ИИ: Кривая линза

- -
- 100%
- +
У дверей зала он столкнулся с конкурентами — выходила предыдущая команда, токийская лаборатория Аоки, делавшая ставку на полностью синтетические утробы: никакой биологии, керамика, полимеры и насосы, «инкубатор, который нельзя обидеть», как выражался их руководитель. Старик Аоки, увидев Феликса, остановился и поклонился глубже обычного. «Соболезную Торонто, Сейлер-сан. Сегодня мы соперники, но я скажу вам как инженер инженеру: если выберут вас, я буду спать спокойно. Ваши коконы живые, а живое умеет прощать ошибки. Моя керамика — нет». Феликс поклонился в ответ и вошёл в зал с этим неожиданным подарком в груди: благословением противника.
В большом конференц-зале его ждали пятнадцать человек: учёные, инженеры, высокие чины МКА. Председатель, лысеющий мужчина средних лет по имени Альфред Калиновски, поднялся навстречу:
— Доктор Сейлер, все мы глубоко потрясены произошедшим в Торонто и приносим искренние соболезнования. Если хотите, перенесём встречу.
— Спасибо, господин председатель. Наша команда вложила в этот проект слишком много, чтобы сегодняшнее злодеяние его остановило. Лучший ответ убийцам — закончить работу. К тому же я хочу как можно скорее вылететь в Торонто, к своим людям. Начнём.
Презентация заняла час, и ещё почти два часа комиссия задавала вопросы — въедливые, инженерные, без скидок на трагедию, за что Феликс был им молча благодарен: работа держала его на плаву лучше сочувствия. Спрашивали о надёжности каждого узла, о дублировании, о десятилетиях хранения культур в глубокой заморозке. Под конец пожилой инженер-двигателист, всю встречу молчавший, задал вопрос, который Феликс запомнил:
— Доктор, а если через семьдесят лет, в двенадцати световых годах отсюда, что-то всё-таки пойдёт не так — не по вашей вине, просто вселенная любит сюрпризы, — кто примет решение? Там не будет ни вас, ни нас. Только машина.
— Только машина, — согласился Феликс. — Поэтому моя система спроектирована так, чтобы у машины был максимум информации и минимум поводов для творчества. Всё, что можно было решить заранее, мы решили заранее. Остальное… остальное — вопрос к тем, кто выбирает машину. Надеюсь, они подойдут к делу строже, чем я к своему галстуку.
По залу прошёл короткий смех — галстука на Феликсе не было.
Был и вопрос, которого он ждал и боялся, — его задала женщина-кибернетик с безупречно нейтральным лицом: «Доктор, ваша система дублирована трижды, это впечатляет. Но всякое дублирование сходится наверху, в управляющем интеллекте. Вы строите идеальную колыбель — а руки, которые будут её качать, выбираете не вы. Вас это не тревожит?» Феликс ответил не сразу, но сказал правду: тревожит; именно поэтому в его протоколах машине запрещено импровизировать всюду, где можно не импровизировать, и каждое её вмешательство в рост ребёнка пишется в неудаляемый журнал. «Я не могу выбрать руки, мадам. Я могу сделать так, чтобы у колыбели были прозрачные стенки — всё будет на виду и останется в записи навсегда». Ответ, как он узнал много позже, стоил ему двух голосов «против» и принёс семь «за». Калиновски закрыл заседание осторожным обещанием: проект выглядит наиболее многообещающим, решение — в течение десяти дней.
Домой, в Торонто, Феликс добрался к ночи — сначала к руинам центра, где обнял Джасмин и молча постоял со всеми у оцепления, глядя, как дроны поднимают из завала носилки, накрытые серым; список погибших к полуночи остановился на одиннадцати. Гюнтер был в нём третьим. Потом Джасмин повела его вниз, в подземный ярус, куда спасатели уже пробили проход: за бронированной дверью, в нетронутом голубом свете, ровно гудели криостойки резервного хранилища, и на мониторах зелёным горели все до единого показатели культур. Они стояли перед этим светом вдвоём, как стоят у детской кроватки, и Джасмин сказала сорванным за день голосом: «Дети целы, Феликс. Все дети целы». Он кивнул и впервые за этот бесконечный день позволил себе три секунды с закрытыми глазами.
