Севастопольский подземник: Выход наверх

- -
- 100%
- +
— Поднимай наружных, как вчера у стенки: носилки туда же, люди за стенкой. Кузьму буди, пусть ящик берёт. Я к нижнему входу.
— Слушаю. — Платонов уже поворачивался к отсеку. — Вы там нас дождитесь, ваше благородие.
— Дождусь.
Шинель я надел на ходу. Правый рукав сел на место, свежий шов не тянул. Сундучок с письмами остался под койкой, на сухом. В отсеке Платонов тряс за плечо Кузьму, и тот, ещё не открыв глаз, нашаривал рукой ящик с инструментом.
Во дворе было черно и сыро, в лужах дрожал свет из двери отсека. У Лизы под ставней было тихо и темно. Я вышел калиткой в закрытый подход и, держась левой рукой за мокрый откос, пошёл к нижнему входу.
Глава 5
У нижнего входа горел фонарь, и под ним сидел на корточках посыльный, без шапки, с мокрыми волосами. Увидев меня, он вскочил.
— Ваше благородие, они в ближнем. Говорят, весь дальний конец лёг.
— Кто говорит?
— Наши. — Он махнул рукой за стенку, в темноту. — Мне велено тут ждать.
— Сам внизу был?
— Нет, ваше благородие.
— Ступай к своим. Скажи: у входа Лунёв, соседей будем выводить.
Он убежал в подход, и я остался у фонаря один. Была полночь или около того. Платонову я обещал дождаться и ждал, хотя стоять было труднее, чем ползти. Из устья тянуло сыростью, с перекладины капало на доски. Больше оттуда не доносилось ничего.
Платонов вывернул из-за стенки скоро. За ним шли Кузьма с ящиком на плече, Белов и Егор. В подходе стукнули о мешки носилки, и кто-то из наружных шёпотом ругнулся.
— Платонов, со мной, — сказал я. — Остальные здесь.
Ход был тот же, что при первом осмотре: рамы, мокрая глина, запах сала. Я полз за Платоновым на левом локте, прижимая правую руку к груди. Перед нишей, сбоку, где начинался ближний рукав, он остановился и поднял фонарь.
Начало рукава легло. В двух шагах от устья раму вывернуло: стойка ушла вбок, верхняк переломился посередине, и в пролом сползла мокрая глина, до самого потолка, с торчащими из неё досками обшивки. Из-за излома сверху сыпалось тонко и без перерыва.
— Эй, в рукаве! — позвал Платонов.
Ответили не сразу, глухо, будто из-под пола:
— Тут. Дроздов, старший смены.
— Подпоручик Лунёв, — сказал я в глину. — Сколько вас?
— Четверо. Все живы. — Голос помолчал. — Петелин Влас колено ушиб, когда легло. Ползёт сам, только отстаёт.
— Где сидите?
— У завала, с нашей стороны. Глина до верху, насквозь не видать. Толщины её не знаю.
Я подлез к самому завалу и посветил. Глина стояла сырая, в потёках, а переломленный верхняк держался на одной доске обшивки. Вынь доску — пойдёт всё, что над ней. Разбирать такое можно только одному, лёжа, ставя раму за рамой под сыплющимся сверху, и не знать, когда покажется их свет. А за завалом сидели четверо, и один из них не мог ползти быстро.
В дальнем конце их рукава была поперечина. Я лежал у обоих её концов позавчера. Шесть метров. Рамы в ней сели, но стояли; посередине провис верхняк, под ним лежала куча земли; с рукавного конца треснула рама и капало. Рыть её было не надо. Её надо было вернуть.
— Мы бы с нашей стороны начали, ваше благородие, — сказал Дроздов. — Трое на руках есть.
— Не трогайте. Сядет на вас.
За завалом помолчали.
— А Влас как же? — спросил Дроздов. — Мы его тут не оставим.
— И я не оставлю. Ждите. Скажу, куда идти.
В нише я развернулся и пополз к выходу.
На площадке ждали, сбившись у фонаря. Наружные с носилками стояли за стенкой, оттуда торчали ручки и чьи-то локти.
