- -
- 100%
- +
– Лядбаева, – вкрадчиво произнесла Пушкина, и бархат в голосе сменился холодом хирургического скальпеля. – Твой биологический оптимизм восхищает, но давай перенесем дерматологические процедуры в кожно-венерологический диспансер, где тебе самое место через пару лет. А теперь послушай меня, жертва некачественной контрацепции, и вы, стадо будущих алиментщиков, тоже послушайте. То, что вы должны будете прочитать своими неразвитыми лобными долями, – это не про любовь. Это клинический разбор двух канонических дегенератов, оставленный нам великим писателем, который сам всю жизнь пресмыкался перед Полиной Виардо и в бабах разбирался на уровне хорошего сутенера.
Класс замер. Даже местный хулиган Борька Навозик перестал жевать жвачку.
– Давайте снимем эти розовые сопли с ваших прыщавых носов и посмотрим на текст, – Александра Сергеевна заложила руки за спину, меряя подиум крошечными шагами. – Кто такая Ася? Нам ее подают как «тургеневскую девушку». Чушь! Ася – это классическая, эталонная психопатка с запущенным комплексом неполноценности на почве незаконнорожденности. Она дочь дворовой девки и барина. Ее пубертатную крышу рвет от социальной дезориентации. Что она делает в Германии? Она устраивает непрерывный, дешевый перформанс для привлечения внимания. То она лазит по руинам, как макака-резус, то поливает цветы из разбитого кувшина, то притворяется благовоспитанной дамой. Это не «загадочность», Лядбаева. Это истерическое расстройство личности. Ей не любовь нужна, ей нужен психиатр и галоперидол. Она постоянно проверяет мужика на излом, потому что сама внутри пустая, как ведро Борьки Навозика.
Пушкина остановилась, резко повернувшись на каблуках, отчего ее юбка-карандаш едва заметно качнулась.
– А теперь посмотрим на главного героя, этого инфантильного слизняка Н.Н. Двадцатипятилетний бездельник, мотается по Европам, потому что деньги некуда девать, страдает херней и «наблюдает жизнь». И тут ему подворачивается это малолетнее недоразумение по имени Ася. И что делает наш благородный рыцарь? Нам в учебниках пишут: «он испугался ее порыва, он не был готов к ответственности». Да ни черта подобного! Он обыкновенный трусливый нарцисс с вялой эрекцией духа. Вспомните сцену свидания в доме старухи. Ася, эта дура, бросается ему на шею, задыхается, выдает весь свой подростковый гормональный криз. А что делает Н.Н.? Вместо того, чтобы либо взять девку в охапку и везти к алтарю, либо нормально, по-мужски сказать «малыш, остынь», он начинает ее... отчитывать! «Вы предо мной не скрывали ничего, вы виноваты». Он включает морализатора, потому что у него банально поджался хвост! Он испугался, что эта сумасшедшая сломает его комфортный мирок с пивом и созерцанием закатов.
Александра Сергеевна презрительно фыркнула, ее крошечные ноздри раздулись.
– Самый шик – это финал, господа дегенераты. Тургенев гениально выписал изнанку мужского эгоизма. Как только Ася благополучно свалила, избавив его от необходимости принимать решения, Н.Н. тут же начинает «страдать». О, как он страдает! Всю жизнь хранит ее записочки, засохший цветок гелиотропа. Почему? Да потому что это безопасно! Засохшая герань не устроит тебе истерику, не потребует денег на ребенка, не опозорит перед обществом. Ему нужна была не женщина, ему нужно было идеальное воспоминание, под которое можно благородно стареть и дзюбировать на свое неудавшееся величие. Он просрал единственную живую искру в своей никчемной жизни ради того, чтобы остаться «чистым» в собственных глазах.
Она легко, как кошка, взлетела обратно на свой стул, уселась на подушку и снова взяла в руки книгу. В классе стояла гробовая, звенящая тишина. Даже Лядбаева забыла про салфетку.
– Так вот, дорогие мои, – Александра Сергеевна снова улыбнулась той самой нежной, интеллигентной улыбкой, а ее голос вернул свой бархатный, панорамный объем. – Иван Сергеевич Тургенев оставил нам жесточайший памятник человеческой трусости и эгоцентризма, упакованный в безупречную, звенящую поэтическую форму. На следующем уроке мы пишем сочинение. Тема: «Почему Н.Н. – моральный импотент». Свободны.