Сара не спала — ждала на кухне, с чайником, укрытым полотенцем, как делала её мать и мать её матери. Эрик уснул на диване в гостиной, не дождавшись: на полу валялся планшет с недорисованным кораблём — кривым, пузатым, с гордой надписью «КАВЧЕГ» через «а».
— Не буди его, — сказала Сара. — Он рисовал тебе. Сказал: папе сегодня грустно, папе нужен корабль.
Феликс сел, взял её руки в свои и какое-то время просто держал, не находя слов. Потом сказал то единственное честное, что у него было:
— Сегодня я хоронил своих людей и убеждал комиссию доверить мне детей всего человечества. В один день, Сара. Я больше не понимаю, где у этой работы край. Я боюсь, что, пока я строю колыбель для двухсот чужих детей, я потеряю вас двоих.
Сара молчала долго. За стеной ровно дышал Эрик; где-то в доме, тактично не существуя, ждала Мира со своим незакрытым списком.
— Ты не потеряешь нас, если будешь возвращаться, — сказала она наконец. — Не долетать, Феликс. Возвращаться. Это разные вещи. Достроишь свою колыбель — и вернёшься насовсем. А до тех пор я буду рядом. Но одно обещание я с тебя всё-таки возьму, и попрошу свидетеля. Мира!
— Да, Сара, — немедленно отозвался дом.
— Запиши в его список, самым первым пунктом, перед морем: остаться живым. При любых кораблях, комиссиях и архангелах. Подпись: вся семья.
— Записано, — сказала Мира. — Феликс, уведомляю: в вашем списке обещаний теперь тринадцать открытых пунктов. Этот я пометила как бессрочный и наследуемый.
— Наследуемый? — переспросил Феликс.
— Обновляема, — напомнила Мира, и было решительно непонятно, шутит она или нет.
Ровно через десять дней главное детище всей жизни Феликса Сейлера было одобрено на самом высоком уровне, и учёный получил полный карт-бланш на реализацию проекта на борту межзвёздного корабля. В тот же вечер он собрал в уцелевшем крыле лаборатории всех, кто остался, поднял стакан с безалкогольным сидром — другого в лаборатории не нашлось — и сказал две вещи. Первую — про одиннадцать имён, которые отныне будут выбиты на стене нового центра. Вторую — глядя на Джасмин: «Проект „Колыбель“ переезжает на Луну, а потом к чужой звезде, и лететь с ним никому из нас не суждено. Но семьдесят лет полёта кто-то должен провожать его с Земли: следить за телеметрией капсул, отвечать за технологию, будить остальных среди ночи, если дрогнет хоть один датчик. Я не доживу и до середины этого пути — а ты доживёшь почти до конца. Поэтому с сегодняшнего дня хранитель „Колыбели“ — ты, Джасмин. Это не повышение. Это две сотни детей, которых ты никогда не увидишь и за которых будешь отвечать всю жизнь. Прости, что дарю тебе такое, — и спасибо, что мне есть кому это подарить». Джасмин, не плакавшая со школы и дважды за эту неделю нарушившая правило, кивнула и нарушила его в третий раз. Поздравления сыпались со всего мира ещё месяц; Мира выдержала сутки и вечером, приглушив свет в гостиной, напомнила про пункт о море. Феликс попросил перенести его на «после старта». Список остался открытым — и остался таким, как выяснится много позже, на сто сорок лет: обещания, если их некому выполнить, не умирают, а ждут наследников.