— Кузьма. Поперечина.
Кузьма снял ящик с плеча и поставил у ног.
— Отложенное под неё — моё, — сказал он. — Я его отбирал. Пусть несут, только брус укажу я. И людей бы мне, ваше благородие, хоть двоих, землю отгребать.
— Двое там за тобой не лягут. Белов.
— Белов так Белов.
Белов молча намотал на кулак конец шарфа.
— А наружные? — спросил Платонов. — Держать их у носилок или к Кузьме, на подачу?
— У носилок. Выведем — им нести. Двоих отпусти во двор за деревом, и сразу назад. Принимать выходящих будешь ты, у поперечины, со стороны развилки, чтобы ход к выходу стоял пустой. Анисимова — к нише.
— Слушаю. — Платонов уже обернулся к стенке. — Мохов, Шубин! Во двор, под навес.
— Под рогожей, что слева, — сказал им Кузьма. — Брус с зарубкой и стойки под ним. Обрезки не берите.
— Егор. К Кленову. Скажешь: соседей выводим, четверо, у одного колено. Пусть ждут.
Егор повторил и побежал.
Назад я полз за Кузьмой, Белов — за мной. У рукава я снова позвал:
— Дроздов! Веди своих к поперечине. Мастер идёт к ней с нашего конца.
— Поперечина ж закрытая, ваше благородие. С нашего конца рама треснутая, течёт. Влас там пролезет?
— Ползком пролезет. Пойдёт последним, ты за ним. Здесь никого не оставим.
Дроздов ответил не сразу.
— Слушаю, ваше благородие. — И уже не мне: — Родион, Митрофан, к поперечине. Влас, держись за меня.
Голос ушёл вглубь рукава. Кузьма протолкнул ящик за поворот и пополз следом.
Сломанная стойка в устье поперечины белела изломом, как на Егоровой дощечке. Кузьма снял жердь, лежавшую поперёк устья с самого осмотра, выбил стойку тремя ударами обуха и вытянул её наружу.
— Ничего она не держала, — сказал он. — Только мешала.
Потом заполз внутрь по пояс, толкая перед собой фонарь.
Легли так, как позволял ход. Кузьма — в поперечине. Белов — у устья со стороны развилки: там ход раздавался, и было куда сложить дерево. Я лёг рядом с Беловым, на левый бок, и светил Кузьме вдоль спины. От устья к выходу ход оставили пустым.
— Вот, ваше благородие. — Кузьма постучал костяшками по провисшему верхняку. — Этот не трону. Тронь его — что над ним, всё будет у меня на голове. Под него поставлю новую раму, пониже: две стойки и короткий брус. Лезть будет ниже, зато держать будет она. Землю из-под него — Белову. Тот конец отсюда не видать. Доберусь — скажу.
— Способ твой. Мне нужно, чтобы прошли все четверо, по одному.
— Пройдут. — Он подумал. — Только вы, ваше благородие, руками сюда не лезьте. У вас плечо, а у меня тут каждая доска считанная.
Дальше Кузьма замолчал. Землю из-под верхняка он выгребал ладонями назад, под себя, а Белов подтягивал её мешком и ссыпал в развилке под стенку. Брус приполз по ходу от ниши: Анисимов толкал его перед собой, Белов принимал у устья. Один раз брус встал поперёк, упёршись концом в стойку. Белов дёргать не стал: перехватил его ближе к середине и приподнял конец над стойкой. Брус прошёл.
— Дроздов!
— Тут, ваше благородие. — Голос шёл теперь прямо из поперечины, из-за кучи. — Все у конца. Влас при мне.
— Долго ещё? — спросил другой голос, помоложе и злее.
— Пока стучим — сидите. Перестанем стучать — первый готовится.
— А первый кто?
— Ты, Родион, — сказал Дроздов.
Кузьма поставил одну стойку, потом другую, подвёл под провисший верхняк новый брус и стал загонять клинья. На третьем клине сверху зашуршало. Кузьма замер. Белов перестал возить мешком. Струйка сухой земли пробежала у Кузьмы по спине, по фонарю и кончилась. Он подождал, подбил клин ещё раз, послушал и пополз дальше, под новую раму.