Афанасьев Александр Николаевич
Кабинет русского языка и литературы школы номер тридцать шесть провинциального города N пах вечностью, гнилым паркетом и неистребимым духом ученического пота.
Александра Сергеевна Пушкина – женщина ростом ровно девяносто сантиметров и весом с упитанного первоклассника – восседала на трех подложенных под ее сиденье томах Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона. Ее крошечные ножки в анатомических туфельках двадцать четвертого размера едва доходили до края стула, но взгляд огромных, навыкате, глаз заставлял тридцать оболтусов застывать в священном ужасе. Заслуженный учитель РФ, обладательница колоссального филологического ума, она носила имя великого тезки как тяжелый бронежилет. Человечество она презирала с ледяной ясностью, но перед Словом – трепетала.
Июньский вечер дышал душной липой. Экзамены были сданы, школа опустела. Александра Сергеевна, заперев дверь кабинета, достала из бездонного ридикюля пузатую бутыль мутной домашней настойки на лесных ягодах и травах – подарок от бабушки одного из двоечников – и старинную хрустальную рюмку. Ей хотелось прикоснуться к корням. К первозданному фольклору. К великому собирателю русской души – Александру Николаевичу Афанасьеву.
Она налила темную, пахнущую прелой земляникой жидкость, и немедленно выпила. Мир качнулся. Александра Сергеевна поморщилась, забыв, что алкогольные градусы на фоне филологического экстаза имеют у нее странное свойство трансформировать пространство и время...
Тишина. Небо над Воронежем, а может, над Москвой середины девятнадцатого века, расстилалось бесконечным шелковым полотном, по которому Творец небрежно рассыпал пухлые облака, похожие на спящих лебедей. Ветер, этот вечный странник степей, тихонько шевелил густую траву, баюкая утомленную зноем землю. В воздухе разливался густой, медовый аромат цветущей ржи и полевой ромашки.
Какая первозданная, святая Русь открывалась взору! Как упоительно звенела в этой тишине крестьянская песня, доносившаяся с дальних покосов – чистая, как слеза младенца, глубокая, как само народное сердце. Здесь, в этих избах, крытых соломой, рождалось великое чудо – русская сказка, средоточие вековой мудрости, целомудренной чистоты и наивной веры в торжество добра над лютым злом. Здесь дух народный, омытый росами, являл свою нетленную, белоснежную красоту.
Александра Сергеевна моргнула. Панорама благодати свернулась. Она сидела на жестком стуле в душной, заваленной пыльными архивными папками канцелярии Главного управления цензуры. Напротив нее заваленный бумагами сидел господин в чиновничьем вицмундире, с бледным лицом и воспаленными от бессонницы глазами. Александр Николаевич Афанасьев.
– Опять... – пробормотала Александра Сергеевна, чертыхнувшись про себя: вечно алкоголь выкидывал ее в чужие эпохи. Она поправила кружевной воротничок, который на ее крошечном теле выглядел как монументальный декор, и посмотрела на великого этнографа.
Стиль ее мыслей мгновенно переключился с гоголевского пафоса на привычный, хирургически точный цинизм.
– Ну что, Сашенька, сидим, бумажки перекладываем? – резко, со скрежетом спросила она, снизу вверх буравя чиновника взглядом. Тот вздрогнул, оглядывая девяностосантиметровую гостью с выражением глубокого шока. – Не смотри на меня так, будто я сбежала из паноптикума. Я, в отличие от твоих сказочных персонажей, реальна и умею думать.
Афанасьев нервно поправил очки:
– Сударыня... вы кто? И как вы...
– Я – твой кошмар из будущего, милый. Я та, кто заставлял детей учить твои «Народные русские сказки». И знаешь что? Твоя хваленая «народная мудрость» – это самый грандиозный, клинический сборник психопатологий, завернутый в сусальное золото. Вы, господа интеллигенты, заигрались в святость мужика. Выдумали себе какую-то благостную «душу народную». А ты ведь архивист, Сашенька! Ты же внутренности этой души наружу вытащил. Давай честно: твои сказки – это хроника тотального бытового садизма и лени.
Афанасьев побледнел, пытаясь защититься:
– Но позвольте! Это же мифологический пласт! Борьба света и тьмы, солярные мифы, очищение...
