Севастопольский подземник: Выход наверх

- -
- 100%
- +
Я протянул ему вчерашний карандаш.
— Твой. Спасибо.
— У меня этот есть, ваше благородие.
— Пусть будет два. Сегодня понадобятся.
Платонов поглядел на дощечку, на меня и ничего не сказал. Вчера вечером, когда я велел Егору взять бумагу и записывать всё, что увидим, он тоже промолчал, только почесал бороду своим негнущимся пальцем. Я понимал, о чём он молчит: полдня трёх человек на ползанье, а с бумаги под землёй толку как с прошлогоднего снега.
— Пошли, — сказал я. — Платонов первый. Я за ним. Егор последний.
Ход начинался низко. Выпрямиться в нём было нельзя: доски обшивки висели над затылком, стены сжимали плечи. Платонов полз на коленях и локтях, держа фонарь перед собой, и его спина загораживала половину света. Я полз следом, опираясь на левый локоть. Правая рука висела, и при каждом движении плечо напоминало о себе, тупо и настойчиво, будто кто-то стучал изнутри.
Пахло мокрой глиной и свечным салом. Рамы стояли часто, обшивка между ними была тёмная, влажная, местами с белыми пятнами плесени. Я трогал каждую раму, мимо которой полз: стучал костяшками, смотрел на стыки. Дерево отвечало глухо и плотно. Сверху не капало. Пламя в фонаре стояло спокойно.
Первый прямой отрезок кончился нишей, где ход поворачивал. В нише можно было сесть, согнувшись, и развернуться. Над ней в доску был вбит железный крюк для фонаря, а сама доска закоптилась до черноты. В нише валялись кирки и ведро, брошенные в ту ночь, когда ухнуло. В правой стенке ниши темнело устье, заложенное поперёк двумя жердями. Чуть ближе к выходу, сбоку, чернело ещё одно отверстие — ниже и уже основного хода.
— Ближний рукав, — сказал Платонов про низкое отверстие. — А за жердями — сухой. Его когда-то от ниши к развилке вели. Им не ходят.
— Ближний посмотрим на обратном пути. Сухой — не сегодня.
За поворотом ход шёл дальше, такой же тесный. Мы ползли долго. Я не считал рамы, но к концу колени горели, а под ногтями набилась глина. Ближе к концу, по левую руку, открылось ещё одно отверстие. В него глядела сломанная стойка, расщеплённая наискось, и излом белел свежо, будто её переломили вчера.
— Поперечина, — сказал Платонов. — К рукаву ведёт. Туда сейчас не лазят.
Ход упёрся в развилку. Отсюда расходились три чёрных рта: справа — пошире, слева — два узких и низких, почти рядом. Платонов остановился и поставил фонарь.
— Справа — тот же сухой рукав, другим концом, — сказал он. — Слева — слуховые. Старое и боковое. — Он помолчал. — Туда сегодня?
— Нет. Сперва обратная дорога.
Он кивнул, как мне показалось, с облегчением.
Поперечину мы осмотрели с этого конца, сколько было видно при свете. Рамы в ней сели, верхняк одной провис дугой, под ним лежала куча сырой земли. Пролезть было можно, если ползти на животе и не задевать. Только всё это держалось уже не на дереве, а на привычке земли стоять на месте. Такие места я знал: они стоят месяц, стоят год, а потом оседают от шагов в соседней выработке.
— Сюда никого, — сказал я. — Пока не поменяем дерево.
— Её и не берут, ваше благородие.
— Новенький возьмёт. В темноте она похожа на ход.
Платонов промолчал.
Назад поползли в обратном порядке: Егор теперь был первым, Платонов замыкал, и свет оказался у меня за спиной. Ближний рукав осмотрели, вернувшись к нише. Он был ниже основного хода, туда приходилось ползти почти на животе. В дальнем его конце, там, где он упирался в поперечину, сверху сочилась вода, и одна рама треснула вдоль. Егор тащил за собой дощечку и на каждом привале что-то черкал углём, держа лист на колене.
