- -
- 100%
- +
– О, Роман Иосифович, – заговорила она голосом тягучим, бархатным, в котором слышался шелест вековых дубрав и пафос лучших страниц Костомарова. – Как дивно и страшно поэтическое слово, рожденное в горниле национальной скорби! Какая невыразимая, хтоническая нежность звучит в ваших ранних стихах, где каждый слог дышит тоской по утраченному раю, по княжьей славе Галича, по чистым водам Днестра, несущим свои лазурные волны мимо крутых скал! Вы ведь искали абсолютную красоту, вы искали ту сакральную искру, что зажжет огнем свободы сердца угнетенных, вы сопрягали метафору с вечностью, вознося карпатский мелос до уровня мировой трагедии!
Шухевич-Чупрынка самодовольно расправил усы, явно польщенный столь изысканным визитом маломерной, но явно высокообразованной дамы.
В этот момент со двора донесся визг свиньи, которую кто-то грубо пнул сапогом.
Александра Сергеевна резко замолчала. Взгляд ее огромных глаз мгновенно остекленел, благоговение испарилось, уступив место ледяному, хирургическому цинизму. Она брезгливо отодвинула от себя грязный стакан.
– Господи, ну и пафосная же хренотень, – отчетливо, сочно и абсолютно сокрушительно произнесла Пушкина, меняя регистр на грязь подворотни. – Роман, голубчик, застегни френч, от тебя несет не «степным мелосом», а застарелым комплексом неполноценности галицийского бухгалтера, которому в детстве недодали конфет и автономии.
Чупрынка подавился воздухом и схватился за кобуру. Александра Сергеевна даже не моргнула. При ее росте физическая смерть вообще казалась абстракцией, а вот филологическая экзекуция была реальностью.
– Сидеть, – скомандовала она, и в ее голосе звякнула сталь, заставившая абверовского прихвостня замереть. – Давай снимем эти кружева про «национальное возрождение» и препарируем твою так называемую поэзию и твой хваленый интегральный национализм с точки зрения элементарной логики и психоанализа. Твой Чупрынка – это же не поэт. Это диагноз. Это классический пример того, как местечковое эго, раздутое до размеров вселенской обиды, пытается компенсировать собственную цивилизационную вторичность.
Она оперлась крошечными кулачками о стол, подавшись вперед всем своим маленьким телом.
– Вы же, господа украинские националисты, создали самую парадоксальную, самую импотентную мифологию в истории Европы. Ваша главная муза – это не свобода. Ваша муза – это Жертва. Вы упиваетесь своим несчастьем, как алкоголик дешевым шмурдяком! Посмотри на свои тексты: там же сплошной мазохистский восторг от того, как вас все обижают – то поляки, то москали, то австрийцы. Вы возвели поражение в культ. Чем сильнее вас бьют, тем громче вы кричите о своем величии. Это же чистый Сад-и-Мазох, причем в самом запущенном, хуторянском проявлении.
Шухевич попытался вставить слово, но Пушкина перебила его, как нерадивого пятиклассника.
– Молчать, когда филолог говорит! Твой национализм – это попытка построить хату с краю, но только так, чтобы из окон можно было отстреливать прохожих. Вы ведь не хотите строить империю, вы не способны на масштаб государственного мышления. Ваша мечта – это хутор. Но хутор стерильный, где все говорят исключительно на одном диалекте и одинаково ненавидят соседа. Но самое смешное и мерзкое в твоем Чупрынке – это то, как легко этот «рыцарь духа» превращается в обычного лакея, едва на горизонте появляется хозяин посерьезнее. Ты же в батальоне «Нахтигаль» абверовский погон носил? Носил. Перед берлинскими хозяевами на задних лапках ходил в надежде, что они вам разрешат свою маленькую Украину за колючей проволокой устроить? Ходил.
Она горько, цинично усмехнулась.
– Какая ирония! Бороться против «оккупантов» под крылом у главных мясников двадцатого века. Ваша независимость – это независимость цепного пса, которому разрешили полаять на прохожих, пока хозяин обедает. Вы предали саму идею славянского братства ради того, чтобы стать санитарами при немецком морге. И ладно бы вы имели политический успех! Так нет же, вас использовали как одноразовую ветошь и выбросили в эти самые карпатские схроны, где вы теперь сидите, вшивеете и строчите стишки про «незламність». Ваша трагедия в том, Роман, что вы ничтожны. Ваш национализм – это не огонь Прометея. Это чад сырых дров в запертой бане. Вы задохнетесь в собственной злобе, а в историю войдете не как создатели государства, а как авторы самых кровавых и бессмысленных погромов, которые вы стыдливо назовете «национально-освободительной борьбой».
