо и тупо молчала. От шока в эти два дня даже не подумала выдумать себе легенду. Посмотрела в лицо и снова уставилась в пол.
— Не́мая она, дочка, с нами шла. Не говорит, — в очередной раз спасла меня старуха.
Готовились есть, в избе собиралась вся семья — крупные мужики, и я догадалась что это и есть кузнец, и, наверное, его сыновья. Баба тоже была крупной, в теле, хоть и чуть ниже меня. Может поэтому и сама изба была выше остальных — по хозяину.
Я так и продолжила сидеть в углу. Не знаю, что меня ждёт дальше, надо хотя бы теплом печи напитаться. За стол сели только мужики, что-то хлебали из горшка, по запаху щи —пахло хоть отдаленно знакомо. Нас не приглашали, бабка тоже сидела рядом на скамье. В её обязанности странницы входило развлекать хозяев беседой да байками — такая плата за постой!
— Идём мы от Ильмень-озера да на Белое, — начала бабка, обращаясь больше к хозяйке, чем к мужикам, поглощённым щами. — К Кириллову-угоднику на поклон, да мимо вас пешему не миновать, слыхали небось.
Хозяйка кивнула, подсела ближе, заранее готовясь слушать — видно, гостья с байками была здесь не в новинку и всегда желанна.
— А по дороге чего только не насмотрелась, матушка. В Новом Городе, сказывают, владыко сам молебен служил — немцев, вишь, опять на рубеже видали, у Острова да Изборска шалят, дома жгут, народ бегмя бежит кто куда. — Бабка покачала головой, поцокала языком. — Слава те Господи, до нас-то далече, а всё сердце неспокойно.
— А ты сама-то откуда родом, бабушка? — спросила хозяйка.
— Сама-то я псковская, да место моё теперь одному Богу ведомо, — вздохнула старуха с той лёгкой, привычной печалью, с какой рассказывают историю, повторённую уже сотню раз на сотне таких же вечёрок. — Сына схоронила, да невестку с внуками, — помолчала она, потревожив свое горе, — вот и брожу теперь по святым местам, пока ноги носят, грехи замаливаю да чужие слушаю.
Кузнец буркнул что-то одобрительное, не отрываясь от горшка.
— А ещё, матушка, — оживилась бабка, заметив внимание хозяйки, — сказывали мне люди в Новом Городе, будто в одном монастыре под Тверью икона замироточила, да так, что народ отовсюду хлынул. Врать не буду, сама не видала, а люди верные сказывали, крест на том целовали.
— Ох, страсти-то какие, — покачала головой хозяйка, и по её лицу было видно, что рассказ пришёлся ей по душе — то ли от испуга, то ли от удовольствия послушать про чужие чудеса.
Бабка покосилась на меня — быстро, почти незаметно, — и добавила, понизив голос, будто по секрету:
— А эта вот ко мне в пути прибилась, немая, сердечная. Видать, горе великое перенесла, коли слова лишилась.
Хозяйка тоже глянула в мою сторону — на этот раз без прежней подозрительности.
Обед тянулся долго. Бабка говорила и говорила, перескакивая с одной вести на другую — то про урожай в дальних волостях, то про какого-то боярина, что в опалу попал, то про знамение, виденное кем-то в грозовой туче над рекой, — а я сидела в тепле, в углу, слушая её голос и пытаясь уловить манеру речи.
Но тут один из парней оставил ложку и уставился на меня в упор.
— Слышишь, аль глухая совсем?
Я кивнула — да, слышу.
— А немая взаправду? — не унимался сын кузнеца.
Тут я замерла. Соврать было бы самым простым выходом. Но не смогла. Что-то внутри воспротивилось этой прямой лжи. Вдобавок к совести, голос разума заметил, что можно случайно выдать себя — и я качнула головой: нет. Не немая.
Тишина за столом резко стала гуще. Бабы, переглянулись, и хозяйка, всплеснув руками, выдохнула:
— Обет дала, что ль?
И в этот момент поняла так ясно, словно мне протянули ключ от двери, в которую я боялась постучаться — обет моя легенда! Не немота — увечье, вызывающее жалость, а обет — подвиг, вызывающий уважение! Я не лгала ни единым словом, просто позволяла тишине говорить за меня. Посмотрела на рассматривающих меня, теперь гордо глядя в глаза и не скрывая лица, и кивнула утвердительно.
И в ту же секунду все изменилось — присутствующие посмотрели на меня с уважением, а кузнецов сын опустил глаза, будто устыдившись собственного любопытства.
Мужики поели, встали из-за стола, мимоходом снова осеняя себя крестом. Наступила очередь есть женщинам. Хозяйка плеснула кипятка в полупустой горшок и разлила по мискам жиденькие щи - себе, бабке и мне. Встав со скамейки, я обернулась к образам и перекрестилась, насмотревшись уже на окружающих меня людей. Сделала вид, что прошептала про себя слова молитвы и медленно села за стол. Хозяйка рассматривала меня с огромным интересом. По местным меркам я походила самое малое на заморскую зверушку. Не только одеждой, но и ростом и худобой. Это дома — худая, высокая, русоволосая, с косой до бедра — была этакая картинная русская красавица. А вот в настоящей Руси скорее походила на жука-богомола.