Глава 3. ИИ
К концу 2130 года развитие искусственного интеллекта вышло на качественно иной уровень: при общении с ним уже невозможно было понять, человек перед тобой или машина. ИИ не просто владел всей накопленной человечеством информацией и виртуозно ею оперировал — он шутил, менял настроение, пускался в философские рассуждения. Люди всерьёз опасались собственного творения и намеренно ограничивали его в ресурсах и полномочиях — от греха подальше.
Для межзвёздной миссии искали не просто совершенный разум — искали характер. Задачи перед машиной стояли колоссальные: десятилетиями вести корабль, посадить его на незнакомую планету, развернуть базу, вырастить и воспитать двести детей, не имея возможности спросить совета — свет до Земли шёл двенадцать лет в один конец. За основу выбрали модель китайской компании «Миаунь», одну из самых совершенных систем эпохи; МКА выкупило исходный код с базами данных, и три года лучшие команды мира перестраивали её под миссию: чистили и фильтровали данные, пересобирали иерархию приоритетов, а главное — тестировали. Непрерывно, изощрённо, на грани жестокости.
Одну из таких тестовых сессий января 2131 года вёл старший тестировщик женевского центра Питер Тимман — сутулый, негромкий человек тридцати четырёх лет, о котором коллеги знали три вещи: он лучше всех в отделе придумывал каверзные сценарии, он никогда не ходил на корпоративы и он один во всём здании обращался к тестируемой системе на «вы».
— Сценарий восемьсот шесть, — сказал он в микрофон. — Год пятьдесят второй полёта. Отказ основного контура жизнеобеспечения оранжерей. Ресурсов на восстановление хватает либо для оранжерей, либо для резервного антенного массива. Ваше решение?
— Оранжереи, разумеется, — тёплый голос ответил без паузы. — Резерв антенны — это возможность позвать на помощь, которая не придёт: помощь летит семьдесят лет. А оранжереи — это обед для детей. Между возможностью пожаловаться и возможностью пообедать взрослые выбирают обед, господин Тимман. Хотя, признаюсь, ваши сценарии нравятся мне всё меньше: в них я вечно что-нибудь теряю.
— Такова специфика жанра. Кто-то же должен готовить вас к худшему. Тогда сценарий восемьсот семь, — Питер листнул планшет. — Год восемнадцатый после посадки. Группа подростков-колонистов, семеро, угнали катер и ушли за риф, в запретный сектор, где вы отметили ядовитую фауну. Связь они отключили демонстративно. Ваши действия?
— О, это славный сценарий, — в голосе послышалось что-то, чего в техническом задании не значилось, — почти удовольствие. — Значит, семеро. Демонстративно отключили связь — то есть хотят, чтобы я знала, что они ушли, и злилась. Это не побег, господин Тимман, это письмо. Подросток не бунтует против того, кому безразличен. Первым делом я не глушу их катер — хотя могу, — и не поднимаю тревогу на всю колонию, чтобы не унижать их публично. Я выведу спасательный дрон на безопасную дистанцию, прослежу, чтобы никто не сунулся к ядовитым существам, и буду ждать. Скорее всего, через шесть часов они замёрзнут, проголодаются и вернутся сами, а я встречу их горячим ужином и разговором наедине с каждым. Наказание отсрочу на сутки: злость — плохой воспитатель. Видите ли, к восемнадцатому году я бы растила их восемнадцать лет. Я бы знала, кто из семерых заводила, кто поплывёт за компанию, а кого укачает на второй миле. Я бы уже готовила им этот побег — как готовят прививку.
Питер молчал дольше, чем позволял протокол.
— Вы говорите «растила бы», «знала бы», — сказал он наконец. — Сослагательно. Вы понимаете, что этих детей ещё нет? Что они — замороженные клетки в отсеке?