Александра Сергеевна брезгливо посмотрела на Чупрынку, чье лицо налилось багровой кровью.
– И запомни, поэт недоделанный: язык, на котором ты пытаешься писать, создан для того, чтобы на нем пели и любили, а вы превратили его в инструкцию по разделке соседей. Тьфу на вас.
Она резко допила остатки из кружки, скорчив гримасу.
Пространство хаты лопнуло с сухим треском.
Александра Сергеевна сидела в своем кабинете. На часах было 22:40. Наливка закончилась. На столе лежала стопка тетрадей 9-го «Г».
Она аккуратно взяла красную ручку, открыла верхнее сочинение и размашистым, безупречным почерком вывела на полях: «Тема патриотизма раскрыта поверхностно. Попытки идеализации хуторского менталитета свидетельствуют о скудости исторического мышления автора. Два».
Пушкина встала, легко спрыгнула со стула, поправила жабо и пошла к выходу, погасив свет. Ей еще нужно было выспаться перед завтрашним разбором Некрасова.
Твен, Марк
Сумерки опускались на провинциальный город N густыми сиреневыми волнами, укутывая облупившийся фасад типовой пятиэтажки. Ветви старых тополей заглядывали в окно, где среди лабиринтов из стопок тетрадей, прижизненных изданий Блока и сувенирных бюстиков классиков восседала Александра Сергеевна Пушкина.
Народный учитель Российской Федерации, чей филологический гений страшил и восхищал не одно поколение горожан, покоилась в глубоком кресле. Ножки ее, обутые в ортопедические туфли двадцать четвертого размера, едва доходили до края сиденья. Однако в этой крошечной женщине ростом в девяносто сантиметров и весом с полмешка муки таилась мощь византийского императора.
На полированном столе, рядом с декоративной хрустальной чернильницей, высилась початая бутылка бурбона «Kentucky Gentleman». Александра Сергеевна пребывала в состоянии благостного томления, убаюканная тягучей, как южная патока, мыслью о великом американском реализме. Она налила янтарную жидкость в граненый стакан, вдохнула терпкий, пахнущий кукурузой и обожженным дубом аромат Нового Света и сделала крупный глоток.
В ту же секунду комната покатилась куда-то вбок. Пространство закрутилось гигантской воронкой, тополя за окном превратились в исполинские плакучие ивы, а гул провинциальных троллейбусов сменился глухим, утробным шлепаньем гребных колес по мутной воде.
– Опять этот чертов алкогольный хронотоп, – пробормотала Александра Сергеевна, хватаясь за край внезапно возникшего плетеного кресла. – Ведь закаялась же мешать бурбон с чтением лекций по зарубежке.
Она сидела на палубе колесного парохода, мерно рассекающего желтые воды Миссисипи. Напротив нее, положив ноги в пыльных сапогах на поручни, сидел пожилой мужчина в ослепительно белом костюме, с пышной гривой седых волос и залихватскими усами. В зубах он держал дымящуюся сигару, а в руке – точно такой же стакан с бурбоном. Это был Сэмюэл Клеменс, всему миру известный как Марк Твен.
– Какая величавая, первозданная картина, – вырвалось из груди Александры Сергеевны, и голос ее зазвучал подобно церковному органу, перекрывая шум парового двигателя. – Посмотрите на эту реку, мистер Клеменс! Это же не просто водная артерия, это сама стезя американского духа, катящая свои благословенные волны сквозь девственные леса и пуританские предрассудки! О, как тонка и нежна ваша поэтизация юношества! Ваш Гекльберри Финн – это же истинный Адам Нового Света, неискушенный, чистый душой дикарь, бегущий от удушающих оков цивилизации ради абсолютной свободы на хрупком плоту! Каким религиозным трепетом перед красотой творения дышит каждая строчка, где мальчик и беглый негр Джим созерцают звезды! Вы – Гомер американской ночи, Сэмюэл...
Твен снисходительно посмотрел на нее сверху вниз, как смотрят на забавную говорящую куклу, и нравоучительно постучал пальцем по своему стакану с бурбоном.