У ниши я сел и прислонился к стенке. Плечо гудело. Платонов уселся напротив, поджав ноги, фонарь повесил на крюк.
— Платонов. Вот пришлют тебе завтра нового человека, который тут ни разу не был. Как он отсюда выйдет?
— За знающим.
— А если знающий впереди, с работой, а этому надо назад?
— Ему растолкуют. От развилки до ниши всё прямо, у ниши направо, в рукав не лезть. — Он пожал плечами. — Кто растолковал, тот и отвечает.
— А если он у ниши забудет, направо или налево?
— Тогда сидит и ждёт. Сидит, пока кто знающий не подползёт.
— А за ним?
— А за ним тоже ждут. — Платонов помолчал. — Тут ведь, ваше благородие, двое не разойдутся. Полезет не туда — всем, кто сзади, пятиться. Вот и заведено: не знаешь — сиди. И люди у нас меняются. Сегодня мои, завтра пришлют из другой роты, послезавтра матросов. Каждому не нарисуешь.
Вызова в его голосе не было. Привычка была толковая. Она держалась на том, что знающий всегда рядом. Только вчера знающий лежал без памяти у входа, а другой сидел в укрытии со сломанной ногой.
— Каждому не нарисуешь, — согласился я. — А одну дощечку на всех — можно.
— Дощечку?
— Вот эту. — Я кивнул на Егора. — Не весь ход, а то, что новенький увидит сам, когда поползёт назад. Вот хоть этот крюк. Повесим у входа: перед тем как лезть, каждый посмотрит. И с собой брать.
Платонов посмотрел на крюк, потом на Егора, который замер с углём в руке.
— А толк?
— Проверим. Пусть по ней выйдет человек, который со мной сегодня не ходил. Выйдет сам — оставим. Не выйдет — я тебе полдня должен.
Платонов подумал. Видно было, как он прикидывает в уме, кого не жалко отдать на эти полдня.
— Белов, — сказал он наконец. — Он тут бывал, только всё за другими. Сам не водил.
— Годится.
— Я его до развилки доведу. Обратно пусть сам. А я за ним, и слова не скажу. — Он почесал бороду. — Только в поперечину полезет — за ноги вытащу. Тут уж не обессудьте.
— Вытаскивай.
Мы выбрались наружу. Свет у выхода показался ослепительным, хотя небо было всё то же, мутное, с мелким снегом. Платонов сразу ушёл за стенку к своим, на ходу вытирая колени.
Во дворе было сыро. Кузьма с двумя людьми таскал под навес доски, Мохов разбирал у ворот какой-то мешок. Я сел на чурбак у пристройки, Егор встал передо мной, держа дощечку обеими руками.
— Можно показать, ваше благородие?
— Показывай.
Он положил дощечку мне на колени. За обход он успел многое. Ход был проведён двумя аккуратными линиями от входа до развилки, у входа нарисована дверца с косяками. Ниша — полукругом. Рукав — пунктиром. Поперечина — тоже. От ниши к развилке, в обход хода, тянулась ещё одна линия — сухой рукав, а за развилкой слуховые ветки уходили далеко вверх, каждая с маленькой стрелкой на конце. Сверху, с завитушками, было выведено: «Нижній ходъ».
— Красиво, — сказал я. — Теперь скажи: вот лежит человек у ниши, носом в глину, свеча у него в руке. Откуда он узнает, где сворачивать?
— Так вот же. — Егор ткнул углём в полукруг. — Ниша. Тут поворот.
— Он сверху на ход не смотрит. Он внутри ползёт. Нишу он увидит, а что направо, что налево? Он ведь назад ползёт, у него право и лево поменялись.
Егор открыл рот и закрыл.
— Что он видит у ниши? Ты сам там сидел.