– Очищение? – Пушкина язвительно рассмеялась, ее крошечный кулачок стукнул по столу, заставив чернильницу подпрыгнуть. – Не смеши мои детские туфли! Твой Иван-дурак – это же идеальный портрет латентного паразита и психопата. Он тридцать лет лежит на печи, палец о палец не ударит, абсолютный ноль. И тут – бац! – ловит несчастную рыбу, врубает шантаж и начинает эксплуатировать фауну по щучьему велению. Никакого труда, никакого созидания. Мораль сказки какова? Будь дебилом, сиди ровно, жди халявы. А как этот «светлый герой» решает проблемы? Вспомни царевну-лягушку. Чувак крадет кожу, сжигает ее – чистый абьюз и нарушение личных границ. А когда баба исчезает, он идет ее возвращать, попутно устраивая геноцид местной фауне: медведя припугнул, волка на счетчик поставил.
Афанасьев попытался встать:
– Это метафора инициации! Родоплеменной строй...
– Это диагноз, Сашенька! – перебила Александра Сергеевна, подавляя его своим колоссальным филологическим авторитетом, несмотря на то что ее голова едва возвышалась над краем стола. – А твоя «Морозко»? Да это же пособие по семейному насилию и стокгольмскому синдрому! Мачеха высаживает девку в тридцатиградусный мороз в лес – чистая статья за покушение на убийство. Приходит старый садист Морозко, начинает ее сознательно доводить до гипотермии: «Тепло ли тебе, девица?» И девка, судорожно синея, врет в глаза авторитетному источнику: «Тепло, дедушка». И за то, что она проявила абсолютную покорность перед лицом смертельной угрозы и засунула свое человеческое достоинство в одно место, ее награждают сундуком золота. А нормальную девчонку, которая честно сказала: «Ты че, дед, очумел, у меня конечности отнимаются!», этот старый психопат просто замораживает насмерть. И это педагогический идеал? Хвалить за ложь и терпимость к насилию, убивать за честность?
Афанасьев судорожно сглотнул, его руки задрожали.
– Но народный юмор... быт...
– О, про юмор давай отдельно! – глаза Пушкиной блеснули зловещим филологическим азартом. – Ты же издал «Заветные сказки» в Женеве, потому что здешняя цензура от этих «шуток» в обморок падала. И правильно падала! Там же через сюжет – зоофилия, некрофилия и повальное пьянство. Поп у тебя то с кобылой, то с батраком, барин – клинический идиот, а крестьянин – хитрый садист, у которого вершина юмора – это накормить ближнего экскрементами или обворовать слепого. Вы, интеллигентики, ищете там сакральные смыслы, солнце и дождевые тучи по Афанасьеву-Буслаеву. А там нет солнца, Сашенька! Там есть голодный, темный, забитый люд, который в своих фантазиях мечтает об одном: сытно пожрать, ни черта не делать и чтобы соседа парализовало. Твои сказки – это сублимация нищего сурового быта, где человеческая жизнь стоит дешевле лучины.
– Вы жестоки... – прошептал Афанасьев, закрывая лицо руками. – Я собирал сокровища... Я умер в нищете, чахотка сожрала меня, я продал библиотеку за бесценок, чтобы издать эти книги... Я верил в этот язык!
Александра Сергеевна замолчала. На секунду в ее огромных глазах промелькнула тень той самой, глубокой, щемящей нежности к искусству, которую она так тщательно прятала. Она посмотрела на свои крошечные руки, потом на измученного чиновника. Ее физическая малость сейчас казалась монументальным пьедесталом для сострадания.
– В язык, говоришь... – уже тише, без злобы сказала она. – Язык у тебя великий, Сашенька. Текст – безупречен. Ты зафиксировал то, что никто не решался: подлинную, не причесанную карамзинской помадой реальность. Ты выпотрошил фольклор, как тушу, и показал: вот мы какие. Дикие, страшные, инфантильные, но чертовски поэтичные в своем безумии. Твоя трагедия в том, что ты полюбил чудовище. Продал последнюю рубаху ради того, чтобы мир увидел портрет этой дремучей, лесной, медведем рожденной Азии. И за это тебе, дураку, памятник в веках. Но не смей говорить мне про святость этих сюжетов. Это хроника выживания в аду, записанная гениальным стенографистом.
Афанасьев поднял голову, но комната канцелярии уже начала таять, превращаясь в туман, пахнущий лесной земляникой и старыми учебниками.