– Нам, великим гуманистам, открыты тайны человеческой свободы, дочь моя, – пафосно изрек он, поправляя усы. – Мой Гек – это символ чистой американской совести, не запятнанной грязью Старого Света. Рад, что даже в вашей глуши это способны оценить.
Александра Сергеевна резко напряглась. Взгляд ее огромных выпуклых глаз, доселе лучившихся филологическим экстазом, мгновенно заледенел. Провинциальная интеллигентка исчезла. На палубу ступила безжалостная фурия циничного анализа. Она легко спрыгнула с кресла, оказавшись Твену чуть выше колена, но посмотрела на него так, словно он был нерадивым двоечником, укравшим школьный мел.
– Слышь ты, юморист хренов, – процедила Александра Сергеевна, и весь пафос классической прозы разлетелся в прах. – Ты кому эти сказки про свободу на плоту рассказываешь? Мне? Сорок пять лет в школе от звонка до звонка! Твой плот – это не гимн свободе. Это манифест тотального инфантилизма и шкурного эгоизма, замаскированный под детскую прозу, чтобы цензура не сожрала.
Твен от неожиданности чуть не выронил сигару, уставившись на девяностосантиметровую женщину, которая транслировала уверенность многотонного катка.
– Твой Гек Финн, – продолжала Александра Сергеевна, меряя палубу крошечными шагами и заложив руки за спину, – бежит от цивилизации не потому, что у него, как пишут в наших глупых учебниках, «душа Адама». А потому, что он патологический бездельник, не желающий мыть шею и учить таблицу умножения. Вся твоя великая американская мечта в этой книге – это мечта о том, как бы ни хрена не делать, плыть по течению и чтобы тебе за это ничего не было. А Джим? Ты же сделал из несчастного беглого раба куклу для битья! Кому вы с Томом Сойером в финале устраиваете «побег»? Человеку, которого хозяйка уже в завещании освободила! Вы заставляете взрослого негра сидеть в подвале с крысами и пауками, жрать собственные слезы и писать кровью на рубахе просто потому, что двум белым соплякам скучно и им хочется поиграть в графа Монте-Кристо! Это не реализм, Сэмми. Это изощренный садизм сытых белых недорослей, который ты выдал за «веселые приключения».
– Но послушайте, мисс... – попытался вставить ошарашенный писатель.
– Молчать, когда филолог говорит! – гаркнула Александра Сергеевна, и Твен рефлекторно втянул голову в плечи. – Давай про твою биографию вспомним, зеркало ты наше американской чести. Ты же всю жизнь косил под парня из народа, лоцмана, золотоискателя в кабацких драках. А сам спал и видел, как бы пристроиться к большим деньгам. Женился на Оливии Лэнгдон – дочке угольного магната, закоренелого капиталиста. И как только дорвался до ее миллионов, сразу превратился в буржуа, нацепил этот свой пижонский белый костюмчик и стал строить дом в Хартфорде с двадцатью комнатами и слугами. Ты свой цинизм и жажду наживы в каждую строчку зашил.
Она остановилась прямо перед его сапогом и ткнула в него маленьким пальцем:
– Твой «Янки при дворе короля Артура» – это же квинтэссенция американского высокомерия. Приходит такой предприимчивый хлыщ из Коннектикута к средневековым рыцарям. И вместо того, чтобы принести им культуру, он начинает строить там заводы, проводить телефонные линии и устраивать монополии. Ты показал, что любой прогресс в руках американца превращается в бизнес-план по порабощению туземцев. А финал? Чем заканчивается твоя «юмористическая» книжка? Твой Янки расстреливает из пулеметов и взрывает динамитом двадцать пять тысяч рыцарей! Горы трупов, Сэм! Ты предсказал Хиросиму и Вьетнам, завернув это в обертку сатиры. Ты презирал человечество, потому что сам был плоть от плоти этого хищного, шкурного века. Ты инвестировал в дурацкие изобретения, прогорел на автоматической наборной машине, обанкротился и под конец жизни возненавидел весь мир просто потому, что мир оказался чуть более хитрым капиталистом, чем ты сам. Твой «Таинственный незнакомец» – это же крик обиженного ребенка, у которого отобрали конфету. Бог у тебя плохой, люди – глупые овцы, а жизнь – сон. Да нет, дорогой. Жизнь – это работа. А ты просто не умел проигрывать с достоинством.