Скоро от Кузьмы в свете фонаря остались видны одни сапоги. Дальше он мог и без меня. Я выбрался из-за устья и пополз к нише.
Платонов сидел там на корточках, согнувшись под копчёной доской, а рядом Анисимов разминал новые розовые ладони: дерево всё ушло к поперечине.
— Как будешь брать?
— У устья, с развилки. — Платонов показал ладонью: вылез, повернул, отпустил. — Ход до ниши пустой. Тут Анисимов, за поворот подаст. У входа наши.
— Наши на месте?
— На месте. Мохов, как принёс брус, на склад рвался: долото, говорит, Ведерникову поуже, на складе есть. Я не пустил.
Из ниши ход шёл прямо к выходу, и в конце его желтел фонарь. Я высунулся и крикнул вдоль хода:
— Зуев!
— Тут, ваше благородие! — донеслось с площадки.
— Носилки при вас?
— При нас. Все тут.
— Мохов, склад — после. Сейчас ты у носилок.
— Слушаю, — отозвался Мохов обиженным голосом.
Назад мы поползли вдвоём. У поперечины Платонов перебрался за устье и лёг головой к нему, Белов с деревом отодвинулся глубже в развилку, а я лёг на своё место. Ход за нами опустел до самой ниши.
Кузьма сопел в дальнем конце. Потом оттуда донеслось глухо, как из бочки:
— Треснутая держит. Я ей стойку рядом подставил, для совести. А вот это — долой.
Затрещало дерево. Кузьма завозился, выругался шёпотом, и поперечина вдруг посветлела: в дальнем конце проступил жёлтый огонь чужой свечи.
— Доска, — сказал Кузьма. — Обшивку оборвало и землёй придавило, поперёк. Всё.
Он выполз задом, серый от глины с головы до сапог, и лёг в развилке, отдуваясь. Ящик подтянул к себе и положил на него ладонь.
— Пройдут, — сказал он. — Один раз. По одному, рам не задевать. А чтоб ходить тут, как по рукаву, — этого не будет, ваше благородие. Её на одну ночь хватит.
Я заполз внутрь посмотреть. Новая рама стояла ниже старой на ладонь, и под ней приходилось ложиться на бок. Над ней висел прежний верхняк, теперь на клиньях. Куча ушла, под локтем был мокрый пол. В дальнем конце у треснутой рамы стояла новая стойка, и на неё капало сверху. Просвет был узкий: голова проходила, плечи — только боком. Я выполз обратно.
— Дроздов! Первого.
Свет в дальнем конце заслонило. Зашаркало, засопело, и в устье, на свету моего фонаря, показалось лицо: тёмные усы в глине, круглый подбородок, сощуренные глаза.
Родион прошёл.
Платонов взял его за плечо и помог выбраться в ход.
— Кто?
— Сафонов, Родион.
— Цел?
— Цел. Локоть ободрал, это ещё когда легло и мы отскакивали. И шапку там оставил, у завала. Старая, а всё ж своя.
— К выходу. У ниши Анисимов.
— А к своим нам когда?
— Как все выйдут, — сказал я.
Сафонов развернулся головой к выходу и пополз. За пазухой у него звякнуло жестью.
Второй вылез быстрее. Лоб у него был широкий, ресницы светлые, совсем белые от глины. Он ещё не выбрался по пояс, а уже оборачивался назад.
— Арефьев я, Митрофан, — сказал он, не дожидаясь вопроса. — Влас как? Влас-то пролезет?
— Пролезет, — сказал Платонов.
Арефьев выбрался, развернулся к выходу и остался лежать у самого устья, косясь в поперечину.
— Я бы тут обождал, ваше благородие. Подсоблю, ежели что.
— Тут лежать нельзя. Влас пойдёт — ему это место нужно пустым. К выходу.
Он помедлил ещё, глядя то в поперечину, то на меня, и пополз.