— Крюк, — медленно сказал Егор. — Крюк вбит. И доска над нишей вся чёрная, копчёная. — Он заговорил быстрее, но уже не сбиваясь. — А в нише сухой рукав жердями заложен. А ближний ниже хода, туда пригнуться надо, и стойка у него справа кривая. А у поперечины излом белый, его издалека видать, когда свеча с той стороны.
— Вот это и рисуй. Не ход сверху, а что он увидит. Крюк, копоть, излом. И с той стороны, откуда он ползёт.
— От развилки?
— От развилки к выходу. Стрелки — к выходу.
Он уставился в лист. Потом провёл пальцем по линии сухого рукава и дальше, по слуховым веткам.
— А это оставить?
— Ты там был?
— Нет, ваше благородие. — Уши у него покраснели, особенно левое. — Платонов сказал, что сухой до развилки идёт. А слуховые я так, на глаз.
— Белов по твоему рисунку пойдёт. Увидит у ниши дорогу в обход — полезет по ней. Что там, мы с тобой не знаем. Тут решай сам.
— Уберу, — сказал Егор. — Где устье видел, там оставлю. С крестом, и дальше ничего.
Он стёр ладонью половину листа, подумал и перевернул его чистой стороной. Пальцы у него были чёрные от угля.
— Ваше благородие, а подробнее надо? Где какая рама, шаги проставить? Я могу, я помню, где они.
Мне хотелось взять у него уголь и нарисовать самому: я знал, как это делается, видел такие схемы тысячу раз, и рука уже тянулась. Я сунул руку в карман шинели.
— Человек должен с этой дощечкой от развилки доползти до выхода и ни разу не остановиться подумать. Что ему для этого нужно — рисуй. Что не нужно — мешает.
Егор сел на землю рядом с чурбаком, положил дощечку на колени и начал заново.
Я не смотрел ему через плечо. Смотрел, как Кузьма под навесом выбирает доску, переворачивает её, глядит вдоль на свет и откладывает, а следующую берёт. Как Мохов у ворот вытряхивает мешок. Из-под навеса пахло свежим деревом.
Через какое-то время Егор протянул мне дощечку. Подписи сверху больше не было. Ход шёл одной толстой линией, без дверцы и полукругов. Развилка была у верхнего края листа, от неё отходили три коротких обрубка с крестами, а вниз, к выходу, бежали стрелки. Поперечина — такой же обрубок с крестом, а у креста нарисована сломанная палка с белым концом: Егор оставил на этом месте чистую бумагу, обведя излом углём. У ниши — крюк и закрашенный чёрным прямоугольник. По обе стороны от линии — ещё два креста: сухой рукав в самой нише, ближний пониже. Дорога без креста оставалась одна. Внизу — выход, и над ним маленькое солнце в три луча.
— Солнце зачем? — спросил я.
Егор смутился.
— Чтоб видно было, что тут наверх.
— Пусть будет.
Он забрал дощечку и долго держал её перед собой, разглядывая, будто проверял, всё ли на месте.
Пока он рисовал, люди Платонова из рук в руки передали наружу инструмент, брошенный в нише в ту ночь. Ход должен был быть пустым. Платонов пришёл во двор с Беловым и забрал у Егора дощечку.
— По ней? — спросил Белов, глядя на лист и не беря его.
— По ней, — сказал Платонов. — Я тебя до развилки доведу. Оттуда ты первый. Я за тобой.
Белов перевёл взгляд с Платонова на меня, потом обратно. Лоб у него собрался морщинами.
— Я впереди?
— Ты.
— А ежели...
— А ежели — я за тобой, — повторил Платонов и сунул ему дощечку.
Белов взял её, осмотрел со всех сторон, словно искал, где у неё подвох, и сунул за пазуху, поверх шарфа.
Они ушли к входу. Мы с Егором пошли следом и остались у фонаря.
Ждать пришлось долго. Сначала из хода доносилось шарканье, глухое, как из-под пола, потом стихло совсем: они ушли за поворот. Егор сел на корточки рядом с Анисимовым и через минуту вскочил, заглядывая в темноту. Анисимов покосился на него и подвинул ему пустой ящик.