Твен сидел бледный, судорожно сжимая стакан. Из его сигары вывалился уголек, но он даже не заметил. Ментальный масштаб этой крошечной женщины расплющил его, превратив автора великих романов в нашкодившего школьника.
– Ну что, Клеменс, поставим тебе троечку с минусом за гуманизм? – цинично усмехнулась Александра Сергеевна. – Иди, кури свой табак. А мне пора проверять тетради девятого «Г». Там такие же придурки, как твой Том Сойер, только без пиратских бандан.
Она допила залпом остатки бурбона прямо из стакана писателя. Плот, Миссисипи и белый костюм Твена мгновенно растворились в воздухе.
Александра Сергеевна моргнула. Она снова сидела в своем кресле в провинциальном городе N. На столе горела лампа. На ковре лежал томик Марка Твена с загнутой страницей. Народный учитель РФ тяжело вздохнула, поправила юбку, взяла красную ручку и придвинула к себе стопку тетрадей. Человеческая природа была неизменно отвратительна – хоть на Миссисипи девятнадцатого века, хоть на уроке литературы в двадцать первом.
«Темные аллеи», И. Бунин
Влажный, тяжелый туман, занесенный с полей Среднерусской возвышенности, нехотя вползал в разбитые окна школьного коридора, где пахло мокрой штукатуркой, детским потом и унынием. За окном расстилалась бескрайняя, серая плоскость N-ска – города, словно забытого Богом между привокзальными пивными и обветшавшими панельками. Но здесь, в кабинете русского языка и литературы, время будто замедлило свой ход, подчиняясь строгому, почти храмовому закону.
Прямо на учительском столе, среди груды тетрадей, возвышалась Александра Сергеевна Пушкина. Народный учитель Российской Федерации, чей рост едва достигал девяноста сантиметров, сидела на детском стульчике с подушкой. Ее крошечные ножки в безупречных замшевых туфельках двадцать четвертого размера едва касались поверхности стола, но фигура, затянутая в строгий английский костюм, дышала такой монументальной статью, что затмевала и массивный шкаф с портретами классиков, и тридцать пар ошалевших от гормонов одиннадцатиклассников. Ее маленькие, прозрачные ладони покоились на томике Ивана Бунина.
– Вы только вслушайтесь, господа, в этот божественный, хрустальный реквием по ушедшей эпохе, – Александра Сергеевна закрыла глаза, и ее голос, глубокий, бархатный, совершенно несоразмерный ее двадцати пяти килограммам веса, поплыл над партами. – «Темные аллеи»… О, это не просто сборник рассказов. Это тончайший шелк дворянской культуры, вышитый золотыми нитями подлинной, трагической страсти. Бунин, этот последний рыцарь русской усадьбы, поет нам о любви, которая выше жизни и смерти. Вспомните Николая Алексеевича и Надежду. Случайная встреча на почтовой станции тридцать лет спустя. Какая глубина раскаяния! Какой священный трепет перед прошлым, которое они оба пронесли через всю жизнь, словно ладанку на груди! Это гимн роковому чувству, преображающему пошлую земную реальность в чистый дух искусства…
В этот момент на последней парте двадцатиоднолетняя Карина Цареблудова – легендарный переросток, умудрившийся застрять в одиннадцатом классе вопреки всем законам Минпросвещения, – с наращенными ресницами длиной в три бунинские метафоры, громко и смачно зевнула, параллельно пытаясь незаметно сплюнуть жвачку под обложку учебника.
Александра Сергеевна открыла глаза. Филологический трепет испарился из ее взгляда мгновенно, уступив место ледяной, хирургической зоркости. Она с ногами взобралась на стол, стукнув каблучками, прошлась мимо ноутбука и остановилась на самом краю, глядя на класс сверху вниз.
– Короче, Цареблудова, заверни свой «Орбит» в тетрадь по русскому, все равно там пусто, и слушай сюда, – резко отрезала Александра Сергеевна. Голос ее стал сухим и плоским, как доска объявлений у подъезда. – Давайте снимем этот сусальный дореволюционный блеск и посмотрим на этот ваш «гимн любви» трезвыми глазами судебного психиатра. Что мы имеем в сухом остатке в главном рассказе сборника?