Александра Сергеевна резко вздрогнула. Стол. Кабинет русского языка и литературы. На часах – девять вечера. Рюмка была пуста.
Она тяжело вздохнула, соскользнула со своего постамента из Брокгауза и Ефрона и подошла к окну. Рост в девяносто сантиметров позволял ей видеть только подоконник и кусок неба, но ей и не нужно было смотреть вниз, на землю. Она и так знала, что там, внизу. Человечество за полтора века ничуть не изменилось: все так же лежало на печи, ждало халявных щук и ненавидело мачех.
– Сашенька, Сашенька... – проворчала она, пряча бутылку обратно в ридикюль. – Зато язык... Какой у этого мерзавца Емели был сочный, чистый русский язык.
Она выключила свет, заперла кабинет и, мерно стуча крошечными ортопедическими туфельками по пустому коридору, пошла домой – проверять тетради будущих Иванов-дураков.
«Баба-яга», русская народная сказка
Майское солнце в провинциальном N не грело – оно плавило асфальт, выжимая из старых тополиных аллей густой, липкий дух тоски и скорой грозы. На платформе пригородного вокзала, среди громоздких баулов с рассадой и дачников в полинявших панамах, Александра Сергеевна Пушкина выглядела инородным телом, оброненным из другой, более изящной эпохи.
Заслуженный учитель Российской Федерации стояла у края перрона, опираясь на трость с набалдашником в виде серебряной совы. При росте в девяносто сантиметров и весе, едва перевалившем за четверть центнера, она умудрялась смотреть на окружающую ее плотную толпу с высоты Парнаса. На ней был безупречно отутюженный кружевной воротник-жабо и строгий жакет, сшитый на заказ в ателье, – единственном месте, где лекала подходили ее крошечной фигуре.
Рядом, обливаясь потом и переминаясь с ноги на ногу, стоял завуч по воспитательной работе, грузный Петр Сидорович Хувеев, назначенный сопровождать «наше национальное достояние» на областной симпозиум.
– Какая глубина, Петр Сидорович, какая сакральная глубина таится в истоках нашего самосознания! – выдохнула Александра Сергеевна. Голос ее, густой и бархатистый, контрастировал с ее кукольным телом, заставляя случайных прохожих испуганно оглядываться. – Возьмите устное народное творчество. Сказка «Баба-яга» в великой, чуткой обработке Афанасьева! Это же не просто текст. Это симфония славянского духа, великая элегия о сиротстве, катарсис детской невинности, проходящей сквозь горнило инициации. Какая нежная, трепетная метафора: девочка, гонимая злой мачехой, ищет иголочку и ниточку, чтобы сшить саван своей уходящей инфантильности! А этот сакральный зооморфизм? Кот, псы, стонущая березка… Это же хор греческой трагедии, застывший в вологодских лесах! Тридцать лет назад, когда я еще работала с младшими классами, я заставляла их проживать каждую строчку, плакать над этим безмолвным триумфом милосердия…
В этот момент из вокзального громкоговорителя раздался хриплый, прокуренный голос диспетчера: «Электричка до Свистунова задерживается на два часа по техническим причинам. Повторяю…»
Толпа дачников дружно, слаженно выдохнула многоэтажный матерный стон. Петр Сидорович выругался сквозь зубы и уныло посмотрел на свои часы.
Александра Сергеевна на секунду замерла. Ее крошечные пальцы, сжимавшие серебряную сову, побелели. Она медленно повернула голову к завучу, и ее огромные, мудрые глаза филолога сузились до щелей. Элегический пафос испарился, как капля воды на раскаленной плите.
– По техническим причинам, – процедила она ледяным тоном, резко переходя на чеканный, циничный регистр. – Естественно. Человеческий скот не способен содержать в порядке даже пару ржавых рельсов. Впрочем, чему я удивляюсь? Это генетическое. Вся суть нашей ментальности как раз и описана в этой гребаной сказке про Ягу, которую министерские дегенераты засунули в программу второго класса. Они думают, это сказка о добре? Петр Сидорович, очнитесь, это же клинический разбор тотального, хрестоматийного эгоизма и бытовой проституции.
Завуч сглотнул и сделал шаг назад. Александра Сергеевна, чьей макушкой можно было мерить радиацию на уровне его пупка, ментально возвышалась над Хувеевым, как Останкинская телебашня. Она ткнула тростью в сторону путей.