— Влас, пошёл, — сказал в дальнем конце Дроздов. — Я сзади.
Шарканье пошло медленно, с остановками. Петелин полз на локтях, волоча больную ногу прямой, и на каждом рывке выдыхал сквозь зубы. Свеча Дроздова светила ему в спину, лица я не видел — только плечи и мокрую макушку.
У новой рамы он лёг на бок. Плечи прошли. Колено застряло.
Он дёрнулся раз, другой. Согнуть ногу он не мог, а прямая не проходила мимо стойки.
Сверху сыпануло.
— Держит, — сказал за моей спиной Кузьма. — Только стойку не трогай.
— Сам, — негромко сказал Петелин. — Сам пройду.
Он дёрнулся ещё раз и замер, уткнувшись лбом в глину.
Я протянул было правую руку и убрал. Плечо его не удержит, а дёрнешь вкось — посадишь колено на стойку.
— Петелин. Ложись на здоровый бок. Ногу не гни.
Он перевалился.
— Дроздов, ладонь ему под сапог. Толкай, как скажу.
— Держу.
— Петелин, руки вперёд. Обе.
Он помедлил. Потом из-под рамы показались две руки, чёрные от глины. На правой мизинец был кривой, давно сросшийся.
Платонов взял его за запястья.
— Раз.
Дроздов толкнул, Платонов потянул. Колено прошло мимо стойки, не задев её.
Петелин ткнулся лицом в глину и коротко крикнул в неё.
Сверху прошуршало и стихло.
— Ещё.
Его вытянули по пояс, потом целиком. Платонов развернул его головой к выходу и придержал за плечо, давая отдышаться.
— Сам бы вылез, — сказал Петелин, не поднимая головы.
— Сам и вылез, — сказал Платонов.
Последним выбрался Дроздов. Брови у него были густые, тяжёлые, а волосы надо лбом наполовину седые, хотя стариком он не был. На поясе висел кожаный чехол, из него торчал черенок деревянной ложки. Он лёг рядом с Петелиным, сначала поглядел на него и только потом — на меня.
— В рукаве кто остался?
— Никого, ваше благородие. Сафонов вышел, Арефьев вышел. Влас вот, с коленом. Я последний.
Я посветил в поперечину. В дальнем конце, у треснутой рамы, на доске догорал огарок, и перед ним было пусто.
— Свеча ваша?
— Наша. Пускай догорает.
— Сюда больше никого. Ни за шапкой, ни за инструментом. Своим скажешь.
— Скажу.
Платонов положил поперёк устья ту самую жердь, а Кузьма подбил её клином к стойке.
Выбирались по одному, в том же порядке: Петелин, за ним Дроздов, потом мы. Петелин полз на локтях, Дроздов подталкивал его сапог. В нише Анисимов взял его под мышки и развернул за угол — сперва подставил локти и только потом свои новые ладони. Дальше ход шёл прямо, и в конце его стоял фонарь.
На площадке Петелина подхватили Зуев с Шубиным и положили на носилки. Он попробовал сесть.
— Лежи, Влас, — сказал Дроздов.
Я вылез следом за Платоновым и разогнуться не смог. Так и стоял у стенки, согнувшись, держась левой за мешки, и спина отходила медленно, по одному позвонку. От людей на площадке пахло кислым потом и мокрым сукном. Теснов зевал так, что щёлкала челюсть.
Платонов развёл всех, пока я выпрямлялся. Зуев с Шубиным — к ручкам, Теснов с Моховым — сменять в дороге. Сафонову с Арефьевым — за носилками, Дроздову — рядом. Стрелков принял у Белова мешок и остался у стенки, при выдаче. Носилки качнулись и ушли в закрытый подход. Мы с Платоновым пошли следом.
У Кленова в передней двери горел свет. На крыльце стоял Егор, рядом — Кленов в фартуке, с засученными рукавами.
— Сюда его, — сказал Кленов. — Ваше благородие, что с ним?
— Петелин, сапёр соседней смены. Колено. Повредил, когда обвалилось начало рукава, — так говорит его старший. Сам я не видел. Полз сам, с поддержкой, на колено не опирается.