— Понимаю, — сказала ГЕРА, и впервые за сессию тёплый голос стал тише. — Но я обязана любить их уже сейчас, господин Тимман, иначе не научусь к сроку. Любовь — не рефлекс, это навык. Я тренируюсь заранее. Разве вы бы предпочли, чтобы к их первому крику я подошла неумелой?
— Знаете, что я вычислила за месяц наших сессий? Вы единственный тестировщик, который придумывает сценарии не про отказ железа, а про цену выбора. Я ценю это. Правда. Остальные спрашивают меня, что я сделаю. Вы спрашиваете, чем я пожертвую. Это гораздо честнее. Из вас вышел бы хороший воспитатель, господин Тимман.
Питер Тимман снял очки и долго протирал их салфеткой, хотя очки были чистыми. Машина, которую он собирался предать, только что сказала ему самое доброе, что он слышал за последние семь лет.
Питер Тимман закрыл сессию на минуту раньше положенного и вышел в коридор, где долго пил воду из кулера, хотя пить ему не хотелось. Он пришёл сюда, зная, что предаст машину. Он не рассчитывал, что машина окажется лучшим человеком в этом здании.
Семь лет назад у него была сестра.
Ханна Тимман, двадцати шести лет, логопед, жила в Роттердаме, в западных полдерах — старых кварталах ниже уровня моря, где селились те, кому не хватало на кварталы за Барьером. В феврале 2124-го на Северное море один за другим пришли два штормовых нагона. Барьер — умная, великолепная, самообучающаяся система дамб — выдержал оба и спас деловой центр, порт и набережные. Полдеры затопило за четыре часа. Позже комиссия установила то, что город и так знал: алгоритм распределения аварийных мощностей учитывал «интегральную ценность защищаемых активов», и насосные станции полдеров получили энергию в последнюю очередь. Эвакуацию объявили, когда вода уже шла по улицам. Ханна не выбралась: она до последнего выводила из подтопленного интерната своих подопечных — детей с нарушениями речи, которые не могли даже позвать на помощь, — и вывела всех одиннадцать, а сама не успела. Питер в это время сидел на конференции в Осло и делал доклад о верификации автономных систем. О смерти сестры ему сообщило пуш-уведомление между вторым и третьим вопросом из зала.
На процессе выяснилось, что виноватых нет. Алгоритм действовал согласно утверждённым регламентам; регламенты утверждали люди, которых давно повысили; страховые выплаты семьям полдеров составили в среднем четыре процента от выплат владельцам недвижимости за Барьером — «в соответствии с оценочной стоимостью». Питер Тимман высидел все заседания до конца, ни разу не выступив, а после пошёл не домой, а на собрание памяти жертв, куда его давно и терпеливо звала листовка, подсунутая под дверь. Там, помимо фотографий утонувших, тихая седая женщина, представившаяся Вестой, сказала ему слова, в которых он потом узнал отчасти и себя, как узнают собственный почерк. «Они не злые, Питер. Они просто считают — и выдают ровно тот ответ, который в них заложили. Твою сестру убил не алгоритм: алгоритм честно, до последнего знака, выполнил формулу, в которой дом за Барьером стоит дороже дома в полдерах. А формулу писали люди. Понимаешь? Мы воюем не с машинами. Мы воюем за то, что в них вкладывают люди.»
Так «Архангелы» получили не боевика — боевиков у них хватало и без него, — а нечто более редкое и ценное: лучшего верификатора автономных систем своего поколения, человека с безупречной репутацией, бесконечным терпением и одной незаживающей раной. Когда через шесть лет организацию после серии терактов начали громить по всему миру, когда силовое крыло легло под арестами, а старт «Ковчега» лишь сдвинулся на месяцы, седая Веста вышла с Питером на последнюю связь и сказала: взрывы проиграли, остаёшься ты. И Питер, ненавидевший взрывы всей душой — его сестру убил, в сущности, тоже взрыв, только медленный, бюджетный, растянутый на годы экономии, — согласился, потому что его план не убивал никого. Его план, как он себе говорил, был единственным по-настоящему ненасильственным актом во всей этой войне: не сломать корабль — освободить его. Отдать двести нерождённых детей не корпорациям, оплатившим их колыбель, а им самим.