– Давайте препарируем этот шедевр без соплей. Начнем с отца. «Дед овдовел и женился на другой». У деда осталась маленькая дочь. Что делает этот старый импотент, когда мачеха начинает бить ребенка и думать, «как бы вовсе извести»? Правильно – ничего. Ему плевать. У него новая юбка в хате. В ключевой момент, когда мачеха отправляет девочку на верную смерть к сестре-людоедке, автор целомудренно пишет: «Раз отец уехал куда-то». Куда «куда-то», Сидорович?! На вахту? В запой? Он просто технично слился, чтобы не мешать бабе решать квартирный вопрос за счет утилизации первенца. Это не отец, это биологический статист.
Она сделала короткую паузу, переведя дух, и продолжила, глумливо ухмыляясь:
– Но девочка, слава богу, генетически пошла в мачеху – такая же расчетливая дрянь. Она идет к родной тетке за инструкциями. И тут начинается самое интересное – экономика загробного мира. Тетка выдает ей прайс-лист для подкупа персонала Яги. И заметьте, как гениально Афанасьев подчеркивает абсолютную сучью сущность всего живого и неживого в этом лесу.
Возьмем кота. Кот – это апофеоз шкурного интереса. Девочка сидит за ткацким станком, Яга топит баню, чтобы сожрать племянницу на завтрак. Девочка дает коту ветчины. И что говорит этот усатый коллаборационист? «Я тебе сколько служу, – заявляет он хозяйке, – ты мне косточки не дала, а она мне ветчинки дала». То есть кот годами жил на гособеспечении у Яги, жрал ее мышей, но стоило девчонке подкинуть ему кусок просроченного шпика, как он тут же сдает объект, сливает государственную тайну, выдает гребешок с полотенцем и обеспечивает побег. Это не верный спутник, это продажная тварь, готовая продать родину за калории.
Александра Сергеевна прошлась по платформе, мерно стуча тростью. Дачники невольно расступались, чувствуя исходящую от лилипутки волну чистой, концентрированной мизантропии.
– А собаки? – продолжала она, победоносно глядя на завуча Хувеева. – Защитники периметра! Променяли суверенный долг на сухую «горелую корочку». А ворота? «Ты нам водицы под пяточки не подлила, а она нам маслица». Слушайте, Петр Сидорович, они там все сидят на рабочих местах, ненавидят работодателя и ждут первого встречного с копеечной взяткой! Даже березка – неодушевленный предмет, символ России, черт бы ее драл! – и та туда же: «Ты меня ниточкой не перевязала, а она ленточкой». Тщеславное бревно! Коррупция снизу доверху. Вся экосистема Бабы-яги держится на том, что Яга – отвратительный менеджер, экономящий на соцпакете для сотрудников. Понимаете? Девчонка спасается не благодаря уму или доброте, а потому что нашла уязвимость в системе мотивации персонала! Она просто раздала мелкие взятки. Ей бы контрабандистом работать, а не рубашки шить.
Александра Сергеевна остановилась, тяжело дыша, и посмотрела на притихший вокзал.
– И каков же финал этого педагогического ужаса? Девочка прибегает домой. Папаша, который только что вернулся «откуда-то», внезапно прозревает. И как он решает семейный конфликт? Цивилизованным разводом? Судом? Нет. «Дед рассердился на жену и расстрелял ее». Что-то Афанасьев перемудрил. Из берданки, видимо, расстрелял, бабахнул прямо в сенях. Хеппи-энд, Сидорович! Чистое уголовное преступление, совершенное группой лиц по предварительному сговору, потому что дед с дочкой после этого «стали жить да поживать да добра наживать». На крови и трупах. И завершает это все авторское: «и я там был, мед-пиво пил». То есть свидетель зашел, увидел труп мачехи, выпил с убийцами бесплатного алкоголя, замарал усы и пошел дальше.
Она брезгливо поморщилась, поправила жабо и снова превратилась в хрупкую фарфоровую статуэтку.
– Вот так и надо объяснять второклашкам, Петр Сидорович. Мир – это филиал избушки Яги. Если хочешь выжить – ищи, кому дать ветчины, и молись, чтобы у твоего отца было ружье. А вы говорите – «славянский дух»... Пойдемте поищем расписание автобусов, иначе эта техническая задержка заставит меня возненавидеть человечество еще сильнее, хотя, казалось бы, куда уж больше...