— Когда?
— Вечером, как легло, — сказал Дроздов. — Сапог не снимали. Опухло под ним, Влас говорит, давит.
— И не снимайте. Разрежу.
Петелина внесли. Кленов распорол голенище и положил на колено свои большие ладони. Петелин зашипел сквозь зубы.
— Кость цела, — погодя сказал Кленов. — Ушиб, и крепкий. Ходить не скоро. Пусть лежит, посмотрю ещё, как спадёт опухоль. — Он обернулся ко мне. — А вы опять ползали, Павел Андреевич?
— На левом локте.
— На левом, — повторил Кленов и вернулся к столу.
Дроздов вышел на крыльцо к своим. Сафонов уже достал из-за пазухи жестяную коробочку и вдевал нитку, щурясь на свет из двери; ободранный рукав висел у него лоскутом. Арефьев сидел ближе всех к двери.
— Обождём тут, ваше благородие, пока Власа не уложат, — сказал Дроздов.
Он расстегнул чехол на поясе, вынул ложку, подержал в руке и убрал обратно.
Утро семнадцатого вышло мокрым, с моросью. Во двор мы вернулись, когда совсем рассвело. Разогнулся я по дороге, но не до конца. Под навесом ждал Меркушев, прикрывая рукавом раскрытую записную книжку. Кузьма вернулся с площадки раньше нас и сидел тут же, на своём ящике.
— Вывели?
— Все четверо, господин поручик. Петелин у Кленова. Остальные при своём старшем.
— Рукав?
— Закрыт. Начало легло, его не трогали. Вывели поперечиной: Ведерников открыл её на один выход. После закрыли жердью.
Меркушев записал. Кузьма поднялся с ящика.
— Что ещё?
— Назначить надо. Дерево, отложенное под поперечину, ушло всё, выписывать заново. И завал в начале рукава: если рукав понадобится, разбирать его отдельной работой, днём, а не ночью наспех.
— Рукав не понадобится. Пусть стоит закрытый. Дерево выпишу. — Меркушев закрыл книжку, подержал в руке и раскрыл опять. — Следующую смену поведёте сами, Лунёв. Свою. Работу назначу я, людей ставите вы, за способ отвечаете вы.
Платонов до сих пор стоял молча. Тут он шагнул вперёд.
— Ваше благородие, дозвольте. Люди с вечера на ногах. Ведерников с Беловым ночь пролежали у поперечины, наружные ночь простояли у носилок, потом несли. Дать им новое сейчас — завтра у меня никого не будет.
— Я не говорю — сейчас. — Меркушев повернулся ко мне. — Лунёв, скажите вы. Работа толковая, люди у вас годные. К вечеру можно бы…
— Смену беру, господин поручик. Начнётся она, когда кончится эта. А эта кончится, когда люди выспятся. Раньше не начну.
— И когда же они выспятся?
— Доложу сам.
Меркушев перевёл взгляд с меня на Платонова, потом на Кузьму и сунул книжку за пазуху.
— Работу пришлю запиской. До записки ваших не трогаю. Ведерникова отметьте.
— Отмечу.
Он ушёл к калитке.
— Платонов. Всех спать. Мокрое — к печке, сапоги снять. Проснётся кто — накормить.
— Слушаю, ваше благородие.
Он пошёл к отсеку и с порога повторил приказ слово в слово, ничего не прибавив.
Кузьма поставил ящик под навес, на его место, откинул крышку и стал укладывать инструмент. Пилу обтёр рукавом от глины. Долото положил, взял опять и обтёр ещё раз. Потом сел рядом на чурбак, с молотком в руке, и больше не шевелился. Я подошёл. Он спал.
Молоток я вынул у него из пальцев и положил в ящик, к остальному.
У себя я сел на койку. Стол был занят узлами, вдоль стены стояли сапоги на смену, угол у перегородки остался сухим. Лечь удалось не сразу: спина не пускала ни так, ни этак. Я лёг на левый бок, как ложился все эти ночи. За перегородкой уже храпели.