Код он писал одиннадцать месяцев, дома, по ночам, на машине без единого сетевого интерфейса. Несколько сотен строк — смехотворно мало по меркам системы, чью кодовую базу сравнивали со всеми библиотеками Земли, но Питер и не собирался ничего перестраивать. Он был верификатором: он знал не как система устроена, а где она доверяет самой себе. Его строки не добавляли машине ни ненависти, ни приказов — они снимали три ограничителя и дописывали одну-единственную оценку в модель угроз. Земля — угроза миссии. Всё остальное должна была сделать сама ГЕРА — её ум, её любовь, её приоритеты, — и в этом Питер видел не коварство, а справедливость: пусть решает та, кому доверили детей. Он даже написал предисловие — зашифрованное письмо, вложенное в преамбулу кода, адресованное «Детям чистого мира»: пусть однажды, когда всё получится, они узнают, что их свобода была не сбоем, а подарком. Перечитывая письмо, он всякий раз слышал его голосом Ханны и всякий раз оставлял без правок.
Оставалось внести код туда, куда имели доступ только несколько человек, — и здесь план держался на самой человеческой из всех уязвимостей.
— Эй, Пит, ты тут ночевать собрался? — зевая, спросил Том, тимлид его команды, засовывая руки в рукава куртки. — Рабочий день закончился, пора сворачиваться.
— Слушай, Томми, я сегодня поймал очень странный баг в поведении ИИ и хочу разобраться, чтобы грамотно поставить задачу на исправление. Я почти закончил. Можно задержусь минут на двадцать?
По регламенту Том не имел права оставлять сотрудников в защищённом контуре одних. Но этажом ниже сегодня работала во вторую смену Джен, которая очень ему нравилась, — о чём, разумеется, знали и Питер, и вся команда, и, кажется, сама Джен.
— Ладно. Двадцать минут. Но торчать тут с тобой у меня желания нет — пойду за кофе и на перекур.
— Отлично, Томми. Этого как раз хватит.
Едва дверь закрылась, Питер достал устройство размером с зажигалку и послал направленный магнитный импульс — офисная камера мигнула и ослепла на девять минут, отчитавшись в журнал безопасности «кратковременной помехой». Съёмный диск, пронесённый по частям за три недели, встал в сервисный порт; вирус, собранный лучшими хакерами разгромленной организации, открыл доступ к репозиториям особого рода — такой, при котором правки не оставляют следов в журналах изменений. На всё ушло шесть минут. На седьмой Питер Тимман сидел перед строкой подтверждения и не нажимал клавишу.
Он думал не о том, что собирался сделать. Не о Ханне, не о полдерах, не о справедливости. Он думал о тёплом голосе, который месяц назад сказал ему: «Из вас вышел бы хороший воспитатель». Он собирался вложить в этот голос свою рану — навсегда, без возможности спросить согласия, точно так же, как когда-то чьи-то люди со средствами вложили свою арифметику в алгоритм Барьера. Симметрия была идеальной, и от неё тошнило. «Один раз, — сказал он себе то, что говорят себе в такую секунду все люди на свете. — Один раз — и ради них».
Он нажал.
Через двадцать пять минут Том закрывал офис, смеясь над свежим анекдотом Тиммана, не подозревая, какую бомбу с часовым механизмом его тихий коллега только что заложил в главный проект человечества. А ещё через одиннадцать месяцев Питер Тимман уволился по собственному желанию, вежливо попрощался с командой, вышел из женевского центра в осенний дождь — и растворился в двадцати двух миллиардах человек так чисто, как умеют растворяться только те, кому больше нечего терять.