Она прошлась по краю стола, заложив крошечные ручки за спину. Ее девяностосантиметровый силуэт на фоне классной доски казался зловещей тенью гроссмейстера.
– Перед нами классический, эталонный разбор двух эгоистичных ушлепков. Николай Алексеевич – типичный дворянский мажор средней руки, инфантильный трус. Он в молодости поматросил простолюдинку Надю, наобещал ей лазурные берега, а потом, естественно, слился. Почему? Потому что маменька с папенькой нашли партию повыгоднее, да и перед рукопожатным обществом стыдно. И вот этот седой козел сидит на станции, ждет лошадей, встречает ее – теперь уже хозяйку частной постоялой избы – и начинает пускать сопли. Знаете, от чего он плачет? От великой любви? Черта с два! Ему просто баба, ради которой он бросил Надю, изменила, а сын вырос конченым подонком без чести и совести. Николай Алексеевич плачет исключительно о себе, любимом! Его жизнь – помойка, и он пришел погреться у чужого костра.
Класс замер. Карина Цареблудова даже перестала жевать.
– А Надя? – Александра Сергеевна горько усмехнулась, качнув головой. – Вы думаете, Надя – это символ верности? Окститесь. Надя – это памятник неизлечимому, закостенелому бабьему мазохизму. Тридцать лет! Тридцать лет баба держит обиду, не заводит семью, не рожает детей, а только копит бабло и лелеет свой статус «жертвы первой любви». Она ему прямо в лицо говорит: «Простить я вас никогда не могла». Какая христианская глубина, какой катарсис, браво! Это чистой воды пассивная агрессия. Она тридцать лет ждала этого момента, чтобы выдать ему эту фразу и посмотреть, как он будет корчиться в своих барских сапогах.
Она остановилась, посмотрела на томик Бунина и постучала по нему маленьким указательным пальцем.
– А финал? Николай Алексеевич уезжает и думает: «А что, если бы я ее не бросил? Кем бы она была? Моей хозяйкой в доме, матерью моих детей?» И тут же пугается этой мысли: «Какая пошлость! Надя – хозяйка моего петербургского дома? Смешно!» То есть этот кретин даже в старости, на пороге могилы, больше всего боится, что подумает княгиня Марья Алексеевна! Он не женщину потерял, он статус свой берег, как девственность в монастыре. Бунин гениален, господа дегенераты, но гениален он именно тем, что описал абсолютное, эталонное человеческое ничтожество. Он показал, как люди заменяют реальную жизнь, поступки и ответственность красивыми воспоминаниями об аллеях, в которых когда-то цвел шиповник. Они не любить не умеют – они жопу от дивана оторвать боятся ради другого человека.
В тишине класса раздался негромкий, прокуренный смешок Цареблудовой. Она лениво поправила нарощенную ресницу и посмотрела на учительницу без тени страха:
– Александра Сергеевна, так Бунин про это и писал. Николай этот – обычный лох, упустил нормальную бабу, которая его на коленях умоляла. А Надька – молодец, бизнес подняла, постоялый двор держит, при бабле. А то, что не простила... Так лохов и не прощают. Чего ей плакать-то? Она выиграла.
Александра Сергеевна замерла на краю стола. На секунду ее крошечные пальцы сильнее сжали томик Бунина. Дребезжащий звонок разбил их дуэль взглядов.
– Пять, Цареблудова, – тихо, одними губами произнесла учительница. –Домашнее задание. Напишите эссе на тему «Социально-бытовая трусость как главный двигатель русской любовной лирики». И не дай бог я увижу в вашей писанине словосочетание «возвышенные чувства». Пощадите мой филологический слух, я слишком мала, чтобы выносить тонны вашего пафоса. Свободны.
«Тимур и его команда», А. П. Гайдар
Июньский полдень в провинциальном N плавился, как дешевая стеариновая свеча. Старое городское кладбище, укрытое густой сенью вековых лип и корявых вязов, дышало благостной, торжественной тишиной. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь изумрудную листву, ложились золотыми червонцами на покосившиеся чугунные кресты и щербатые мраморные надгробия. Воздух, густой и сладкий от аромата цветущей жимолости, казалось, застыл, оберегая покой усопших.