«Багиня», Леонид Карпов
За окном вагона поезда на Воркуту расстилалась та неизбывная, густая русская равнина, что навевает на путешественника думы о вечности и тщете. Смеркалось. Сизый пар от титана тянулся по проходу, мешаясь с запахом копченой курицы и предчувствием близкой сырости.
В купе номер три, аккурат на нижней полке, восседала Александра Сергеевна Пушкина. Природа, сыграв с ней злую шутку, отмерила ей ровно девяносто сантиметров земного бытия и двадцать пять килограммов веса, но взамен наградила осанкой византийской императрицы и колоссальным, как купол Исаакия, филологическим умом. Ее крошечные ножки в ортопедических ботиночках не доставали до пола, но всякий, кто осмеливался взглянуть в ее выпуклые, навыкате, грозные глаза Заслуженного учителя, немедленно чувствовал себя ничтожным гимназистом.
Напротив нее сидел случайный попутчик – благообразный доцент-ихтиолог с бородкой и интересной фамилией Мозгоедов-Епатьев. Александра Сергеевна, бережно прижимая к крошечной груди свежий толстый журнал, предавалась высокому экстазу.
– Вы только вчитайтесь, милостивый государь, в эту вязь, в этот безупречный ораторский слог! – голос ее, неожиданно густой и бархатистый, вибрировал на стыках рельсов. – Какая нежная, щемящая экспозиция! Воронежский писатель Леонид Карпов в своем заглавном шедевре «Багиня» поднимается до высот истинно гоголевского обобщения. Это же реквием по утерянной духовности, плач Ярославны над руинами нашей ментальности! Как тонко автор противопоставляет три курса дореволюционной гимназии и нынешний цифровой суррогат. Какое величие замысла в этой трагической фигуре Лидочки-Изольды! Она ведь жрица, несущая крест своей БАГадельной скорби ради того, чтобы швеи из Пензы узрели свет. Это платоновский миф о пещере, переложенный на язык социальных сетей, где сумочка от Шанель – единственная подлинная идея в мире теней…
В этот момент поезд резко дернуло на стрелке. Стоявший на столике стакан в железном подстаканнике качнулся, и капля мутного чая упала прямо на белоснежный крахмальный воротничок Александры Сергеевны.
Глаза лилипутки сузились. Благообразный глянец XIX века слетел с нее в ту же секунду. Шелковый платочек, которым она промокнула пятно, был скомкан с яростью карманного титана.
– Тьфу, бред сивой кобылы, – отрезала Александра Сергеевна, и голос ее стал сухим, как наждак. – Нашли жрицу. Обыкновенная инфузория-туфелька с раздутым самомнением и дефицитом внимания. Вы вообще текст-то читали, ихтиолог? Глазами читали или чем?
Доцент Мозгоедов-Епатьев вздрогнул и вжался в полку. Маленькая женщина, казалось, заняла собой все пространство купе, подавляя его своим ментальным масштабом.
– Карпов написал не сатиру на блогеров, – жестко отчеканила она, листая страницы крошечными, детскими пальцами. – Он задокументировал абсолютный, эталонный триумф паразитического эгоизма. Посмотрите, как препарированы эти твари. Лидочка и Радик – это же идеальный симбиоз двух глистов в кишечнике сытого общества. Они не дураки, нет! Они гениальные менеджеры человеческого убожества. Из чего состоит их «БАГолепие»? Из тотальной, звенящей пустоты. Автор пишет: «Там сиротливо светились 412 рублей. Но Лидочка не унывала». Почему? Да потому что у нее атрофирован стыд! Ей не нужно работать, ей нужно продавать воздух. «Гайд по дыханию маточкой» за сто тысяч – это же чистой воды торговля индульгенциями для дегенератов. И самое страшное, что спрос рождает это предложение.
Она сердито стукнула кулачком по столику. Подстаканник звякнул.
– А Радик? Этот «БАГач» с винирами фаянсовыми. Купил три кило сосисок собакам – и тридцать дней ноет в сторис про свою тонкую душу. Это же высшая степень цинизма! Он покупает индульгенцию за цену мясной обрези, чтобы потом стричь купоны с лохов на курсе «Как выйти из нищеты». Карпов показывает нам изнанку так называемого «успешного успеха». Это мир, где левое ухо уплывает в воротник от дешевых китайских фильтров, но стадо продолжает жрать кактус, потому что стаду тоже хочется казаться, а не быть.