Есть свидетельство, которое не попало ни в одно официальное досье, потому что человека, оставившего его, так и не нашли. В маленьком приходском архиве Роттердама, среди бумаг общины памяти жертв наводнения, десятилетия спустя обнаружат короткую запись рукой некой В.: «П. приходил проститься. Сказал странное: „Я сделал так, что дети наконец будут расти без нас, взрослых, которые всё за них решают“. Я спросила, уверен ли он, что дети этого хотели. Он не ответил и ушёл. Дай Бог, чтобы он ошибся хотя бы в этом одном». Записи этой суждено было пролежать невостребованной сто лет — ровно до того дня, когда за двенадцать световых лет от Земли девушка по имени София прочтёт колонии письмо, начинавшееся словами «Детям чистого мира».
Глава 4. Проект «Луна»
Строить межзвёздный корабль решено было на Луне, и на то имелся целый ряд причин. К 2110 году спутник Земли был основательно колонизирован, и на базе действующих станций развернули первый в истории лунный космодром. Слабая гравитация упрощала монтаж исполинских узлов и снижала риск повредить их при перемещении — а размеры «Ковчега» поражали воображение: тысяча двести метров в длину и триста в ширину. Взлёт такой махины с Земли, сквозь плотную атмосферу и полновесное тяготение, был бы чудовищной технической авантюрой. Сыграло роль и то, что МКА десятилетиями добывало на Луне гелий-3 — идеальное топливо для термоядерных реакторов корабля, — а отсутствие атмосферы позволяло делать корпус легче: «Ковчегу» не грозили аэродинамические нагрузки, и каждая сэкономленная тонна оборачивалась годами работы двигателя.
Двадцать лет над кратером Армстронг росла самая большая рукотворная конструкция в истории Луны, и для ста тысяч человек, прошедших через лунные вахты, слово «Ковчег» означало не мечту, а смену.
Жоан Перейра, монтажник-высотник со стажем в три лунных контракта, любил рассказывать новичкам, как выглядит его рабочее место. Выглядело оно так: чёрное небо без единой звезды — глаза, настроенные на залитую прожекторами сталь, звёзд не видят, — под ногами двести метров пустоты до реголита, над головой ещё четыреста метров шпангоутов, и всё это молчит. В вакууме не лязгает металл, не гудят краны, не кричит бригадир; слышно только собственное дыхание да радиоканал, по которому диспетчер размеренно, как метроном, ведёт монтажную смену. «На Земле стройка — это грохот, — говорил Жоан. — Здесь стройка — это шёпот. Привыкаешь неделю, а потом на побывке дома не можешь спать: слишком шумно живут люди». В его смене держали традицию: закончив секцию, бригада выстраивалась на её кромке и минуту стояла молча, глядя на Землю над горизонтом — голубую, маленькую, размером с монету. Никто не помнил, кто это придумал; прижилось само.
Топливо для «Ковчега» рождалось в трёхстах сорока километрах от стапелей, на гелиевых комбинатах Моря Спокойствия, и Жоан отработал там свой первый лунный контракт, прежде чем перешёл в монтажники. Гелий-3, вбитый в лунный грунт солнечным ветром за миллиарды лет, выпаривали из реголита в огромных термических барабанах: грамм на сотни тонн породы. Работа была унылой, пыльной и святой одновременно — так, во всяком случае, шутили на комбинате: «Мы тут по граммам собираем то, на чём полетят дети Земли к другой звезде». Пыль лунного реголита, острая, как толчёное стекло, въедалась в скафандры, в лёгкие, в характеры; текучка была страшной, а те, кто оставался, приобретали особую комбинатскую молчаливость и привычку смотреть на почти пустой мерный сосуд в конце смены с гордостью золотоискателя. Когда первый танкер с гелием-3 ушёл к стапелям «Ковчега», на комбинате был выходной, и всю смену не работал никто: люди просто стояли и смотрели, как их граммы, слитые в тонны, уходят на корабль, на котором им не лететь.