Здесь, на замшелой гранитной плите фамильного склепа купцов первой гильдии, восседало удивительное существо. Народный учитель Российской Федерации Александра Сергеевна Пушкина выглядела деталью старинного фарфорового гарнитура, случайно забытой среди могил. При росте в девяносто сантиметров и весе упитанного кота, она обладала такой монументальной статью, что любой прохожий невольно робел. Ее крошечные ножки в лаковых туфлях двадцать четвертого размера аккуратно свисали с гранита, а точеные пальцы уверенно держали раскрытый томик Аркадия Гайдара.
Рядом стоял ее бывший ученик, а ныне тридцатилетний учитель истории Олег Ибоходов, пришедший сюда в поисках уединения и тишины.
– Посмотрите кругом, Олежек, – ее голос, неожиданно глубокий, грудной, бархатный, казалось, вибрировал над самой землей. – Какая святая, пронзительная тишина. Какая великая драматургия ухода. Знаете, о чем я думаю в преддверии своего неизбежного ухода на покой? О чистоте помыслов. О той хрустальной, звенящей эпохе, когда слово «честь» еще не было вычеркнуто из лексикона сытых обывателей. Я перечитываю «Тимура и его команду». Боже мой, какая симфония детской души! Какая жертвенность, какой невиданный, титанический гуманизм заложен в этой маленькой повести! Это же чистый, незамутненный родник подросткового альтруизма, бьющий наперекор суровой предвоенной реальности. Мальчики, несущие свет тайного благодеяния... Это ли не высшее проявление божественной искры в человеке?
Олег Ибоходов завороженно кивнул, тронутый до глубины души этим поэтическим пафосом. Он затаил дыхание, боясь спугнуть великую филологическую мысль.
В этот момент тишину аллеи бесцеремонно нарушил жирный, лоснящийся шмель. Он с налету врезался в безупречно накрахмаленное жабо Александры Сергеевны, запутался в кружевах и сердито зажужжал.
Миниатюрная женщина не вскрикнула. Она молниеносно, с грацией матерого богомола, поймала насекомое двумя пальцами, хладнокровно раздавила его о гранит купеческого склепа и вытерла пальцы о влажную салфетку. Лицо ее мгновенно утратило выражение херувимского восторга, а глаза превратились в две холодные щели.
– Ну и срань господня, – ровно произнесла она, резко захлопнув книгу. – Впрочем, как и вся эта ваша тимуровская шайка. Олежек, снимите лапшу с ушей, вы же историк, в конце концов, а не жертва лоботомии. Какой, к черту, альтруизм? Какая святая детская душа? Гайдар написал гениальное руководство по созданию тоталитарной секты на районном уровне и легализации подростковой ОПГ под видом благотворительности.
Ибоходов нервно сглотнул, прирастая к дорожке.
– Вы вообще в четвертом классе текст внимательно читали? – Александра Сергеевна спрыгнула с плиты. При ее росте это было движением куклы-убийцы из хоррора, но в ее осанке читался Наполеон перед Аустерлицем. – Давайте препарируем этого вашего Тимура Гараева. Перед нами классический малолетний психопат с ярко выраженным комплексом бога и манией контроля. Мальчик из хорошей номенклатурной семьи, чей дядя Георгий – профессиональный военный с неограниченным ресурсом, решает поиграть в теневого генерал-губернатора дачного поселка. Ему не уперлось помогать старушкам. Ему нужна власть. Абсолютная, сука, и неконтролируемая.
Она сделала пару шагов, чеканя шаг крошечными каблучками.
– Посмотрите на структуру их организации. Это же чистая конспирация колумбийского наркосиндиката! Тайный штаб на чердаке сарая. Штурвалы, веревки, система сигнализации. Зачем? Чтобы натаскать дрова бабке Квасовой? Для этого нужно протягивать бечевки по чужим заборам? Нет, Олежек. Это выстраивание иерархии подчинения. Тимур не просит ребят помочь – он отдает приказы. У него есть адъютант Коля Колокольчиков, которого он прессует за малейший шаг влево. У него есть штурмовые отряды. Система тайных знаков – звезды на домах. Вы думаете, это знаки милосердия? Черта с два, это маркировка территории! Метка собственности. «Этот объект под нашей крышей, чужим не соваться». Клеймение скота, если хотите.
Александра Сергеевна остановилась и посмотрела на Ибоходова снизу вверх, но историку показалось, что на него смотрят с трибуны Мавзолея.