Я не стал сидеть. Плечо всё равно не давало устроиться. Осмотрел раму входа: косяки стояли крепко, верхняя перекладина была старая, с трещиной, но трещина сухая и давняя. Обошёл площадку, постучал по стенке из мешков, посмотрел, куда уходит вода с площадки: в правый угол, к заколоченному укрытию. Это надо было запомнить. Потом постоял у самого укрытия, глядя на доски крест-накрест.
— Ваше благородие, — сказал Егор, — а если он не выйдет?
— Тогда перерисуем.
Он сел на ящик.
Шарканье вернулось. Сперва далёкое, потом ближе, ровное, с передышками: так ползут люди, которые не торопятся и не сомневаются. Егор подался вперёд. Потом шарканье оборвалось.
Мы ждали. Из хода не доносилось ни звука. Я прикинул, где они могут быть, и вышло, что у ниши. Белов лежал там сейчас носом в глину, при свете фонаря, и смотрел то на крюк, то на дощечку, а за ним в темноте лежал Платонов и молчал, как обещал.
Егор поднялся, шагнул к входу и набрал воздуху.
— Не кричи.
Он выдохнул и остался стоять.
Мне самому хотелось сунуть голову в дыру и сказать одно слово: «направо». Я стоял и молчал.
Двадцать с лишним лет назад, на моей первой шахте, у нас был бригадир, старый, сухой, с руками, похожими на корни. Он оставался после каждой смены, сколько я его знал. Людям он доверял, но ему всё казалось, что без него кто-нибудь не туда свернёт. А однажды в пятницу он посмотрел на доску в нарядной, где я расписал, кто где работает и как выходить, повесил каску на гвоздь и сказал: «Ну, я пошёл». И ушёл домой в четыре, как положено. Я до ночи проторчал у телефона, ждал звонка. Звонка не было. Утром он пришёл раньше всех и ни о чём не спросил.
Мне тогда казалось, что он проверял меня. Теперь, у чужого фонаря, я думал, что он проверял доску.
Где-то за бастионом тяжело ударило, потом ещё раз, ближе. С перекладины над входом посыпалась сухая земля, тонкой струйкой, и перестала. Анисимов поднял голову. Я смотрел на перекладину: она стояла как стояла. Под землёй таких ударов почти не слышно, только чувствуешь их животом через глину.
Из хода по-прежнему не доносилось ничего. Потом что-то зашуршало, и шарканье пошло снова — ближе, ближе. В темноте мелькнул свет, слабый, качающийся.
Белов вылез первым, весь в глине, с фонарём в одной руке и дощечкой в другой. Распрямился, сколько позволяла стенка, огляделся, будто не верил, что вышел, и протянул дощечку Егору.
Егор взял. Посмотрел. Вдоль толстой линии от развилки до солнца над выходом бумага была затёрта: там, где Белов вёл по ней пальцем. Глиняный след шёл точно по стрелкам. У ниши палец остановился и оставил большое пятно — видно, подержал его там. Потом пошёл дальше, к солнцу.
Егор смотрел на этот след долго и ничего не говорил.
Платонов вылез следом, медленно, отдуваясь. Сел на корточки у стенки, вытер лоб тыльной стороной ладони.
— Подсказывать не пришлось, — сказал он.
Больше он ничего не прибавил. Белов стоял рядом и разматывал шарф, чтобы вытряхнуть из него глину.
Платонов посидел ещё, потом поднялся и подошёл ко мне.
— Ваше благородие. Где вы этому научились?
— На работах. Там, где люди каждый день новые.
Он посмотрел на дощечку в руках у Егора.
— У нас так не делали.
— У вас и не было нужды. До вчерашнего утра.
Платонов подумал.
— Оставим, — сказал он. — Для моих.
Дощечку повесили на гвоздь у самого входа, под прикрытием стенки, чтобы её не мочило снегом. Анисимов поглядел на неё, потом на меня.