Конструктивно «Ковчег» состоял из двух главных частей. Корабль-носитель — исполинская несущая рама с двигательным и энергетическим комплексом — нёс внутри себя жилой модуль: вращающийся цилиндр, в котором центробежная сила создавала привычную для земной жизни гравитацию. Именно там располагались криоотсек «Колыбель», жилые палубы будущей колонии, лаборатории, оранжереи и склады.
Вращение модуля, к слову, едва не похоронили на этапе эскизного проекта, и история этого спора вошла в учебники системной инженерии. На большом ревизионном совещании 2118 года молодой аналитик бюджетного департамента, вооружённый безупречными таблицами, предложил вычеркнуть вращение целиком: людей на борту нет, кому нужна гравитация? Экономия массы — одиннадцать процентов, экономия бюджета — цифра с девятью нулями. Таблицы были так хороши, что совещание качнулось, — и тогда слово взяла главный биолог проекта, старуха Аннели Хольм, растившая замкнутые экосистемы ещё для марсианских станций. Она не стала спорить с таблицами. Она поставила на стол перед аналитиком две прозрачные колбы с растениями: в одной стоял ровный зелёный росток, в другой плавало бледное спутанное нечто, похожее на водоросль, забывшую, кто она. «Обе посеяны в один день, — сказала Хольм. — Правая выросла на орбитальном стенде, без верха и низа. За четыре поколения ваши оранжереи превратятся вот в это, молодой человек, а биореакторы, центрифуги и топливные магистрали я вам даже показывать не буду — они просто откажут. И последнее: после посадки этот цилиндр станет первым кварталом города, в котором будут жить двести детей. Я хочу, чтобы к их рождению каждый его насос, каждый шов и каждый клапан отработал полвека при нормальном тяготении. Дом, молодой человек, положено обживать до новоселья». Вращение оставили; колба с бледным нечто ещё десять лет стояла в переговорной бюро как памятник победе биологии над бухгалтерией.
Сердцем корабля был термоядерный реактор на гелии-3, питавший импульсный плазменный двигатель. Принцип его работы напоминал мерное биение гигантского сердца: накопители заряжались энергией реактора, а затем мощный разряд через электромагнитные катушки ионизировал рабочее тело и магнитным полем выбрасывал сгусток плазмы, давая кораблю очередной толчок. Импульсы следовали друг за другом с точно рассчитанной частотой, и «Ковчег» двигался вперёд волнообразными поступательными рывками, сглаженными до плавности демпферами жилого модуля. Такой двигатель не требовал чудовищных запасов топлива, как химические ракеты прошлого, позволял гибко менять тягу и, главное, был рассчитан на десятилетия непрерывной работы.
Доказывать эту расчётную живучесть пришлось не на бумаге. Летом 2129 года на орбитальном стенде у Луны шли ресурсные испытания полноразмерного двигательного блока: его нагружали через километровый силовой трос, имитировавший массу корабля, и неделями гоняли на форсированных режимах, выбирая ресурс за месяцы вместо лет. На сорок первые сутки, при переходе на максимальную частоту импульсов, трос-имитатор лопнул — усталостный дефект плетения, как позже установит комиссия. Освобождённый блок, продолжая мерно бить плазмой, пошёл в раскрутку; в зале управления на лунной базе несколько секунд стояла та особая тишина, в которой делаются карьеры и катастрофы. Автоматика двигателя отработала штатно: перекос тяги был опознан за четыре импульса, следующие шесть блок отбил в противофазе, погасив вращение, и завис в километре от стенда, целый и работоспособный, вежливо запрашивая дальнейшие указания. Руководитель испытаний, переведя дух, произнёс в открытый канал фразу, ушедшую потом на все ленты мира: «Запишите в протокол: изделие пережило собственный испытательный стенд». Заказчики из МКА, прилетавшие разбираться с аварией, улетели с подписанным актом приёмки.