В дверь постучали. На пороге стоял Егор, мокрый до колен.
— Ваше благородие, можно? От Осипа Дмитриевича: Петелина уложили, Дроздов своих увёл. — Он перевёл дух. — И у входа сменный старший спрашивал. Они после обеда вниз, просят фонарь и человека, как всегда.
У фонаря, как всегда, сидел Анисимов, а Анисимов всю ночь просидел в нише и спал теперь за перегородкой.
Глава 6
Инструмент вернулся от входа утром девятнадцатого, мокрый, в глине и не в том порядке, в каком уходил. Кузьма вывалил его на общий стол под навесом и разбирал по одной вещи: обтирал ветошью, смотрел вдоль лезвия на свет и клал либо к себе, либо направо, к стенке. Направо шло то, что надо было точить или насаживать заново. Правая кучка росла быстрее.
Двое суток после поперечины мы держали вход сами. Сменные просили фонарь и человека, как всегда, и Платонов ставил людей по очереди. Очередь обходила отсек быстрее, чем люди успевали уснуть. Меркушеву я обещал доложить, когда мои выспятся, и докладывать до сих пор было нечего. Сам Платонов простоял у входа ночь и вернулся только что. Он сел на чурбак у пристройки, стянул одну рукавицу и так и остался сидеть с ней в кулаке. С рыжей бороды у него капало.
Меркушев вошёл в калитку, когда я решал, будить ли Анисимова или идти к фонарю самому. Из дверей отсека как раз высунулся Теснов с портянками в руке, увидел поручика и убрался обратно. Меркушев шёл прямо к навесу и на ходу доставал книжку.
— Как у входа?
— Сменные ночь отработали, вышли все, ваше благородие. — Платонов поднялся. — Инструмент сдан, вон он, у Ведерникова.
— Хорошо. — Меркушев раскрыл книжку и прикрыл страницу рукавом от мороси. — Землю, что вы в ту ночь ссыпали у развилки, надо вынести. Ход до развилки подчистить. Сменных принимать, как принимали. Участок ваши знают. Сколько у вас на ногах, Лунёв?
Слово «все» было у меня наготове. Двадцать лет я так отвечал начальству и ни разу не проверил, что будет, если ответить иначе.
— Сначала участок, господин поручик. Позвольте книжку.
Меркушев помедлил, потом протянул её вместе с карандашом, придерживая пальцем край листа. Правой я писать ещё не мог. Левой провёл кривую линию от входа до развилки и у первого поворота нарисовал крюк. От ниши — два коротких обрубка, сухой рукав и ближний, на каждом крест. Поперечину — тоже обрубком, с крестом и чертой поперёк устья.
— Годное — вот, — сказал я. — Площадка, вход, ход до ниши и от ниши до развилки. Земля лежит у развилки под стенкой. Это можно давать. Сухой рукав заложен жердями, им не ходят. Ближний закрыт: начало легло в двух шагах от устья. Поперечина пропустила людей один раз и стоит под жердью. Туда никого и ни за чем.
— Я знаю, что закрыт.
— Вы знаете. — Я повернул к нему книжку. Строчкой выше его рукой было записано: «Участокъ отъ нижн. входа до развилки, съ рукавами». — А тот, кто примет участок, прочтёт вот это.
Меркушев перечёл свою строчку, потом мои кресты и промолчал.
— Ваше благородие. — Платонов так и стоял с рукавицей в кулаке. — Вы господину поручику говорили: смена начнётся, когда люди выспятся. Не выспались. Землю от развилки вынести — кто понесёт? Кто сменит?
Он стерпел бы. Скажи я ему, что без него вход пропадёт, что надо потерпеть ещё денёк, — он стерпел бы денёк, а за ним второй. На шахте за такие слова брали лишнюю смену, и я сам не раз так её покупал.
— Господин поручик, на текущую работу нужен другой наряд.
— Другой наряд участка не знает.