— За ней тоже смотреть, ваше благородие?
— За ней тоже. Кто полезет — пусть сначала посмотрит. Кто вылезет — пусть повесит на место.
— Слушаю.
Егор не уходил. Стоял, смотрел на свой лист на гвозде.
— Иди, — сказал Платонов. — Насмотришься ещё.
На дворе Платонов поставил на чурбак котелок с водой и сел рядом. Я подтащил второй чурбак и хотел его перевернуть, но плечо дёрнуло так, что я выпустил его из рук. Платонов молча встал, перевернул чурбак и сел обратно.
— Поперечина, — сказал я. — Рамы там сели, верхняк провис, в дальнем конце течёт. Дерево менять надо.
— Надо, — согласился Платонов. — А как сменим — вот вам и второй выход. Из рукава напрямую к развилке.
— Пока не сменили — никакой она не выход. Туда никого: ни за инструментом, ни дорогу срезать. На дощечке крест стоит, пусть так и будет. И у устья, внутри, положи поперёк жердь, чтобы рукой нащупать.
— Слушаю.
— Чтобы сменить, кого возьмёшь?
Платонов ответил сразу, будто ждал вопроса:
— Кузьму, кого ж ещё. Да ему подручного, брус подавать. Только Кузьма на дворе лес принимает, а остальные — кто при входе, кто инструмент передаёт, кто носит. Сниму их оттуда — там встанет.
Я посмотрел на навес, где Кузьма всё ещё перебирал доски.
— Значит, к господину поручику.
— Значит, к нему, — сказал Платонов.
Егор, всё ещё топтавшийся у ворот, подошёл ближе.
— Ваше благородие, к господину поручику бежать?
— Беги. Скажешь: поперечину осмотрели, рамы в ней надо менять. Прошу освободить для неё Кузьму с подручным из наших и выписать дерево. Когда начинать — как господин поручик назначит.
Егор кивнул и побежал к калитке.
Глава 3
На третье утро я проснулся оттого, что повернулся на правый бок. Плечо ответило сразу и без всякого снисхождения. Я полежал в темноте, пережидая, и левой рукой нащупал правую кисть. Шрама от троса не было. Его не было ни вчера, ни позавчера, и я не надеялся, что он вернётся за ночь, но проверял — так, уже заперев дверь, проверяют, выключен ли утюг. Если всё это бред, подумал я, то бред на редкость добросовестный: третьи сутки одно и то же плечо болит в одном и том же месте.
Во дворе за ночь подморозило. Лужи у ворот затянуло ледком, и люди, которых Платонов поднял на работу, топтались под навесом, дули в кулаки и поглядывали на калитку. Ответа на вчерашнюю просьбу всё не было, а без него ни Кузьму, ни дерево я трогать не мог.
Меркушев пришёл, когда Кузьма уже дважды заглянул под рогожу, где лежал вчерашний лес. Поручик вошёл через калитку, худой, в шинели, забрызганной до пояса, и ещё на ходу достал из-за пазухи записную книжку. Обложка у неё покоробилась от сырости. Он раскрыл книжку и загородил страницу рукавом от снега.
— Путь осмотрели?
— Осмотрели, господин поручик. От входа до развилки ход держит. В поперечине рамы сели, верхняк провис. Туда никого не пускаем.
— Это Чуркин донёс. — Меркушев перевернул страницу. — Теперь ваша просьба. Поперечина подождёт, пусть стоит закрытой. Внизу смена, днём выходит с инструментом, а у вас перед самым входом разбитое укрытие. Сначала его поправить и смену принять. Потом уже поперечина.
— А Кузьма?
— Ведерников, — поправил он, будто я ошибся в фамилии. — Других плотников нет и не будет. Помощника ему дадите из своих. Дерево вон, — он показал книжкой на навес, — Мохов вчера со склада привёз. Оно на обе работы: на укрытие и после на поперечину. Что под поперечину, отложите и не трогайте.
Он вынул из книжки сложенный лист и протянул мне.