Мне дали деревянную ложку, и я принялась медленно хлебать варево. Живот наполнялся забытым ощущением теплой сытости. Каким-то шестым чувством понимала, что меня рассматривают не только в лоб, но и кто-то ещё со спины. Хозяйка сунула мне в миску целую горбушку сухого хлеба — старинный способ загущать пустую похлёбку.
— Ешь! Тощыя какая! — почти приказала она мне.
Я и не сопротивлялась, надавила на плавающий на поверхности сухарь, чтобы погрузить его в жидкость.
После еды хозяйка повела нас мыться, да и сама с нами — ей нравилось травить байки со старухой, иных развлечений попросту не имелось. Когда на другом конце двора я увидела низкий, черный от копоти сруб, сразу остановилась. Баня! Мозг услужливо подсказал, что на мне нет нательной рубахи, зато есть современное кружевное бельё и шикарная изумрудная комбинация, не доходившая до колен! С женщинами идти нельзя, хотя по традиции мылись все вместе. Я просто отошла в сторону и устало села на огромную колоду для колки дров. Бабка и хозяйка оглянулись на меня и вошли в баню — видимо, снова придумали для меня оправдание. Это было хорошо, ибо сама я ничего придумать не могла — была жива, сидела, ела, двигалась, но сознание было в полукоматозном состоянии. Так и сидела во дворе с час, наверное, замёрзла, но не шевелилась. В конце концов бабы вышли и кивнули мне: типа, иди, болезная.
Помылась очень быстро, почему-то казалось, что за мной подглядывают, хотя окон в срубе не было, просто нервное. Натянув обратно своё платье, решила, что ни в коем случае нельзя его менять на обычную одежду — строгий чёрный подчеркивает вес моего горя. Я начала вживаться в свою новую роль.
Вернувшись в избу, с порога перекрестилась на образа. Не было никого, кроме старухи, дремавшей сидя на скамье, в углу, там, где раньше сидела я. Стояла посреди горницы в полном одиночестве и смотрела на икону. Спас Нерукотворный. Мы с Иисусом смотрели друг на друга. Замысел его отца относительно меня, был мне непонятен. Но тепло дома, еда, само наличие крыши над головой делали своё дело — стресс начал отступать, а я — соображать.
Кузнецы не бедные люди — на полочке под иконой лежала книга, небольшая, в пол листа, но толстая. Я медленно протянула руку — любопытство пересилило.
Это была Псалтырь. Рукописная, писаная полууставом. Прочитав "Блаже́н муж, и́же не и́де на сове́т нечести́вых...", перевернула книгу и открыла последнюю страницу — здесь писцы оставляли колонофоны — записи о том, кто и когда переписал книгу. Имя не разобрала, но шесть тысяч девятьсот семьдесят восьмое лето напрягло, начала судорожно считать — выходило тысяча четыреста семидесятый. Интересно, сколько веков эта книжица передается по наследству в этой семье?
— Грамотная?
Чуть не подпрыгнула от вопроса, неизвестно откуда взявшегося кузнеца. Я медленно положила книгу обратно на полку, давая себе время подумать, что же отвечать. Повернувшись к нему лицом, кивнула положительно: уровень грамотности среди населения всегда был невысок, в лучшем случае буквы знали. Тексты полууставом и уставом читала хорошо, вязь не бегло, но тоже разбирала, а в этой глуши даже читающий с запинками однозначно считался учёным человеком.
— Что ж за горе тако приключилось с тобой, девочка, коли от богатой жизни идёшь вдаль несусветную? — сказал он больше для себя, чем для меня. Но спусковой крючок все равно сработал, и закрыв лицо руками, я разрыдалась. Стараясь плакать беззвучно, выскочила во двор и застыла там, продолжая плакать. Спустя пару минут, справившись немного с эмоциями, растёрла слезы по лицу и опустила руки. Холод вцепился в тело, одетое только в тонкое платье, но мне даже шевелится не хотелось. Кто-то положил на плечи то ли одеяло, то ли плащ.
— В дом иди, — буркнул сын кузнеца и отошёл. Я ещё постояла, завернувшись в предложенный утеплитель. Ещё один день закончился. Быстро темнело. Вернулась в дом и отказавшись от ужина, легла на скамейку в освободившийся угол.
-----
Проснулась рано, ещё затемно, выспаться не удалось — спать на жёсткой скамейке подложив сумку вместо подушки, то ещё удобство. От этого деревянного ложа тело стало таким же. Я с трудом села.
А мужчины уже сидели за столом и ели кашу. Хозяйка поставила перед ними глиняный кувшин с молоком, и они пили по очереди, передавая его друг другу. Вдруг один из парней встал, пересёк горницу и протянул мне кувшин. Я посмотрела на хозяйку — почему-то мне потребовалось её разрешение, что ли. Она усмехнулась и отвернулась к печи. Я взяла кувшин, слегка кивнула парню в знак благодарности. На мгновение зависла: парное молоко, явно непастеризованное, пахло животным, сеном, навозом и ещё невесть чем. Но голод не тетка, и я отпила прилично, про себя думая: если сдохну — туда мне и дорога!