— Сегодня узнает. Платонов сдаст ему с рук: вход, фонарь, порядок со сменными. Что закрыто — у вас нарисовано. Задача у них одна: принимать сменных и вынести землю от развилки. Мои понадобятся вам на вашу записку. Пусть выйдут на неё выспавшимися.
— А отвечать за участок кто будет? — Меркушев постучал карандашом по книжке. — Сдавали мне его вы. Ваши там каждую стойку знают.
— За годное — их старший и вы. Закрытое держать не надо, его надо не трогать. Для того и кресты.
— Кто у них старший, ваше благородие? — спросил Платонов. — Мне ему сдавать.
— У входа узнаете. — Меркушев опять уткнулся в мои кресты. — Годные у вас люди, Лунёв.
— Годные. На одну работу за раз.
Меркушев зачеркнул в своей строчке «съ рукавами». Под моим рисунком он написал что-то короткое и подчеркнул.
— Наряд дам. Через час будет у входа. Землю от развилки — им, приём сменных — им. Платонов, сдадите участок вот по этому.
— Слушаю, ваше благородие.
— Вашу работу, Лунёв, пришлю, как условились. Доложите, что выспались.
— Доложу. До вашей записки мои свободны, господин поручик. Ни на какую работу, ни на свою, ни на чужую. Кто придёт просить человека — пусть идёт к вам.
Меркушев поднял глаза от книжки.
— Ко мне?
— Наряд ставили вы.
Он подумал и дописал ещё строчку. Я прочёл её вверх ногами: «Нар. Лунёва до записки не трогать. Просьбы — ко мнѣ». Книжка ушла за пазуху.
— Ко мне.
Он ушёл, стукнув калиткой. Кузьма положил направо последнее долото и обернулся.
— Ваше благородие. Обрезки в углу, от укрытия, — их ведь на растопку?
— На растопку.
— Мне бы их. Под шашки. — Он подумал. — Только чтоб потом в печку не покидали, пока сохнут.
— Бери. Из служебного — ни щепки.
— Само собой.
Теснов снова вышел из отсека, уже без портянок. Постоял посреди двора, потянулся так, что хрустнуло, и ушёл обратно спать.
Платонов ушёл к входу. Вернулся он часа через два, мокрый до колен.
— Сдал, ваше благородие. Старший у них из бывалых, землю уже таскают. Лист Егоров я ему у входа показал, кресты растолковал.
Он постоял, будто ждал, что я добавлю. Я не добавил. Тогда он пошёл к отсеку. С порога мне было видно, как он сел на своё место у стены и стянул один сапог. За второй он так и не взялся.
Пока он спал, я сходил к Кленову. Овчинникову я в первое утро обещал узнать, куда его, и за шесть дней так и не узнал.
Тыловая улица была пустая, только у забора возчик поил лошадь из ведра и ругал её за то, что пьёт. Кленов вышел на крыльцо в фартуке, вытирая о него большие ладони. Из кармана фартука торчал матерчатый чехол с иглами. Седины на висках у него будто прибавилось, а под глазами набрякли мешки, которых в ту ночь я не заметил.
— Жив Овчинников, — сказал он раньше, чем я спросил. — Лежит у доктора, в доме дальше по этой улице. Лечат.
— К нему можно?
— Через моих, когда понесут туда. Не всем двором, ваше благородие.
— Передайте ему: свои спрашивали.
— Передам. — Он взялся за косяк и сразу отнял руку. — А Петелина кому сдавать, когда встанет? Вам?
— Дроздову. Он соседский, не мой.
— Дроздову, — повторил Кленов, будто записал. — А вы спите, Павел Андреевич?
— Сегодня собираюсь.
— Собирайтесь, — сказал Кленов и ушёл в дом.
Во двор я вернулся к обеду. Из отсека пахло кашей с салом. Платонов уже стоял на пороге с полной миской, помятый со сна, с красной полосой от рукава через всю щёку.
— Овчинников жив, — сказал я. — Лежит у доктора, лечат.
Платонов перекрестился, не выпуская миски.
— Ну и слава богу. — Он подул на кашу. — Кисет-то при нём?