— Временный наряд. Пока не сдадите укрытие, люди при вас.
Я развернул лист левой рукой. Наверху стояло пятнадцатое января. Писарь вывел без завитков: укрытие у нижнего входа исправить, приходящую смену принять, плотничный инструмент выдать Ведерникову. Ниже шли фамилии — все, какие у меня были, ни одной лишней.
— Людей на всё укрытие хватит, — сказал Меркушев, — если всех поставить. К вечеру сдадите целым.
Начальство видело на бумаге фамилии и укрытие. Площадки оно не видело.
— Всех поставить некуда, господин поручик.
— Как это некуда?
Я подобрал щепку и присел на корточки. Левой рукой рисовать было неловко, линии выходили кривые, но для мёрзлой земли годилось.
— Вот устье. Вот стенка из мешков, в ней проход наружу. Укрытие справа: дверью на площадку, боком вдоль неё, к самому ходу. И дверь, и бок чинить можно только с площадки. А площадка поперёк — шесть шагов.
Меркушев смотрел на щепку.
— И что?
— Поставим к укрытию всех — двое будут работать, остальные стоять у них на локтях с досками. А смена вылезет из хода им в спины. С кирками.
— Подождёт смена.
— Где, господин поручик? Вот вылез первый. — Я ткнул щепкой в устье. — У него кирка, за ним в ходу остальные. Площадка занята. Куда вы его поставите?
— Пусть внизу подождут, пока доски уберёте.
— Внизу двое не разойдутся. Передний встал — все за ним лежат в глине. После смены, с инструментом. И сколько пролежат, никто не скажет.
Платонов всё это время стоял у меня за спиной и молчал. Тут он кашлянул.
— Ваше благородие, — сказал он Меркушеву, — Ведерникову у двери с топором работать. Пойдёт ему смена в спину — он топор опустит. А над ним накат.
Меркушев закрыл книжку, подержал в руке и раскрыл опять.
— Что вы мне сегодня сдадите, Лунёв?
— Площадку. Над дверью укрытия будет держать, на площадку ничего не свесится. Бок закрыт. От устья до стенки проход пустой. Смену примем без остановки, весь инструмент — наружу.
— А укрытие?
— Внутри — после. Накат над передней половиной, место, где сидеть и менять инструмент. Это следующей работой, когда внизу никого не будет.
— Половину, значит.
— Ту половину, которую можно сделать сегодня. На всё сразу рук нет, господин поручик: поставите всех к укрытию — смену принимать будет некому. За площадку отвечаю. За всё укрытие к вечеру не отвечу.
Меркушев постучал карандашом по книжке.
— А люди? Ведерников с помощником — у укрытия. Остальные?
— Двое носят дерево, пока смена внизу. Двое стоят снаружи у стенки, на передаче.
— Стоят. — Он поднял глаза. — Без дела.
— Пока смена внизу, без дела. Полезет — у них в руках окажется всё, что она вынесет. Овчинникова в то утро снаружи принимали Белов с Тесновым, а Мохов с Зуевым шли рядом, чтобы сменить. Не будь их, он лежал бы на площадке, а мы лазили бы через него.
Меркушев долго смотрел на рисунок. Потом носком сапога стёр его весь, вместе со стенкой.
— Площадка и приём, — сказал он. — Под вашу ответственность. Приду, когда смена выйдет. Чего не сделаете — назовёте сами.
— Назову.
Он черкнул в книжке строку, сунул книжку за пазуху и пошёл к калитке. У навеса оглянулся на людей, но ничего не прибавил.
Платонов развёл людей, пока поручик не скрылся. Кузьме — к укрытию, помощником Шубина. Шубин, белобрысый, с ресницами такими светлыми, что глаза казались голыми, выдернул из-за пояса деревянный угольник, потемневший от рук, — будто его уже позвали мерить. Белову с Моховым — дерево: до каменной стены на телеге, дальше на руках, что Кузьма отберёт. Стрелкову с Тесновым — к стенке у входа. Стрелков, рябой, в мелких оспинах, прежде чем идти, сунул в карман шинели шило и моток дратвы.
Кузьма вынес из-под навеса выданный по наряду ящик, откинул крышку и провёл большим пальцем по зубьям пилы. Потом закрыл ящик и понёс сам.
Участок и срок мне дали, способ оставили. За двадцать лет я так и не отучился этому радоваться.
До нижнего входа шли закрытым подходом, ломаным, между земляными стенками, и у старой каменной стены свернули вправо. Со двора входа не видно, и каждый раз, выходя к нему из-за последнего поворота, я сперва искал глазами фонарь, а уж потом всё остальное.
Анисимов сидел под фонарём на пустом ящике. Ладони, замотанные полотном, лежали у него на коленях.
— Внизу смена, ваше благородие, — сказал он, не дожидаясь вопроса. — При мне заходили.
— Услышишь их — кричи сразу. Не мне одному, всем на площадке.
— Слушаю.
Укрытие стояло таким, каким мы его оставили. Проём забит досками, над ним перекладина, съехавшая одним концом, и накат, просевший над дверью горбом. Бок, вскрытый в то утро, Кузьма зашил досками накрест, рядом торчал колышек. А мешки, снятые тогда с бока, так и лежали вдоль стенки площадки вторым рядом. Белов уложил их на совесть, ровно, и теперь они съедали добрую полосу у самого прохода наружу.
— Вот здесь пойдёт смена, — сказал я Кузьме. — От устья мимо двери, вдоль бока, к стенке и за стенку. Эта полоса должна быть пустой, когда они полезут. Над дверью должно держать так, чтобы человек прошёл под ней и не смотрел вверх. Бок закрыт. Внутри сегодня ничего не надо: ни наката целиком, ни лавки.
Кузьма слушал, глядя не на меня, а на перекладину. Потом подошёл к двери, постучал костяшками по доскам, приложил к ним ухо. Протиснулся вдоль бока, насколько пускала стенка, присел у досок крест-накрест и поддел ногтем шляпку гвоздя.
— Над дверью будет рама, — сказал он наконец. — Новая. Два косяка — у старых, по краям проёма. Перекладина на них, и накат я на неё клиньями подниму. Старую выну, когда новая возьмёт. — Он помолчал. — Только подпорку посреди двери ставить не буду.
Я как раз собирался сказать про подпорку. Сперва подпереть, потом трогать — так учили меня, так потом учил я.
— Почему?
— Встанет посреди проёма — мне через неё с брусом лазить, Шубину с доской. И полплощадки она съест, а тут, вы говорите, люди пойдут. Косяки и будут подпорка. Их я первыми и поставлю.
Я оглядел накат, старую перекладину, место, где встанут косяки. Выходило у него не хуже моего, а для площадки — лучше.
— Пока клинья не взяли, под накатом кто?
— Никого. Клин бью снаружи, с площадки. Вот отсюда. — Он показал место сбоку от проёма.
— Пилить где будешь?
— Тут, по месту. Во дворе отпилишь — тут не сойдётся.
— Пили. Только у правой стенки, к мешкам. Дерево, обрезки, ящик — туда же. Полоса от устья до стенки пустая всё время, не только когда смена пойдёт.
— Можно, — сказал Кузьма. — А мешки эти, — он показал подбородком на второй ряд, — как бок прибью, положу обратно на бок. Тогда и полоса шире.
Он вытер ладони о штаны и тем же голосом, каким говорил про косяки, добавил:
— Только Шубин мой. Ему от меня слово, от других — никакого.
— От других — это от кого?
— От всех. — Кузьма почесал челюсть. На правой кисти у него белел старый рубчик, гладкий, словно вощёный. — И от вас, ваше благородие. Вы мне скажите, что вам надо. А ему уж я сам.
Шубин, державший ящик с инструментом, моргнул и уставился на меня: что я отвечу.



